Повод

—  Такая  молодая, и на тебе…
—  И никому ничего не сказала ведь
—  Дура.
—  Кто знает, человек…
( Из разговоров)

Одна женщина получила письмо от подруги, письмо долгожданное, тревожное, и понятное, пожалуй, только ей одной. Она тут же собиралась ответить, но пришел с работы муж – надо было накормить его, прибежала с прогулки дочка, а вечером – неотложная стирка.      

И так день за днем накапливались необходимые дела — она положила письмо специально «на глаза», поверх книг на столе. Бумага медленно выгорала.  

На верхней странице, открытой молчащему белому потолку, было написано:                                    «…и теперь словно по частям вижу прошлое. Вся поездка моя – обман. От себя не уедешь. Ты, помнишь, Вика, институт? Какие мы были уверенные! И куда все подевалось? Все, уйду из школы, даже если придется возвращаться. Сегодня меня поняла бы только ты: настроение – хоть топись…Ты знаешь, мне все чаще кажется, что я мешаю людям жить. Прости, милая Вика, но теперь все так гадко и горько, что в голову лезут одни только мрачные мысли…

Я достала себе французские сапожки, черные, с узким носом. Прелесть! Пиши, не ленись. Хочу тебя видеть очень, целую тебя крепенько очень. Поцелуй за меня твою дочурку очень. Твоя Людиг».

Получив письмо, всегда находишь радостные минуты остаться с ним наедине. Но отвечать во время – почему-то не всегда хватает времени.

 

 

 

1

 

Не могла больше Людмила Александровна жить и работать в своем  маленьком городе. Ненужным и пустым казалось будущее, если все будет продолжаться все так же… А история вот какая.

Семь лет назад вышла она замуж за своего однокашника Николая Стахова, высокого красивого парня. Жили они рядом, вместе возвращались из школы домой, и когда закончили ее, им казалось странным, что можно встречаться еще с кем-то. И за месяц до призыва Николая в армию – они поженились. К этому времени Николай стал автослесарем, а она училась на втором курсе пединститута. Пока он служил на флоте, она родила ему сына и стала учительницей начальных классов.    Вернувшись из армии, помыкавшись в поисках хороших заработков, Николай не выдержал и уехал в Сибирь «мыть золото». Там ему не повезло: участок, который они арендовали, оказался без «золотой жилы». На следующий год, как она не отговаривала, он уехал со строительной бригадой шабашников. Но и там ему не повезло: в бригаде оказались почти одни «бичи» – парни поденщики, которые наезжают в Сибирь за длинным рублем, чтобы, заработав, тут же прокутить. После первого же большого аванса в бригаде началась пьянка и ссора – дело кончилось дракой и в ней Николаю отбили почки.

Вернулся он каким-то новым, чужим, очень бледный и худой. Лицо его стало одутловатым, и когда надевал свой черный костюм, казался в нем холеным. В одно и тоже время приходил он домой с работы, требовал обед, валился в кровать и долго лежал, уставясь глазами в потолок. Он жил весь во власти каких-то своих дум и обид, становился день ото дня капризным и раздражительным.

Людмила Александровна старалась быть с ним ласковой, предупредительной, уговаривала пойти учиться и, вообще, заняться чем-то полезным. Он купил большой телевизор и сказал, что теперь будет занят полезным – и вечерами не отходил от него.

Однажды он ударил сына. Она схватила Сашку, укутала его в свое пальто и убежала к матери.  Дело было зимой – Саша простудился и долго болел. Николай приходил к ним каждый день, молча, виновато просиживал часами возле кроватки сына – и она поверила ему, вернулась.

А через полгода случилось самое страшное – муж начал пить. Протиснувшись в дверь, пристыжено смотрел на нее пьяными глазами и заваливался спать. Ночью вставал, в полумраке на цыпочках шел к ней, дышал перегаром в лицо, целовал в волосы и просил прощения. Отвернувшись к стенке, она сжималась в комок и с горечью осознавала, что не может уже и заставить себя верить ему. И, зарывшись сухим лицом в подушку, рыдала втихую.

Вскоре перешла жить с сыном к матери.

Городок был маленький. Часто кто-нибудь из знакомых извещал ее о Николае, кто зло, а кто с сожалением: «А твой-то опять». Иногда она и сама видела его, опустившегося, с обрюзгшим лицом, в мешковатой одежде – и спешно переходила на другую сторону.

Но вот он опять повадился приходить к ней вечерами, трезвый, протягивал Саше мятую плитку шоколада и осторожно гладил его по голове. Она отсылала сына к матери в другую комнату и видела, как вспыхивали в глазах Николая красные прожилки. Он ни о чем больше не просил. Приниженно согнув плечи, прощался и выходил, медленно закрыв за собой дверь. В такие вечера она не находила себе места, терзаясь тем, что бросила его больного, и думала, что раз она не может оставаться к нему равнодушной, значит, он ей не безразличен. Но она уже не могла и представить себя рядом с ним.

— Уеду, мама, уеду я отсюда, — отводила она  душу перед матерью. — Не могу так больше…не могу!

— Может все еще образуется, — успокаивала мать. – Вы совсем еще молодые…И куда же ты уедешь? Здесь мы устроены, дом свой, отца здесь схоронили…

— Уеду, — только и твердила она.

Эта мысль преследовала ее всюду. Она воображала себе картины своей новой, другой жизни — и в такие минуты ей казалось, что все плохое останется позади, все еще может повернуться к лучшему. И становилось хорошо и просто от этих мыслей. Только надо было собраться с духом и решиться.

Своими сомнениями она поделилась в письме с лучшей подругой. Та неожиданно ответила телеграммой: «Срочно приезжай мое место мы  мужем уезжаем директором договорилась Вика». И, быть может, потому что это была телеграмма, она, не раздумывая, сложила вещи в чемодан. Прощаясь на вокзале, подняла на руки пятилетнего сына, прижала к груди, но тут же испуганно отпустила, боясь, что сейчас же передумает. Саша помахал ей своей полной ручкой и сказал по-взрослому наставительно:

— Так ты давай, мама, устраивайся там, а потом и нас скоро заберешь.

В поезде, прильнув к теплому стеклу лбом и щуря глаза от яркого закатного солнца, она следила, как уплывает назад ее город, такой знакомый с детства, где и она была когда-то счастлива, и ей казалось, что это счастье еще вернется к ней там, на новом месте, где все будет по-другому, но будет все же хорошо.

 

2

Новогодний бал-концерт был в разгаре. Все уже давно покинули праздничные столы и разбрелись по залам Заводского дворца культуры. Заглушая общий гул, взрывались хлопушки и лопались воздушные шары, ядовито желтый свет вертящихся прожекторов длинными лучами через зал высвечивал группы людей. Кое-где, нарушая однообразный тон мужских костюмов и непохожесть женских нарядов, мелькали вдруг, удерживая взгляд, загадочные фигуры в маскарадном одеянии, словно пришельцы из другого мира.

Директор завода Иван Степанович, высокий, плотный, с густо седыми висками, покровительственно похлопал по щуплому плечу Василия Сергеевича, директора подшефной школы, и великодушно пообещал:

— Оборудуем мы тебе и кабинет физики, оборудуем! – и  дружественно и звучно засмеялся. Его большой кадык забился под натянувшейся кожей шеи, как заяц в мешке. – Уломал  ты меня!

Василий Сергеевич от радости вытянулся так, что короткий бобрик его волос коснулся щеки Ивана Степановича. И позволил себе рассмеяться в ответ больше привычного. Но, оглянувшись, он тут же опустился на пятки, и смех его мгновенно исчез в уголках чуть искривленных губ.

Оба директора были уже в тех отношениях, которые давали им право наедине обращаться на «ты».

— Слушай, Иван Степанович, а хочешь, я в благодарность познакомлю тебя с одной моей учительницей, — сказал Василий Сергеевич, кротко хихикнув и зардевшись своим маленьким личиком. И тихо, с нескрываемым восхищением, добавил:- Ну, и женщина, я тебе должен сказать!

— Порадуй! – ответил тот, и глаза его хитровато сузились. – Ты, я вижу, там всякая педагогика и порядок, а жизнь правильно понимаешь. Как она есть!

И, не сдерживая лукавой усмешки, расхохотался – заяц вновь испуганно запрыгал у него в горле —  и, подмигнув, решительно сказал:

— Пошли, что ли!

— Неудобно как-то вот так сразу, — замялся Василий Сергеевич. – Надо повод найти.

— Повод? – удивленно вскинул на него озорные глаза тот.- Причина – главное. А повод найти не проблема. Знаешь, как говаривал один мой приятель: «Повод – пустяк. Наступи себе на ногу и ударь соседа. Прав будешь – след-то на ноге остался». А ты повод, повод. Есть причина – она меня заинтересовала, — он вытянулся, стал еще шире в плечах, и ткнул себя в грудь кулаком.

