1
На Ленинградском фронте, не смолкая, громыхали взрывы. Связь дивизиона с армией была прервана. Третий связной ушел в метельную ночь и не вернулся.
— Смуга, теперь твоя очередь, — тоскливо сказал лейтенант.
Иван молча поднялся с нар, застегнул воротник гимнастерки, влез в шинель и перетянулся ремнем. Перебросил через плечо сумку с инструментами, моток провода и толкнул дверь в снежную кромешную тьму. Леденящий воздух ворвался в землянку и закружил белым паром. Иван нахлобучил ушанку до бровей и бросил из-за плеча не по уставу:
— Ну, я пошел…
— С Богом! – крикнул лейтенант.
Бешеный ветер с протяжным стоном бился в снежные сугробы, вздыбливал пелену над ним и обжигал враз остуженное лицо. Проползая под проволочным заграждением, Иван оцарапал щеку до крови, сунулся лицом в снежный намет, останавливая кровь, и пополз, волоча еще теплые, в валенках, ноги и заминая изрытое красное пятно на снегу.
Выстрелы с той стороны стали реже. Он поднялся и, вклиниваясь головой в колючий налет ветра, побежал. Но как только ноги заскользили по лысине холма, в небе, лопаясь и шипя, вспыхнули ракеты и заметались лучи прожекторов. Трассирующие пули завыли вокруг, но он, согнувшись пополам, продолжал бежать, удивляясь тому, что свист пуль не пугал, а докучал, как пчелиный рой на пасеке. И, чтобы избавиться от него, плотнее натянул ушанку и подвязал. Он несколько раз поскользнулся, но, зло ругаясь, продолжал бежать. Вдруг какая-то неведомая сила свалила его – и рой пуль образовал над ним огненный купол.
Связь он наладил. Приполз под утро окоченевший и, не ответив на одобрительный голос лейтенанта, грохнулся на нары. Через несколько часов свинцового сна проснулся от укола. Пошарив под собой оттаявшими руками, вытащил из левого бока колючку от проволочного заграждения.
Таких вылазок за войну у него было много – потерял им счет. Он потерял счет не только боевым операциям, погибшим товарищам, но и дням войны. Когда ушел добровольцем на фронт, накинув себе год, первое время он бессознательно все подсчитывал: и патроны в патроннике, и сданные врагу города, и количество участвующих в сражении армий, полков и батальонов, свои боевые награды, и, взвешивая на руке, с точностью до грамма определял порцию хлеба и тяжесть котелка с кашей. А к исходу войны, когда уже воевал на чужой территории, перестал не только считать, но и думать об этом: каждый час растягивался в вечность.
Война стала для него уже привычной жизнью, его работой, как и для всех вокруг него мужчин и женщин, которые, казалось, навечно втянуты в ее губительный круговорот. И не смерть обрывала все, а ставшими опостылевшими будни.
Война закончилась в сорок пятом, а вернулся Иван домой, на родину, лишь через два года: перегнали его еще на японскую границу – ковать победу над восточным соседом.
2
Еще до встречи с родным домом Иван получили печальные известия: один брат погиб на фронте, второй — в партизанах, а родителей сожгли в гумне, как заложников, свои же, полицаи. Написал об этом старший брат Николай. Ему повезло: отделался ранением в сорок четвертом, пока отлежался в госпитале, война закончилась. Николай, единственный из братьев с образованием, работал в сельской школе директором и имел двух детей.
Когда Иван приехал, брат выделил ему в родительском доме угол с кроватью. Иван устроился работать в колхозе электриком. Приходил домой усталый, часто под хмельком: за оказанную помощь односельчане расплачивались самогоном. Он заваливался в свой угол и отсыпался до утра.
Брат терпел недолго. Начал стыдить его – и все это делал как-то не по-мужски, не по-братски. Нет, чтобы сесть за бутылкой и поговорить обо всем начистоту. А, как это свойственно учителю, читал нотации: учил жить, жаловался на тесноту в доме и упрекал Ивана, что он подает дурной пример племянникам. Пододвинется, бывало, вместе со скрипящим под ним табуретом к кровати, положит отвыкшие от физической работы истончавшиеся ладони на выпирающий живот и начнет:
— Стыдно, Иван. Твоя жизнь в дерьме так и пройдет. И что ты себе только думаешь…
— Работу свою я сполняю справно, — ответит Иван и, сжимая руками хмельную гудящую голову, огрызнется: — Да не дуди ты! И без тебя на душе муторно.