— Ладно, будем считать, ты меня убедил, — храбрясь от его решительности, согласился Василий Сергеевич. – Видишь, вон у тира в синем костюме? Одна среди мужчин – и всегда так. Второй год у меня работает, а всех покорила. И чтобы красивая была, не скажу. Но есть в ней та самая изюминка, против которой наш брат – мужик устоять не может.

—  Ну, так уже нет? – вздернул голову Иван Степанович, словно обидели его.

— У меня учитель химии просто сохнет по ней. Я уже думал скоро свадьбу в коллективе справлять буду. Но, какие-то странные отношения…вроде как брат и сестра.

— И чем же это она вас всех приворожила?

— Женщина – натура непонятная. Она у меня в школе отработала – и фьють. Иди-свищи. У Куприна рассказ есть…забыл, как называется. Про учительницу …

— Ладно, соловья баснями не кормят. Знакомь – раз обещал. А мы уж сами  разберемся что и к чему.

— Ой, не советую – сохнуть начнешь. А ты вон какой – долго сохнуть будешь, — захихикал Василий Сергеевич вслед своей шутке.

— Ну, ты даешь, Васька! – Иван Степанович  обнял его за плечи. – Не тот возраст, чтобы на эмоциях жить. Да положение не позволяет: мы с тобой принадлежим не себе – делу. Такая у нас с тобой работа.

Проталкиваясь сквозь толпу к тиру, а это было для них нетрудно, заметив Ивана Степановича, люди поспешно и услужливо раздвигались сами, они услыхали задорный женский голос:

— Ну, Мишенька, не промахнись – и вальс за мной.

Русоволосая женщина в костюме Фемиды держала в вытянутой руке весы, в  накрененной чашечке лежали свинцовые пульки. Молодой стройный мужчина с порозовевшим лицом долго целился, но нажал курок рывком – и промахнулся.

— А ну-ка, Богиня, разреши и мне попытать счастья! – весело вмешался Иван Степанович.

Получив от нее пули, он искоса взглянул в ее глаза, небольшие, любопытно изучающие его, и спросил утвердительно:

— Значит, договор остается в силе.

Она выдержала его бесцеремонный взгляд и вызывающе ответила, больше обращаясь к собравшимся, чем к нему:

— Так не посрамим заводскую честь! Лучше быть в бою битому, чем бабой полоненному!

Заряжая ружье, он так надавил его при этих словах, что почувствовал, как прогнулся под рукой тонкий ствол, и бросил коротко человеку за перегородкой в защитном кителе и с орденской колодкой в три ряда:

— Дай центрального боя!

— Оно и будет, — ответил тот.

— Другое, говорю, дай!

— Нету другого, — извиняясь, ответил тот и, прикрыв ладонью рот, закашлялся.

Медленно и уверенно поднял Иван Степанович ружье. За спиной кто-то тяжко вздохнул в наступившей тишине. И он понял, что влип в какую-то историю, которая что-то значит не только для него, но и для зевак вокруг. Знал, что они будут следить за ним не как за стрелком, а как за директором. И это разозлило: ему сейчас хотелось иметь право на обычную, будничную жизнь, как и у всех этих людей.  Но все они этого не хотели и не могли понять – и это он хорошо осознавал. И свалилась ему на голову эта женщина!  Казалось, от ее взгляда, открытого и насмешливого, ружье уводило в сторону, глаза неожиданно затуманились, а цель пропала из виду. Но он смело нажал курок и с уверенностью подумал: «Попал!», а вслух сказал:

— А ну-ка, посмотри, что там!

— Десятка, товарищ директор! – объявил торжественно мужчина в кителе.

Это «товарищ директор» обожгло его отчуждением, щеки запылали, но он, отгоняя непрошенное и назойливое раздражение, со злой уверенностью подумал: «Все загоню!» И тут же, не оглядываясь и не обращая внимания на возгласы восторга и одобрения, начал спокойно заряжать ружье и сосредоточенно посылать пули в цель.

— Все, — нажав в десятый раз на теплый курок, сказал он и, заранее готовый к эффекту, оглянулся.

Вокруг собралась большая толпа.

— 91, товарищ директор! – торжественно сообщил мужчина в кителе и, подняв его мишень над головой, воскликнул: — Во как надо!

А Иван Степанович вдруг как-то сразу обмяк, словно свершилось что-то большое и важное, к чему он так долго готовился и вот теперь все обошлось хорошо, и он совершенно свободен и независим, а, главное, победно ненаказуем. Он посмотрел совсем другими глазами в лицо этой женщины, только несколько минут назад казавшейся ему такой привлекательной, даже, может быть, тайно желанной. Увидел ее маленькие, словно поджатые, мочки ушей – и они не понравились ему. Он перевел взгляд на ее открытую очень белую без единой морщинки шею, задержался на ней чуть больше приличного – и уже свободно, даже как-то безразлично, посмотрел ей в глаза. Конечно же, в них загорелось любопытство, такое знакомое ему и понятное, но которое он все же с радостью принял, потому что оно утешило его самолюбие. «А теперь делай с ней все, что хочешь, — подумал он и потерял к интерес к дальнейшему: — Можно уходить…» Но почему-то не мог отвести от нее взгляда, словно там, в глубине этих искрящихся смелых глаз, было что-то такое, от чего он был теперь зависим и не мог уйти не узнав. Сквозь неожиданно возникающее возбуждение мелькнул тревожный вопрос: «Да что со мной?» Бодрясь, он передернул плечами и с легкой улыбкой спросил:

— А как насчет вознаграждения?

— Вы же не выслушали наши условия до конца, — ответила она, улыбаясь так мило, что лицо ее вновь понравилось ему. – Теперь стреляю я. Проиграете – три бутылки шампанского на всю компанию.

«Вот еще не хватало с  бабой дуэлиться…» – подумал он, а вслух сказал:

— А я думал, что предо мной всего лишь Фемида, а вы, оказывается, еще и Диана…

— Людмила Александровна, учительница начальных классов, — спокойно  представилась она и дружески протянула руку.

— Иван Степанович, — покорно отозвался он.

Ему стало неловко, когда она крепко сжала его большие  жилистые пальцы, не вместившиеся в ее ладонь. И, чтобы как-то сгладить это, он левой рукой накрыл правую. Взгляд его пронесся по ее открытой белой руке, задержался на красивых чувственных губах, метнулся к пушистым длинным ресницам. И, не найдя на чем остановиться, он взял из ее руки весы и сказал:

— Ваша очередь стрелять.

Она привычно подняло ружье, не глядя, зарядила его, уверенно поставила локоть на барьер и припала матовой щекой к прикладу.  Он понял, что перед ним сильный противник и пожалел, что погорячился, стреляя, но все же остался спокоен: он всегда слыл неплохим стрелком. Опять, увидев прижатое мочка ее правого уха, съехидничал в душе: « Ишь, как навострила уши…»

— 93! – растерянно объявил мужчина в кителе. — Во бабы пошли, товарищ директор. Поди и гадай, кто она: учителька или Диана.

Все вокруг засмеялись. И сам Иван Степанович вдруг засмеялся громко и легко и, утирая слезу в правом глазе, весело сказал:

— Ну что ж, долг за мной!

Ему неожиданно стало хорошо. Он понимал, что при таком финале поединка, и он выиграл именно потому, что все здесь, конечно же, болели за нее, но ведь и сам он недурно отстрелялся. И, когда оркестр заиграл, он взял ее под руку и сказал:

— Долг долгом, но не откажите мне.

И он понял ее «да» по своей руке, которую она прижала к себе локтем, и под возгласы: «Долг платежом красен!» увлек ее на середину. Кружа и любуясь ее вспыхнувшим лицом, спросил:

— Где вы научились так хорошо стрелять?

— Отец у меня в тире работал, — ответила она серьезно. – Инвалидом войны был. Я во время его болезни часто замещала. Он всегда, помню, говорил мне: «Доченька, осторожно с ружьем. А уже берешь в руки – пусть рука твердой будет. И не спеши пулю пускать. Пуля – дура, головой стрелять надо».

 

3

В первую же субботу третьей учебной четверти директорская «Волга» подкатила к зданию школы, и Иван Степанович, в меховой шапке и короткой распахнутой дубленке, из-под которой выбивался пушистый белый шарф, быстро зашел в учительскую, весело поздоровался, под любопытные взгляды снял с вешалки шубку Людмилы Александровны и, всем улыбаясь, застыл перед ней. Она поспешно сунула в нее руки, несколько раз не попав в рукава.

Когда машина скрылась за углом, учителя оторвались от окна, и наступившая тишина вдруг прорвалась шумом голосов.

— Во дает! – прокашливаясь, раздался хриплый голос математика.

— Укатил, как гусар!  На глазах на тройку — и в метель! – мечтательно сказала учительница литературы.

— И никаких тебе маневров! Атака в лоб! – добавил учитель истории.

— Ставлю десять баллов! – восхищенно выкрикнул физрук.

— Чудо! – громко вздохнула учительница  физики.

— Как можно подобное?! У него жена и дети! – раздался возмущенный голос.

— А что ему – он и три жены прокормит! – ответил кто-то зло и громко.

— Да перестаньте же! Стыдно как! – взорвался дряблый голос Василисы Петровны. Она была самая старая в коллективе, уже давно вышла на пенсию, но продолжала работать, потому что не могла и представить себе, как это можно не приходить в школу.

В учительской стало чуть спокойнее, но разговоры не стихали. И как-то  было странно видеть, что сегодня никто не торопится домой, как это обычно бывает по субботам.

— И как это она такое позволяет, — прошептала учительница истории. — Да в Древнем Риме за это…

— Ну, и что было в твоем Древнем Риме? — расширив глаза, склонился над ее маленькой фигуркой физрук.

— Было бы, не беспокойся! – строго ответила она. – Стыда никакого нет. Ведь дети вокруг – хоть бы их постеснялась.

Физрук жеманно закатил глаза и, поджав губы,  вдруг пропел дисконтом:

— Эх, укатил бы кто и меня!  И черт с ним, хоть и в твой Древний Рим.

— Да что это с вами, люди? – жалобно вопросила Василиса Петровна, вновь появляясь из-за ширмы где, стояли стеллажи с наглядными пособиями. Она подошла к столу, положила на него таблицу «Разделительный твердый знак» и  добавила: — Мало ли зачем человек приехал…

В учительскую торопливо вошел учитель химии Михаил Петрович и спросил с порога:

— Людмилу Александровну не видели? – Но, взглянув на вешалку, удивленно произнес: — Как, уже ушла?

Ему ответило сразу несколько голосов: «Да…ушла… нет ее … ее ушли…» Все смотрели на него виновато. И он, смутившись, проронил тихо:

— Ушла, конечно…

Он бросился к вешалке, сорвал с нее свое пальто, уронил чей-то шарф и наступил на него.

Василиса Петровна подняла шарф, стряхнула и, подавая ему, сказала, словно успокаивая обиженного мальчишку:

— Не догонишь, Мишенька…К ней кто-то приехал.

— А, приехал, — тихо произнес он и начал медленно застегивать пуговицы на пальто.

Опустив голову под взглядами вокруг, поднял красный саквояж с большими медными замками, уронил в пол «До свиданья» и быстро вышел, забыв закрыть за собой дверь.

 

4

 

Людмила Александровна закончила проверять тетради, освобождено откинулась на кресле и вытянула ноги. Было хорошо и тепло в этой уже обжитой ею комнате, которую она второй год снимает у школьного сторожа, доброго и приветливого деда Михаила.

Часто по вечерам он постучится к ней осторожно в дверь, войдет бочком, коренастый, неторопливый, и осторожно присядет на край стула. Стул заскрипит под ним, он похлопает его по ножке темной ладонью и скажет: «Ишь, починить бы надо…вот соберусь как-нибудь. – Протянет газету и попросит: — На вот, дочка, почитай на дорогу, с глазами что-то нетого стало». Она читает с охотой, часто останавливаясь – любит дед Михаил порассуждать да поспорить о политике. А спорить с ним нелегко: у него на все своя точка зрения, свой опыт, вне которого он ничего не признает. С империалистической как начал – так ни одна война мимо него не прошла. И сам дивясь тому, что остался жив после всех этих военных завирушек, ругает все подряд правительства: «Холера их возьми! Поди, повоевали бы с мое – во бы хватило им на тысячу лет вперед!» —  и коротко заскорузлой ладонью проводит по шее.

За тонкой перегородкой хорошо слышно, как он собирается на службу: скрипнет дверца шкафчика, станет тихо, потом слышно, как он, откашливаясь, ест. Уходя, окликнет: «Ну, пошел я.  Крючок-то набрось». И стукнет дверь, звякнув щеколдой.

Поздно. Ущербная луна за окном усугубляет грусть. Ходит сейчас дед Михаил один около школы. «Сколько лет вам, дедушка?» – спросила она его однажды. «Пятый год по восьмому десятку топаю, — ответил он и, хорохорясь, добавил: — Что, скажешь стар? Э, нет! Жить так хочется. Оглядываюсь – будто и не жил вовсе». – «Что ж на пенсию не идете?» – «Э, нет…коль эту зиму переживу, видно будет, что дальше делать. Не в деньгах дело – в жизни…»

Вспоминает она этот разговор и думает: «Вон сколько человек прожил и пережил, а все ему мало, все интересно. А мне двадцать семь – и уже устала». И она не может сдержать подступающую к горлу жалость к себе. В прошлом году не удалось перевести сюда сына и мать – все оказалось сложнее, чем она думала. Сына не возьмешь – деть некуда, а мама так привязана к своему городку, что и думать о переезде не хочет. Вот на следующий год время идти Саше в школу – тогда что-то решится, да и мать их не оставит. А, может, вернуться домой, наползает усталая мысль, ведь дома всегда лучше. Э, нет, тянет туда только потому, что там сын…

Она подолгу смотрит невидящими глазами на заваленный тетрадями стол, вертит в руках красный карандаш и гонит от себя непрошенные мысли. Новое место принесло новые заботы, но не затмило старой боли.

А теперь еще какие-то нелепые сплетни поползли вокруг нее. Раньше она просто не прислушивалась или отшучивалась, даже сама наговаривала на себя такое, что коллеги хохотали, а старый математик, пристукивая дряблыми кулаками о стол, крякнув, приговаривал: «Во дает!», а утром, при встрече, дергал головой и по-молодецки заглядывал ей в глаза.

Все это началось после неожиданной дружбы с Иваном Степановичем. Как хорошо быть рядом с этим большим волевым человеком! Правда, он самолюбив, но когда она сказала прямо об этом – они как-то быстро нашли общий язык: он весело рассмеялся и объяснил, что сами люди своим отношением к нему создают и поддерживают в нем те качества, за которые потом же его и осуждают.

Она вспоминает его крупное лицо с морщинистым широким лбом, густыми бровями, глубокой складкой, прорезающей правую щеку, и до сих пор недоумевает, как это она тогда, после новогоднего бала,  на глазах у всех вышла с ним под руку из клуба и решилась поехать вдвоем на машине. Когда же машина вырвалась на широкий полуосвещенный проспект, и стрелка спидометра  задрожала на цифре сто, она внутренне сжалась, не понимая отчего: то ли, в страхе перед скоростью, то ли, от ощущения покорности, которое охватило ее перед этими  застывшим на мгновение лицом и руками, напряженно замершими на руле. Потом какая-то слабость растеклась по всему телу и перешла в нежную истому в этой теплой мирно урчащей, как большой ласковый зверь, машине – и вдруг промелькнула дерзкая мысль: начни он ее целовать – и она бы без слов подчинилась его властным губам. Он отвез ее домой, на окраину города.

А в начале четверти Иван Степанович позвонил ей в школу и сообщил, что взял два билета в театр. Она помнит, как невольно плотнее прижала трубку к уху и украдкой следила за шумевшими в учительской коллегами. Ей казалось, что каждый из них прислушивается к тому, что говорит голос в трубке, изменившийся, новый, но такой же спокойный и властный. И она, не рассуждая, согласилась. Согласилась второй, третий раз…потому что, как объяснить всем этим настороженным ушам и этим увеличивающимся от любопытства  и осуждения глазам, что ей было хорошо с ним. И вот начались эти темные намеки женщин и наглеющие разговоры мужчин.

Вдруг она обнаружила, что два человека живут в ней. Один из них был естественным, единым  в общении с детьми и за пределами школы, а второй здесь, среди коллектива, слепой и послушный каждой прихоти людей: он как бы подлаживался под них — и тогда и первый начинал раздваиваться, подчиняясь этому второму. И не в силах больше выносить эту раздвоенность, не понимая причин ее возникновения, она робко начала избегать встреч с Иваном Степановичем. Решила, что разрыв с ним сделает все, как прежде, простым и понятным. Но тогда растерянно и иступлено начала замечать, что появляется в ней третий человек, расчетливый, ужасный и холодный. Он все видел вокруг, оценивал, размышлял над поступками первых двух, подавлял и становился главным. И хотя он был богаче и умнее их, но постоянно держался настороже, был изворотливым. Первый человек говорил ей, что все происходящее с ней нелепо и ненужно. Второй – жил этим. А третий думал и не знал, как поступить дальше.

А Иван Степанович настойчиво звонил ей, а когда не заставал, просил передать любого, кто поднял трубку, что ждет ее. Если она не приходила, он встречал после уроков и без слов уводил. И она покорно следовала за ним, презирая себя в душе за свою нерешительность объясниться. Но и тут же оправдывала себя тем, что не хочет омрачать их дружеские отношения, не хочет впутывать и его в это глупое и страшное положение, в котором толком не могла разобраться сама. И это чувство помогало ей держаться. Но с каждым днем становилось все больнее оттого, что все вокруг, и даже те, кто называл ее своим другом, начали говорить с ней так, словно они знали что-то такое, что давало им  право ставить себя в какое-то особое положение по отношению к ней.