— Ты же геройски воин, — не унимался Иван. – Награды свои позоришь.
— Да что они стоят, — отмахивался Иван. — Вона председатель одну медальку имеет, а всеми командует.
— Так он же заочно учится. И тебе надо на учебу податься. Честно тебе скажу, без черной зависти: ты среди нас, братьев, самый способный к учебе был. А я уж директор, а ты кто? Иди учись, я тебе помогу. Даю слово.
— Стыдно в моем возрасте на парте портки протирать.
— А так жить тебе не стыдно?
— Чего я? Чего? – взрывался Иван. – Все так живут. Такая наша жизнь, видно…
Но Николай допек его своими попреками. Хоть и злился на него Иван, но сдался. Задело его самолюбие – и решил брату доказать. Да не историком стать, как он, байки баять, а математиком.
Подготовился, вечерами потел над задачками. Выстирал солдатское обмундирование, сунул в вещмешок шмат сала, две буханки хлеба и уехал в город. Поступил. Учился настырно, зло, преподаватели хвалили. Хоть и слал ему брат гостинцы, но, чтобы в кармане живая копейка была, все время подрабатывал: и вагоны разгружал и снег чистил – за любую работу брался.
После окончания института уехал работать в деревню по направлению, хотя и брал его брат к себе в школу: не захотел под его началом работать.
3
Памятным на всю жизнь остался первый урок.
Когда подошел к классу, поймал себя на том, что волнуется больше, чем когда под огнем ходил связь налаживать. А может просто уже забылись те острые ощущения за давностью лет, хотя вряд ли: еще до сих пор нередко просыпался в холодному поту от страшных кровавых снов о войне.
Был это восьмой класс, учились в нем много переростков и беспризорников. Дети войны, четыре года прожили на оккупированной территории.
В дверях нагнал его завуч и журнал, забытый им в учительской, под мышку сунул. Когда вошел в класс, остановился на пороге, словно минное поле перейти надо было. Дверь, подхваченная сквозняком, в спину грохнула. Раздался громкий смех ребят. Теснясь в узких проходах маленького класса, они начали подниматься, почти каждый вровень с ним ростом. Он растерянно пробормотал:
— Да вы что? Садитесь, у нас урок будет.
Захохотали еще громче. Он видел их возбужденно смеющиеся лица, как в тумане. И вдруг ясно различил одно: насмешливое, курносое – оно смотрело на него в упор, с любопытством, словно пришел он не в класс, а на вечеринку.
Он поспешил отвести взгляд и выкрикнул:
— Да садитесь вы, наконец!
Все начали шумно усаживаться, стучать крышками парт, переговариваться, но он не мог разобрать ни одного слова, а в глазах все стояло насмешливое лицо девушки, ее стройная фигура в ситцевом платье и остро выпирающие груди.
Он подошел к столу на ватных ногах, положил журнал и, заставляя себя поднять глаза, сказал:
— Зовут меня Иван Васильевич. Я буду вести у вас математику. А теперь познакомимся.
Он открыл журнал, взял ручку и сел. И тут острая боль пронзила ягодицу. Он судорожно вцепился пальцами в журнал, но, сдерживая стон, не подал виду, что с ним. Класс тревожно притих. Силком, превозмогая боль, он улыбнулся и сказал:
— Ладно, перекличку сделаем опосля. Запишите тему урока.
Осторожным, шаркающим шагом подошел к доске, взял мел и спокойным голосом, не давая им повод торжествовать от свой злой проделки, начал объяснять тему урока. Весь урок провел, не отходя от доски. Обида за их злую шутку придавала ему силы, и он, обращаясь к классу, улыбаясь, тормошил каждого ученика. Они, чувствуя свою вину, мгновенно вскакивали, старательно отвечали, подсказывали нерадивому товарищу и смущенно отводили глаза. Когда прозвенел звонок, Иван Васильевич, так и не сдвинувшись с места, дотянулся до журнала и сказал:
— Молодцы, хорошо работали! Надеюсь, будем хорошо учиться и дружить.
Попрощался и, испытывая усиливающуюся острую боль в ягодице, четким шагом вышел из класса. Настороженная тишина провожала его. Он шел по коридору, не оглядываясь, но чувствовал спиной, как следят за ним виновато наблюдающие глаза.