Так она подолгу сидит вечерами в комнате, одна со своими мыслями, и не может придумать, как ей быть дальше.

 

5

 

После уроков Василий Сергеевич вызвал Людмилу Александровну к себе в кабинет. Она поправила прическу перед зеркалом и вышла в шумный коридор. Но вдруг какое-то нехорошее предчувствие остановило ее, и она задержалась у окна, всматриваясь, как колеблются на снегу, словно сеть в воде, тени от освещенных солнцем берез.

«Надо идти», — спокойно сказал в ней первый человек. «Попалась, рыбка!» — съехидничал второй. «Не говори глупости, — рассудил третий. – Тоже мне событие: вызов к директору!»

И, чтобы окончательно успокоить себя, она вернулась в учительскую, достала из сумки свои рабочие планы и полистала. Здесь все было в порядке – и она смело пошла  в кабинет директора.

Василий Сергеевич, не прекращая писать, кивнул ей головой, приглашая сесть. Она устроилась на краешек стула и, не зная куда деть тетрадку, положила рядом, потом переместила к себе на колени и опустила поверх нее напряженно изогнутые руки, ладонями вверх.

Из-под пера Василия Сергеевича быстро бежали аккуратные буквы, образовывали строчки  и неудержимо заполняли белую страницу – и она невольно залюбовалась его работой.  Вгляделась в его поредевшие волосы, свисающие почти на глаза, на его маленькую узкую руку, вдруг почему-то почувствовала себя ученицей, провинившейся и испуганной, которая наивно думает, что вся жизнь ее зависит от этого человека только потому, что он, директор, лучше всех знает, как ей жить и что делать. И ей захотелось, чтобы он поскорее заговорил – она покорно ждала. Она была в том состоянии, когда прислушиваешься к каждому новому совету и любой из них принимаешь за спасительный.

Когда Василий Сергеевич спешно вызвал Людмилу Сергеевну, он ясно представлял, что скажет ей. Но теперь, когда она была рядом, в его кабинете, такая спокойно ожидающая, он растерялся. Медленно дописывая очередной приказ по школе, он растерянно думал: «Пришла, как ни в чем не бывало. Вот и попробуй скажи ей всю правду…А, знаю я их  (вспомнился рассказ Куприна) …и я обязан ей сказать все. Но неужели она… как все глупо вышло – и кто бы мог подумать, что все так обернется. И он тоже хорош!  Пошутили, побаловался бы и…хватит. Так нет же – целый роман закрутил. А ведь все это на мою голову: кто, как не я, ответственен за моральный облик моих работников. Я с этим Иваном дурака свалял…Ишь, как сидит, словно ангел во плоти!»

И оттого, что она сидела так ожидающей спокойно, он  окончательно перестал  сомневаться, что виновата – она…

Он поставил точку, поднял на нее круглые бледно-зеленые, под цвет стен в кабинете, глаза.  В них глубоко, как в линзах перевернутого бинокля, она увидела два портрета, маленьких и далеких. Глаза у него задрожали и прикрылись – и все исчезло. И только тогда она сообразила, что там, в глубине его глаз, утонуло ее изображение. Сразу же увидела себя в трех лицах, но не могла понять, кто же из них сейчас сидит здесь на этом месте.

Василий Сергеевич встал, застегнул темно-синий, лоснящийся на животе, пиджак на все пуговицы, уперся ладонями в край стола так, что пальцы его покраснели, и заговорил:

— Людмила Александровна, я позвал вас к себе, чтобы поговорить с вами очень серьезно…

Ему хотелось сказать все это очень строго, по-деловому, но прозвучало это каким-то хриплым усталым шепотом, и он усилил металлические нотки в голосе:

— Я не буду кружить вокруг да около. Я сразу к делу. Я, как директор, не могу больше оставаться спокойным к тому, что происходит между вами и уважаемым Иваном Степановичем. И не делайте удивленные глаза. Об этом говорит уже вся школа, дошли слухи и до районо. И я, как директор, не могу допустить, чтобы в стенах школы происходило подобное. Это травмирует коллектив, боюсь, знают уже и дети. Мы с вами, я, как директор, а вы, как педагог, не можем не знать, как дети все хорошо замечают…

«Что замечают…о чем знают?» — ей показалось, что ее мозг начал расплавляться, как горящая свеча, и слова, как стекающий воск, затуманили глаза. В следующее мгновение она уже ничего не слышала и лишь сквозь дрожащие в глазах слезы видела темно-синий силуэт, который страстно, как всегда играя своим голосом, говорил что-то о морали – и все это было так правильно и так похоже на сотни раз высказанное им на педсоветах и совещаниях. И именно это, слышанное от него уже много раз,  помогло ей не закричать, не нагрубить, не заплакать.

Больше не вслушиваясь и не глядя, как он, забывшись в своей собственной речи, одергивает сзади пиджак и рубит рукой воздух, она растеряно прислушивалась к тому, что происходит в ней самой. Странно, в душе не возникало чувство злости или хотя бы обиды на этого человека. И в первые минуты ей даже очень захотелось поделиться с ним откровенно своими сомнениями, рассказать ему все (А что – все?) в благодарность за то, что он первым так откровенно заговорил с ней о том, что мучило ее все это время  — и она терпеливо ловила паузу в его речи. Увлекшись, он часто забывал о собеседнике.  А он продолжал:

— … проблема семьи – это сложнейшая проблема. И вы, как педагог, обязаны это хорошо знать. Семья – это социальная ячейка нашего общества, и нам ли, как педагогам, не знать, как важен каждый участник этой ячейки, его дух, его состояние для общей здоровой атмосферы в семье…Простите меня, конечно, но вы и на своем личном опыте должны были уяснить себе что такое…

— А если это любовь! – вдруг выкрикнула она.

— Какая еще любовь? —  он замер перед ней с полуоткрытым ртом.

В этой  наступившей заминке стало слышно, как шли его ручные часы, лежащие на столе. И пока они оба, казалось, прислушивались к нарастающему «тик-так», в памяти Людмилы Александровны пронеслось улыбающееся лицо сына, его протянутые на вокзале ручонки и голос «Мы подождем», потом проплыло пьяное лицо Николая у ее постели, его сменило  сдержанное лицо Ивана Степановича и его уверенные руки на руле – все это слилось в один  густой  комок, и он, словно оттолкнувшись от самого сердца, подступил к горлу. Во рту стало сухо. Она улыбнулась помертвевшим лицом и спокойно произнесла:

— Он любит ее, она любит его.

— Вы не смеете! – трагическим голосом  выпалил он, и глаза его скрылись за двумя узкими щелками.

— А если смею! – вызывающе заявила она, не отводя глаза.

Он, к ее удивлению, не вспыхнул, не вскрикнул, как обычно, когда открыто противоречили ему, а как-то сразу же обмяк, осел мешком на стул и, обхватив голову руками, уставясь глазами в стол, начал упрашивать ее:

— Поймите, дороженькая Людмила Александровна, ну нельзя же так. Люди вокруг, наша работа. Наконец, войдите и в мое положение. Вы же умная, сильная женщина. Вы-то, как мало кто, должны это понять…Ну, как вам еще это объяснить? – он жалко и как-то болезненно смотрел на нее, поочередно дергая и потрескивая пальцами.

— Вы этого не можете объяснить, а говорите, что не надо, — сдерживая раздражение, перебила она.- А я понимаю и принимаю! Так почему я должна поступать так, как хочется вам?

Ее начинал злить этот нелепый разговор, и более того, то положение в котором ее поставили. Он, директор, который любит всегда подчеркнуть, что несет личную ответственность за каждого человека в коллективе, даже не попытался выслушать ее, а обосновал свою личную позицию. «Я сама виновата, — подумала она, с полной ясностью осознавая это. – Виновата более других, потому что начала жить не так как сама чувствовала и понимала, а так, как навязывали мне все они…» И вновь она увидела себя в трех лицах, и так и не смогла понять, так кто же она сейчас…

Она пристально посмотрела в стушевавшееся лицо директора  – и почему-то стало жалко его. Но она была уже не в силах остановить ту маленькую месть, которая созрела в ней. Притворно — заискивающе глядя на него, успокоительно – разумно произнесла, растягивая каждое слово:

— Хорошо, Василий Сергеевич, я теперь всегда буду приходить к вам за разумным советом.

— Ну, что вы, что вы, —  смущенно проговорил он. — Это мой долг, как директора, помочь вам. – И, помедлив, добавил: — И как человека, конечно…

Он встал, глядя на нее дружелюбно и оттягивая сзади пиджак. Успокоенный тем, что он сделал хорошо и добротно то, что наметил на сегодня, задержал свой взгляд на ее красивой белой шее и подумал о том, что благодаря его активному  вмешательству в ее судьбу, она не превратится из лебедя в гадкого утёнка. Сознание собственного благородства и силы согревающей волной захлестнули его грудь, и, боясь не впасть в сентиментальность, он сказал по-деловому:

— Вижу, вы принесли рабочие планы. Разрешите взглянуть.

Она растерялась от неожиданности такой просьбы и уронила тетрадь на пол. Опередив ее, он быстро нагнулся и поднял.

Она с ужасом смотрела, как он спокойно  листает ее тетрадь.

Не задав ни одного вопроса, он вдруг поспешно закрыл тетрадь, протянул ей и буднично сказал:

— Ладно, как-нибудь в другой раз…

 

6

 

Людмила Александровна позвонила Ивану Степановичу, решившись, наконец, открыть ему глаза на то, что происходит вокруг них, и чего он сам не хотел или не мог заметить.

Иван Степанович, возбужденный  и радостный оттого, что она сама за время их знакомства впервые сама позвонила ему и назначила встречу, живо откликнулся и пришел раньше. И, когда она приехала, он уже порядком продрог. Его густые брови покрылись инеем, щеки и нос порозовели. Пожимая его порывисто протянутую руку, Людмила Александровна отметила, как холодна она.

Как обычно, он первым делом потащил ее в кафе, был всю дорогу безудержно весел, балагурил, ухватив за руку и увлекая за собой, впрыприжку взбежал на высокое крыльцо. Она невольно залюбовалась, как он легко разговорился с гардеробщиком, шутил с официанткой, читал вслух меню и объяснял приготовление каждого блюда, проявляя при этом тонкое знание кулинарии. Глаза его озорно светились, и ей показалось, что знает она его давно, словно были они ровесниками. Потом это чувство вдруг сменилось новым: она – старая уставшая женщина рядом с этим молодеющим на глазах человеком.

Несколько раз она пыталась начать задуманный разговор, но не знала, что можно и что надо сказать и, вообще, для чего говорить то, чего совсем теперь не хотелось.

Он начал рассказывать о своих детях, и хотя она еще ни разу не видела их, но уже представляла по именам и привычкам. Обычно она сама первой расспрашивала о них, и он подробно рассказывал. Между ними установились уже те дружеские отношения, когда люди доверяют друг другу такое, с чем не так легко расстаются.

Но она слушала сегодня его рассеянно и все пыталась найти ту первую фразу, с которой можно было бы начать этот трудный разговор так, чтобы не обидеть его. А он, весь во власти чего-то нового, что принес ему так неожиданно этот желанный звонок, и не догадывался об истинной причине этой встречи.

Она исправно отвечала ему, старательно улыбалась, когда это было надо, и держала свой взгляд где-то между его глазами и большим движущимся кадыком под скуластой челюстью с белыми крепкими зубами. Какой-то внутренний голос нашептывал ей, что он сам первым должен спросить о причине ее первого к нему звонка. И оттого, что он сегодня много и радостно  смеялся, не подозревая даже об этом –  он показался ей чужим и далеким, никогда не способным понять ее. Но она тут же гнала прочь эти злые, непрошеные мысли, которые очерняли все хорошее, что связывало их, и сделала опять попытку вникнуть в его рассказ.

-…и наша машина В-737 , — возбужденно говорил Иван Степанович, — за создание которой я ратовал, на свой страх и риск создал отдельную конструкторскую группу, дал каждому большой оклад, кормил, как говорится, в залог под зыбкой перспективой будущего целых два года, получила на международной выставке  серебряную медаль…А теперь, когда все страхи позади, я никак не могу толком наладить ее выпуск в государственном масштабе. Надо расширить производство, построить новый цех, а средств  для этого не отпускают. Я замотался, бегая по министерствам. Главное сделано и есть что показать. Но жалко  упущенного времени…

«Ну спроси ты меня, спроси сам, — молила она, трудно удерживая свой взгляд на его серых оживленных глазах. – Пойми ты, не могу я…»

И он вдруг замолчал на недосказанной фразе, глядя на нее как-то по-новому, положил руку на ее похолодевшую кисть, чуть сжал и встревожено спросил:

— Людочка, что с тобой?

В его остановившемся на ней взгляде она прочитала столько участия и заботы, что поняла: ничего не скажет ему – у нее на это не хватает сил. Отметила, что он впервые назвал ее на «ты», и сам этого не заметив. И решила, что начать это разговор сейчас – просто кощунственно.  Однако, сказать надо будет…только не сегодня, чуточку позже, в другой раз…

Прощаясь, она, радостная и успокоенная, позволила ему дольше обычного задержать свою руку.

 

7

Вечером, в начале десятого, раздался требовательный стук в дверь. И пока Людмила Александровна шла открывать, он не прекращался, учащенный и настойчивый. В коридоре она сообразила, что стучат ногой. Уж не дети ли? Взялась за холодный крючок и спросила:

— Кто там?

— Откройте! Да откройте же, наконец! – взрывался незнакомый женский голос.

Замешкавшись, она хотела еще раз переспросить, кто там, но крючок уже слетел с петли под ее встревоженной рукой. Тусклый свет уличного фонаря осветил темную фигуру с желтым лицом, на котором матово блестели близко посаженные  округлившиеся глаза. Вздрогнув, она отступила в сторону и прижала короткие полы халата к дрожащим коленям. И по тому, каким ненавистным взглядом окинула ее эта женщина, молча прошла в комнату и, не спрашивая разрешения, сама демонстративно уселась на стул, она поняла, что это жена Ивана Степановича – и тут же узнала его белый шерстяной шарф, сползший ей на затылок.

— Так вот ты какая! Ну-ну, дай-ка и я на тебя посмотрю!– зло выпалила женщина.

Она выставилась на нее с обидой, стянула шарф с головы, словно хотела дать рассмотреть свои красивые пепельные волосы без единой седины. И, уверенная заранее в своем превосходстве, с издевкой смотрела, как Людмила Александровна, прислонившись к низенькому буфету, не знала куда деть свои удлиненные в коротких рукавах халата руки, покрывшиеся «гусиной кожей».

Женщина по-мужски  снизу вверх осмотрела ее и нервно выкрикнула:

— Да что он в тебе только нашел?! Я в твои годы была такая, что ты мне и в пятки не годишься! На вот – посмотри! – она выбросила вперед свою длинную стройную ногу в белом сапожке, распахнула черную цигейковую шубу и уперлась рукавами в бока: — Попробуй, как я, роди троих детей, тогда и заводи шашни! А –то, думаешь, молодая, так этим возьмешь? Я когда за него замуж выходила, он был всего мастером цеха. А ты своего, видишь ли, не смогла удержать, так вон куда замахнулась…Я за своего всю жизнь боролась и никому не уступлю!  Знай это!

Ее маленький ротик задергался, уголки губ поползи вниз – и она вдруг зарыдала, вытирая  побагровевший  вздернутый нос белым шарфом.

— Он мой, понимаете, мой муж, отец троих детей – и я не отдам его, чтобы это мне не стоило, — всхлипывала она, сдерживая за дрожащими губами гортанные душащие ее звуки, и умоляюще поглядывая на Людмилу Александровну. – Он пожилой, заслуженный человек, и общество заставит его жить с нами и не разрушать семью.

Все время, пока эта женщина кричала на нее,  Людмила Александровна делала над собой усилие, чтобы не взорваться и не выгнать ее. Но тут, когда голос ее сорвался, и она, не сдерживая себя, открыто плакала и просила, утирая слезы  извивающимися по щекам пальцами и смазывая помаду с губ, она растерялась: было даже как-то неудобно за нее, только недавно такую красивую и уверенную в себе. И она поняла, что эта женщина теперь у нее в руках, она уже не крикнет больше, а будет просить, умолять о своем муже. И внезапно охватившее ее неосознанное чувство вины перед ней  заставило  молча выслушивать.

Сдерживая нервный перестук зубов, она начала говорить, стараясь как можно мягче выразить то, что хотела услышать ее поздняя гостья:

— Я постараюсь сделать все, чтобы всем вам было хорошо…Нина Семеновна. – Она помедлила, не смогла удержаться и добавила: — Только вам вряд ли это уже поможет. — И подумала: «И ему тоже…»

— Я верила, что вы поймете меня, потому и пришла к вам, — сразу же успокаиваясь, быстро заговорила Нина Семеновна.

В ее заблестевших мокрых глазах было столько радости и признательности, что Людмила Александровна невольно пожалела о своей последней оброненной фразе. Но, видимо, Нина Семеновна не расслышала ее. Ей было важно первое признание: за ним она пришла и получила его.

— И простите, простите меня за все, что я здесь плохого наговорила вам, — заискивающе улыбаясь, продолжила Нина Семеновна и перешла на интимный тон: — Вы, как никто, должны были меня понять. Именно вы, у которой самой случилось такое несчастье…

Это лживое сочувствие вызвало в ней такую обостренную неприязнь, словно эта женщина была единственным виновником ее неустроенной жизни. Хотелось одного: побыстрее избавиться от нее. И, чтобы, не выдать  нагнетающегося в душе раздражения, она отвернулась от ее лица, на котором уже наползло благодарно-глупое успокоенное выражение.

В наступившей тишине раздался будничный голос Нины Семеновны:

— Ой, милочка, засиделась я у вас. Дети, наверное, волнуются. Я сказала, что на минутку отлучусь…А вы не беспокойтесь: Ивану я ничего не скажу. Все это только между нами.

Она суетливо начала поправлять шубу, повязывать на голову шарф, но, заметив взгляд  Людмилы Александровны, спросила:

— Нравится? Да? Хотите, я вам такой же достану?

— Мне не идут шарфы, — сухо ответила Людмила Александровна и быстро первой  пошла к выходу.

— Да вы не стесняйтесь, у меня всюду свои люди есть, — Нина Семеновна задержалась в открытых дверях, но, увидев, что Людмила Александровна, поеживаясь, обнимает себя голыми руками, воскликнула: — Ой, совсем вас затужу…Спокойно ночи.

— И вам того же, — чужими губами отозвалась Людмила Александровна и, захлопнув на ней дверь, набросила непослушными пальцами обжигающий холодом крючок.

Вернувшись в комнату, они прижалась спиной к теплой печке и стала ждать тишины. Но голос Нины  Семеновны выползал, казалось, из каждого угла. Она зажала уши ладонями, но голос оставался в ней, сверлящий и тупой. Она сильнее вдавила ладони – и тогда на нее, обволакивая, обрушился запах ее дорогих духов.  Стало тяжело дышать. Она бросилась к окну, рванула на себя форточку и вдохнула полной грудью свежую струю морозного воздуха.

От полной луны веяло таким одиночеством, что было больно на нее смотреть. И она начала шарить глазами по небу, словно хотела согнать все звезды к ней. Но они стыли на своих местах, холодные и неподвижные. Луна и звезды, как мертвецы, были распластаны на черной поверхности неба, и пар идущий от ее дыхания, казалось, шевелил белые саваны на их коченеющих телах. Она протерла влажные глаза – и распластанные тела звезд удлинились. А в глазах потемнело. Она, как слепая, заметалась по комнате, натыкаясь на стулья, включила торшер, настольную лампу, рванулась к шкафу, распахнула сразу обе дверцы и начала  выбрасывать из него свои вещи прямо на пол. Звук упавших со стуком сапожек, купленных ею недавно, остановил ее.

— Глупо, глупо, глупо! – шептала она, не узнавая своего голоса. Но продолжала шептать, пока не узнала его.

И первой осознанной мыслью стало: бежать! Но бежать было некуда, и не ночь была тому виной.

Она опустошенно опустилась на стул, сдвинула рукой на край стола набросанные вещи, положила поверх сапожки, вырвала из общей тетради для рабочих планов два листа и начала торопливо писать.

 

8

— Мисандра! Мисандра! – звучали по парку звонкие детские голоса, и со всех сторон в воздухе летали снежки.

Людмила Александровна в легкой распахнутой шубке, в нескольких местах залепленной снегом, бегала среди них, уворачиваясь,  и, на ходу подхватив снег и скомкав его в снежок раскрасневшими пылающими ладонями, ловко бросала в первую же подвернувшуюся на глаза фигурку.

— Ура! Попала! Попала! —  взлетал к вершинам деревьев ее высокий задорный голос – и его догонял гул детских криков.

Снежок ударился в ствол дуба над ней, хлопья его разлетелись и посыпались ей на лицо, обжигая щеку. Она быстро потерла ее ладонью и, не выпуская из виду ребят, сообразила, что они ее окружают. Крикнула: «Витя, потеряешь шарф! Завяжи! Гена, где твоя шапка?», мельком взглянула на часы на руке – осталась пять минут до окончания урока, и, не уклоняясь от летящих снежков, подбежала к группе ребят, неподвижно замерших около куста.

— Зайчики, а вы что хвостики поджали? – весело спросила она.

— Нечестно так, Мисандрочка, — ответила Рита, поднимая на нее свои большие серьезные глаза. — Вы одна, а мы все.

— Так я же совсем большая, — улыбнулась ей Людмила Александровна и отбросила со лба свои густые волосы.

— Зато мальчишки вон как сильно бьются, — настояла та на своем и обиженно поджала пухлые губы.

— И неправда! Неправда! Мы совсем не сильно! Мы осторожно! – загалдели вокруг мальчишки.

— Мне совсем не было больно, — защитила она их, подошла к Саше, застегнула ему пуговицы на пальто и вдруг порывисто обняла,  подняла над землей и закружилась с ним.

— И я хочу! И меня! – раздалось со всех сторон.

Людмила Александровна опустила смущенно улыбающегося Сашу, обозрела всех ребят и весело скомандовала:

— Скоро звонок! Быстренько все в школу, — и взяла Риту за руку.

Второй ее рукой сразу же завладел Саша. Она пересчитала всех детей глазами и подумала: «А как там мой? Боже мой, как я по тебе соскучилась! Не могу больше…»

— Мисандрочка, что вы не можете? – потянула ее за рукав Рита, заглядывая в глаза.

«Уже начинаю проговариваться», — подумала Людмила Александровна и крикнула отставшим  мальчикам:

— Побыстрее! Догоняйте нас!

— Чего вы не можете? – настойчиво переспросила Рита.

— Не могу уже справиться с вами – вон какие большие стали.

— Да, конечно, одному против всех ой как тяжело, — закивала головой Рита.

Из белого двухэтажного здания школы навстречу к ним громко зазвенел призывающий звонок – и все  врассыпную бросились к двери.

Когда она отпускала детей домой, терпеливо отвечая на каждое неоднократно повторенное: «До свидания Мисандрочка», дежурная сообщила, что ее ждут в учительской. По тому, как та взглянула при этом, она поняла, кто ждет. И тут же твердо решила, что сегодня, наконец-то, скажет ему обо всем. Медленно поднимаясь на второй этаж, продумывала, как будет вести себя с ним у всех на глазах.

При ее появлении Иван Степанович вскочил со стула, перехватил падающую с колен шапку и, улыбнувшись, сказал громко:

— Вот, заехал по пути. Вы свободны?

— Да…, — только и смогла она ответить, избегая смотреть в его спокойное лицо.

Вздрогнула, поймав на себе настороженно следящий за ней  взгляд учителя химии Михаила Сергеевича, и дружески улыбнулась ему. Но он демонстративно уткнулся в журнал. «Глупый, зачем так?» – подумала она, но тут же забыла о нем. Иван Степанович держал перед ней на вытянутых руках ее шубку. Просовывая руки в рукава, взглянула на себя в зеркало – и ей не понравился цвет своего лица, в розовых пятнах.

— Пойдемте быстрее, — прошептала она нервно и первой вышла из учительской, думая с неприязнью, что все на них сейчас смотрят.

Когда машина выезжала из парка, она быстро положила руку на руль и твердо сказала:

— Остановитесь, Иван Степанович.

От неожиданности такой просьбы после ее затянувшегося молчания, он резко затормозил. Ее бросило вперед – и рука ее ударилась о переднее стекло, но она сдержала крик испуга, отстегнула ремень и вышла из машины.

Где-то за верхушками деревьев еще угадывалось солнце. Но и там небо уже тускнело, и только два белых рванных облака подчеркивали его тающую голубизну. А над ними небо было серым и низким, и длинные бледные тени от деревьев  чуть означались на заснеженной земле. На асфальтированных дорожках, которые, как паутина, прорезали парк во всех направлениях, снега уже не было, и тени пропадали.

Иван Степанович несколько раз окликнул ее, догоняя. Но она не оглянулась и не ответила. И он молча пошел с ней рядом, в ожидании, когда она заговорит. Но то, что она вела себя сегодня так, насторожило. Однако он поборол в себе нарастающее нетерпение спросить ее об этом.

«Я ведь решилась…А вот он рядом – и не могу, — думала Людмила Александровна, понимая, что надо, наконец, хоть как-то прервать это затянувшееся молчание. – Нет, жена ему не рассказала. Не таким был бы он сейчас…А, что он может почувствовать, большой уверенный в себе слон». Жалость лишь к одной себе придала силы и, замедлив шаг, она сухо выдавила:

— Иван Степанович, не приезжайте ко мне больше…

Он преградил ей дорогу, взял за руку, стиснул и переспросил:

— О чем ты это?

Она промолчала. Но он все понял, прочитала она по его, казалось, заглотавшим ее глазам. И повторила, более не для него, а как бы убеждая саму себя:

— Не надо…Так будет лучше… и вам тоже…

Она испугалась, увидев, как сузились и стали стальными его серые умные глаза, а губы недовольно сжались и изогнулись.

— Нет! Это будет лучше не нам с вами, а тем, кто заставил вас такое сказать! – вспыхнул он. — Думаете, я не знаю, что вы уже давно затеяли этот разговор? Но неужели мы опустимся до уровня тех, кто вынудил вас это сделать?

Он выпустил ее руку, но не уступил дороги. Их лица были так близко, что ей вдруг ужасно захотелось, чтобы он поцеловал ее. Она даже на миг закрыла глаза…и отступила – впервые  прочитала раздражение на его лице. И сказала, стараясь как можно мягче:

— Иван Степанович, это же люди. Разве можно знать, что они думают и говорят…

— Они всегда будут говорить не думая! – зло усмехнулся он. – О всех и обо всем. Даже дева Мария не избежала их наветов. Так  неужели  мы с вами должны подчиниться примитиву их мещанских домыслов, которыми они обливают каждого, кто осмеливается жить не по их скотским  законам, а по велению души и сердца…

— Вы мужчина, а я женщина, к тому же учительница, — жалко пролепетала она, не зная, что сказать дальше и какой человек теперь заговорил ее голосом.

— Вы не можете так думать! – перебил он, стукнув кулаком себя в ладонь, и перешел на свой обычный властный тон. – Неужели я должен кричать каждому, что мне хорошо с вами? И только оттого, что они думают так грязно, мы должны подчиниться?! Да если и случится то, в чем они нас подозревают, у нас  с вами это будет честнее, чем у тысяч этих жлобов, которые обманывают друг друга еженощно, словно под покровом темноты можно скрыть ненавидящие, опостылевшие и продающие  себя душонки.  Да вы оглянитесь вокруг себя! Да я и сам не лучше. Уже много лет лишь чисто формально живу с женой: потому что рабски подчинился рамке закона, мнению и своему положению. Но у меня никогда не было такого понимания со своей женой, как с вами. Это я говорю не для того, чтобы иметь какую-то надежду: мы уже никогда не сможем быть с вами –  не только потому, что я очень люблю своих детей, но я так прикован к своему прошлому и связан положением, что иначе, как сейчас, жить не смогу. И теперь, когда благодаря вам, я все это понял – я должен уступить оттого, что какой-то Агафье Агафьевне и Поликарпу Поликарповичу что-то кажется. Да если мы и сделаем это с вами – он и не простят нам. Они уже никогда не примут нас в свою стаю, потому что мы однажды осмелились нарушить их лживые обычаи. Они будут мстить, мстить, полагая, что этим очищаются сами…

Солнце уже зашло, и все вокруг потеряло свой обычный цвет, и даже снег, дольше других сопротивляющийся сумеркам, потемнел и казался грязным. Быстро темнело. Семерки поднимались от земли, особенно густые под кустами и деревьями, но на дорожках было еще относительно светло. И только первые еще чуть видимые звезды напоминали о том, что наступил поздний вечер.

— Холодно, — устало произнесла Людмила Александровна.

Он взял ее за вздрогнувшие плечи, подошел вплотную и осторожно поцеловал в губы. «Что я? Зачем я?» – успела она еще подумать, и в ее памяти пронеслось лицо Нины Семеновны, ее белый шарф и стройная нога в белом сапожке, потом ее сменило пьяное лицо Николая. И, уже ничего не понимая, словно пытаясь уйти от этих назойливых лиц, она крепко обняла его за шею и уткнулась лицом в его сильное плечо.

 

9
Весь следующий день она вздрагивала от школьного звонка, смотрела на часы и ждала, когда ее позовут к телефону. Однако старалась держаться свободно, много шутила, во время перерыва охотно вступала в разговоры с учителями и все время поглядывала на телефон. А он, как назло, звонил сегодня часто.

Когда закончились уроки, она осталась в учительской проверять тетради и, поглядывая на телефон, молила об одном, чтобы никого не было рядом, когда позвонит Иван Степанович.

За окном стало темно, и она поняла, что он уже не позвонит. Она вдруг подумала, что он может придти к ней прямо домой – и заторопилась.

Но и на завтра он не позвонил. И она оправдывал его молчание то загруженностью в работе, то срочной командировкой и еще сотней выдуманных ею причин.

А когда на третий день ее позвали к телефону, и она, пряча глаза, подняла трубку и услышала его голос, опять такой чужой в этой проклятой трубке, у нее не было сил разговаривать. На его предложение встретиться в парке в семь часов, она тихо и быстро только и произнесла: «Да». И лишь со второго раза уложила трубку на рычаг. Поднимая голову, подумала, что все вокруг, конечно же, догадываются с кем она разговаривала, и о чем шла речь – и только из лживой чуткости к ней делают безразличный вид. Но голос в трубке придал ей сил, прогнал неуверенность всех терзавших ее в последние дни сомнений, и она, выдержав любопытные взгляды, весело пропела:

— Не велят Маше за реченьку ходить!

Когда смех смолк, но все еще не спускали с нее глаз, раздался откашливающийся голос математика:

— Во дает!

Когда Людмила Александровна пришла в парк, на проталинах уже рыжела жухлая трава, и осмелевшие вороны теснились на ней, со сварливым криком ссорясь за первые подаяния весны. Издали фигура Ивана Степановича, в переплетении  тени деревьев от света неоновых фонарей, показалась ей большим пауком, затаившимся в ожидании добычи.  Заметив ее, он помахал рукой, пошел навстречу, и, приблизившись, с улыбкой поцеловал в щеку. Она порывисто вложила свою руку в его ладонь, испытывая неловкость перед ним за недавнее видение, и заторопилась с вопросами:

— Что случилось? Почему ты  не звонил?

— Я звонил, но мне сказали, что ты на уроке.

— Когда? Кто сказал?

— Кажется, вчера…Что мы тут стоим? Пошли, — заторопился он.

— Побудем еще немного здесь, — нежным шепотом произнесла она и взглянула на него по-особенному. — Мне нравится это место.

— Давай постоим, если ты этого хочешь, — согласился он и пожал плечами.

Она передернула плечами и  повернулась, чтобы идти.

— Да, что с тобой, Люда? Я что-нибудь не так? – он  взял ее за руку и повернул лицом к себе.

— Все ждала твоего звонка, — откровенно призналась она и возбужденно заговорила: — А вчера такая злая была, что и моим малышам от меня перепало. Подходит ко мне Наташка и спрашивает: «У вас что голова болит?» –«С чего ты взяла?» — спрашиваю. «Да вы сегодня какая-то ни такая…Это от нашего шума вам голова разболелась и вы на нас накричали, да?»…Ничего от них не скроешь…Да, что это я все о себе.  А ты как?

— Увидел утром ребятишек своих и ушел, чтобы ни о чем не спрашивали. Они привыкли: раз нет, значит в командировке – гони им подарки и рассказами корми, — он вдруг сильно сжал ее плечо и глухо проговорил с грустной улыбкой: — Как нам теперь быть?

Она почувствовала себя  оскорбленной, но ответила как можно спокойней:

— Разве что-нибудь между нами изменилось?

— Как все просто у нас с тобой было раньше, — обмякшие плечи сделали его фигуру неожиданно сутулой.

Она впервые видела его таким растерянным, взяла нежно под руку и спросила мягко:

-Что с тобой?

— Не знаю…что-то нехорошо.

— Со мной?

— Без тебя еще хуже.

— Вспомни, что ты сам говорил на этом же месте…

— Я и не отрекаюсь. И могу еще повторить, — он  скривил в легкой усмешке губы: — Но тебя ведь не устроит положение моей любовницы?

Она не могла и не хотела принять эти слова всерьез. Она столько передумала и переживала за эти дни – и ничего кроме нежности и тепла не испытывала к нему.

— Не надо больше об этом, — только и сумела сказать она, ласково улыбаясь, и вдруг игриво добавила: — А ты разве отказался бы?

Но он не поддержал ее шутку. Они свернули на новую аллею и шли молча, сталкиваясь плечами и виновато улыбаясь друг другу. Иван Степанович старательно держал согнутую в локте руку, чувствуя тепло и тяжесть ее руки.

 

«Что с ним? Конечно, ему труднее: каково приходить в семью. Но ведь он сам говорил. Значит, все вокруг желали мне только добра. Василий Сергеевич предупреждал. Отчего?  Боже мой! Я просто гадкая женщина…И опять во мне три человека. И каждый что-то хочет. И поделить не могут…А ведь он уже не молод. Губы какие синие и узкие, словно порез на лице. Не брит. Раньше такого он не позволял…А полюбил бы его Саша? Глупости все…»

«Влип, как мальчишка. Вот уже дошло и до министра… Дал мне понять недвусмысленно…А разве я сам не знал, что этим все кончится? Полечу с работа, как пить дать…И зачем этот день? И этот свет. А как хорошо было с ней там, в темноте! Теперь у нее другое лицо. Уши, действительно, как у мышки… Неужели кто-то проболтался про новую группу? Докажу — козырь есть. Чуркова надо убрать — слишком сентиментален. Нужна воля…»

 

Он не заметил, как она сняла свою руку, а когда вспомнил о ней и, не поворачивая головы, прижал к себе согнутую руку, понял, что сжимает пустоту. Но, еще не веря, надавил сильнее – и ощутил портмана в кармане пиджака. Быстро преградил ей путь, прижался всем телом, не целуя, потерся небритой щекой о ее висок и порывисто зашептал:

— Люда, Людочка!

— Не надо, Ваня, — прикрыла она ему губы холодным пальцем.

 

 

10

 

Они продолжали встречаться. Иван Степанович звонил ей по телефону и произносил лишь одно слово: «Жди». Он приезжал к ней теперь домой, когда дед Михаил уходил на дежурство, оставлял машину за углом, гуляющим шагом подходил к калитке, оглянувшись, открывал, быстро взбегал на крыльцо и стучал коротко три раза в окно. В комнате, сбросив туфли и сунув ноги в ее разношенные тапочки, садился на кровать.

Разговор их не имел никакого отношения к тому, что происходило между ними, что волновало. Они, словно сговорившись, обрывали его, понимая и чувствуя это сами.

Вдруг, в начале апреля, дни стали опять холодные и снежные, словно зима решила опрокинуть на землю все, что не отдала в свой сезон. К ночи морозы порой опускались до десяти градусов, и люди, истосковавшись по теплу, не скрывали своего раздражения. Иногда днем, когда освобожденное от туч солнце застывало над городом, и капли с крыш перекрывали людской шум, лица  людей светлели. Но уже через час откуда врывался холодный ветер – и снежные хлопья, обжигая лица, сгоняли с них первые робкие еще улыбки.

Людмила Александровна вела последний урок, рисование. Она проходила между рядами и всматривалась, как на белых листах бумага под детскими ручонками  возникают уверенные цветные линии: они пересекались между собой – и на глазах рождался неповторимый детский рисунок. И хотя тема для всех была общая, она восхищалась тому, как по-разному, но откровенно и весело, видят мир эти маленькие люди. За окном кружил холодный ветер, мелкий снег шуршал по окну, а в каждом рисунке было солнце. Она хвалила рисунки и, глядя, как за окном рыхлое небо давит на деревья парка, не могла и представить сейчас, что оно бывает чистым и голубым, а на его просторе может повиснуть теплое и лучистое солнце.

Она включила свет. При вспышке каждой новой лампочки еще темнее становилось за окном, а в классе оживленнее. И вдруг в большое стекло раздался стук – это воробей на всем лету ударился об окно и рухнул.  Она прикрикнула на зашумевший класс: «Тихо! Я сейчас!», выскочила в пустынный школьный коридор и, наваливаясь обеими руками на перила, сбежала с лестницы. «Куда ты голяком?» – услыхала за собой голос технички тетя Насти, но, не оглядываясь, выбежала на улицу.

Прижимая к груди ладонями распахнувшуюся на ветру кофточку и притираясь бочком к стене, чтобы обойти оттаявшую на асфальте лужу, она пробралась к окну своего класса – и сразу же увидела распластанный на истоптанном снегу серый комочек и подхватила его. «Жив!» — обрадовалась она, ощущая пальцами сквозь растрепанные стынущие перья тепло маленького тельца. Но, не чувствуя трепета этого тепла, упавшим голосом прошептала: «Все…» Повернув головку воробья, увидела, как под прикрытым синим веком уже успела застыть на глазу недвижная слеза…

Ничего не значащим ей казался теперь звонок, гурьба выбегающих из школы детей, какие-то разговоры в учительской, чей-то встревоженный голос: «Да что с тобой, Люда?» – все оставляло внутри гулкую пустоту, бесстрастно принимающую и выбрасывающую каждый новый звук.

Она почему-то боялась остаться одна и беспокойно наблюдала, как пустеет учительская. Листая машинально журнал, поглядывала на женщин и невольно завидовала тому чувству, которое заставляло их, забыв обо всем, поспешно собираться домой: каждая из них, обманывая привычной вежливостью, торопится поскорее избавиться от собеседника, который хоть на минуту может ее задержать от встречи с детьми и мужем. И оттого, что она так ярко увидела эту вынужденную житейскую фальшь общения – все казалось мрачным и лживым, а люди – чужие друг другу. И осознавая, как эта маленькая ложь каждого отдельного человека, взаимодействуя, входит составной частью в отношения всех, она подумала о себе: значит эта же ложь и во мне…С ужасающим ее откровением она перебирала свои отношения с близкими людьми – и ей виделась одна только ложь, пусть и не произнесенная, но скрытая от других молчанием. Этим своим постоянным недосказыванием она обманывала мать, Николая, Ивана Степановича, даже ничего еще не понимающего сына, лгала ему с первых шагов и приучала его к этой лжи.  А ведь это она делала ради одного – искренне желая им сделать как можно лучше…

— Что, «Волгу» ждем? – вздрогнула она от голоса рядом.

У окна, опершись задом на подоконник, стоял Михаил Петрович. Видимо, он уже давно наблюдал за ней. Они были в учительской вдвоем. Его белое, высоко поднятое на длинной шее, лицо показалось ей застывшим, а сузившиеся глаза под прикрытыми ресницами мертвенно блестели, как у воробья.

И он врет, равнодушно подумала она и опустила глаза. И хотя то, что он сказал, стало здесь уже избитой шуткой, но для нее она впервые прозвучала больно: он, который клялся ей в своей любви, шутил так же пошло, как все. И ей вдруг в отместку захотелось солгать ему так, чтобы это казалось правдой. Она долгим  доверительным взглядом посмотрела в его засуетившиеся глаза и сказала:

— Понимаешь, Миша, мне кажется, что я падшая женщина и не имею право работать в школе.

Он оттолкнулся от окна, шагнул к ней, сел рядом в кресло и, участливо вглядываясь в нее, успокоительно произнес:

— Не мучайся, Люда. Помнишь «Пышку» Мопассана? Кто оказался в критическую минуту морально чище…

Ее лицо обожгли пятна, глаза затуманились, закрылись, но тут же открылись неподвижно-холодные, и она прошипела:

— И ты тоже…

— Нет! Я так не думаю! Это просто вырвалось! – забормотал он, оправдываясь под пугающим его окаменевшим лицом.

Но слова были произнесены.

— Пойми, пойми! — захлебнулся он в словах оправдания. — Ты же знаешь, как я к тебе отношусь.

— Уйди! – выкрикнула она бескровными губами.

Он встал, сутулясь и боясь смотреть в ее сухие и злые глаза.

Она, не поднимая головы, видела, как удаляются его забрызганные грязью брюки. Потом видела только сбитые задники туфель. И, наконец, остался один только пыльный пол с какой-то красной конфетной оберткой. Прямые четкие линии между досками уходили куда-то в сторону и ломались в пространстве.

У нее закружилась голова. И она вдруг вспомнила, что такое же произошло с ней, когда Николай ударил сына, и ясно представила, что могло происходить в душе ребенка – и все вокруг ей виделось одной только ложью. И сама она была носителем этой лжи, быть может, больше других, потому что бросила маленького беззащитного сына ради погони за своим личным вымышленным счастьем.

…В комнате деда Михаила она сняла со стены двустволку, загнала патроны в хорошо смазанные и пахнущие маслом стволы, поставила ее прикладом на подоконник и, неловко изогнувшись, так, что зацепилась  белой кофточкой о конец ствола, прижала его к пульсирующему виску. Взгляд ее заскользил по вспотевшему стеклу. На мгновение к нему, словно выплывая из тумана, прильнуло лицо отца, и откуда-то сверху раздался его добрый незабытый голос: «Пуля – дура, головой стрелять надо…» И этот родной голос успел преградить дорогу к курку ее пальцу.

Она застыла всем телом. Ее опустошенный взгляд проник сквозь проталину на стекле к небу и обезумивши  замер на разгорающейся звезде, особенно яркой у ущербленного месяца.

 

Эпилог

 

В один из будних вечеров, когда улицы благоухали сиренью, и весеннее тепло уже прочно утвердилось на земле, в окно Людмилы Александровны  раздались три коротких стука.

Не удивившись, она, находу заглянув в зеркало и сбив небрежно спадающие на лоб густые волосы в сторону, заколола их шпилькой, открыла дверь и  впустила гостя.

— Деда нет? – спросил он, вытаскивая из портфеля бутылку вина и коробку конфет.

— Ушел на дежурство, — ответила она и, усмехнувшись, добавила: — У вас с ним разные смены.

— Сейчас ему хорошо – ночи теплые.

— Тебе-то какая о нем забота, — бесстрастно перебила она.

— А-то тебе не безразлично, — взглянул он на нее с хитрецой и проворно притянул к себе.

— Да погоди ты, — ответила она спокойно, скидывая с себя его руки. – Может, сначала переобуешься в тапочки…

— Как всегда.

 

 

 

Reply

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте, как обрабатываются ваши данные комментариев.