Иван Васильевич вошел в учительскую и вытащил из ягодицы колючку от проволочного заграждения. Он никому не рассказал об этом происшествии, не жаловался. А на следующий урок уверенно сел на стул и сказал:
— Был у меня на фронте случай. Дивизион остался без связи. Трое моих товарищей ушли налаживать ее и погибли. Пошел я. Когда проползал под проволочным заграждением, врезалась в меня колючка. И знаете, когда я ее обнаружил? Когда через сутки вернулся в землянку и проспал мертвым сном четыре часа…Правда, очень смешно, — он доброжелательно улыбнулся и добавил: — Не дай вам Бог такое когда-нибудь испытать в жизни…
Это был его лучший класс за все годы работы.
4
Проработав несколько лет в школе, Иван Васильевич понял, что надо было лучше выучиться на инженера: все оказалось во многом не то, чему учили его в институте. Хоть любил он математику и знал ее, но для преподавания это было не самое главное. Надо было и детей воспитывать, и классное руководство исполнять, и родителей навещать, и слепнуть над ежедневной проверкой тетрадей, и политсеминары, и педсоветы… навалилось столько такого, о чем раньше и не подозревал. Это тяготило, раздражало, отнимало много времени, не лежала душа. Все чаще приходила мысль сменить работу, благо была в руках специальность, которая приносила ему раньше больше доходов, чем учительская зарплата. Но вскоре он смирился: перевалило за тридцать, женился, родились дети, начал строить дом. И он решил: раз пустил корни, так тому и быть, ибо нет жизни без корней ни дереву, ни человеку. Это и есть навсегда его жизнь. Хоть и скребли порой на душе кошки, но он уже привычно ходил на работу, добросовестно готовился к урокам, на инспекторских проверках не тушевался. Все стало будничным.
А чувствовал себя Иван Васильевич раскрепощенным и уверенным лишь тогда, когда строил дом, возился в саду и на огороде, да в школе занимался трудовыми делами: чинил мебель, красил полы, белил стены, привозил на новый год для детей елку из лесу. И все директора, а сменилось их уже не один, быстро угадывали эту его потребность в физической работе и ставили главным в бригаде по ремонту школы. Все он делал старательно, не суетясь, и в сердцах прямо выговаривал ленивому напарнику:
— Чего лынгузить! Коль взялся — делай, чтоб не позорно было.
Каждый новый день он начинал, зная, что будет к его исходу. Вставал в семье раньше всех, обходил сад и огород, заглядывал в хлев, здоровался с коровой, кабаном и курами и прикидывал план работы до ночи. Позавтракав молоком и куском черного хлеба с медом, запихивал проверенные тетради в портфель, тщательно прощупывал карманы, не забыл ли пачку «Беломора», будил жену и выходил из дому. Закрывая за собой калитку, со вздохом оглядывал все еще недостроенный дом и отправлялся в привычный путь.
Главная улица деревни тянулась вдоль реки километра на два, в конце ее находилась построенная в начале его работы новая школа. Он любил идти не спеша, потому и выходил загодя, и рассматривать хозяйства односельчан, подмечая в них каждодневные перемены: то новую латку на крыше, то сгруженные у ворот дрова, то выкрашенный забор с убранными с него на время жбанами и кувшинами, то пищавший в будке приплод ощетинившейся суки, то высохшее дереву в саду. Все приметы напоминали о том, что и в этом тихом сонном краю течет время и мир изменяется. Но только подросшая на глазах детвора, которая, оглашая звонкими голосами округу, спешила в школу, придавала смысл уходящей, но не смолкающей жизни.
Встреченные в пути люди были уже хорошо знакомы, многих знал по имени. Его приветствовали все, и он, устав к концу пути здороваться с ними вслух, с улыбкой кивал головой. Иные старались остановить его и поговорить: каждый торопился высказать что-то свое. Он внимательно слушал: понимал, что они ждут от него, учителя, совета. И хотя давать советы не любил, но это льстило: только тогда, пожалуй, он и осознавал значение своей профессии среди этих простых людей, колхозников и комбайнеров, строителей и доярок. И гордился. Он был рад поговорить с человеком и хорошо запоминал его рассказы: это подкупало людей, и они охотно делились с ним своими радостями и бедами. Его перегруженная память вмещала все новые сообщения, и порой он чувствовал себя носителем истории этого края, старожилом в нем.
Приходил он в школу почти всегда первым, по дороге успевая выкурить свои две обязательные «Беломорины». Когда кто-нибудь из коллег шутил по поводу его раннего прихода, мол, ты, Васильич, и ночуешь здесь, он спокойно и рассудительно отвечал:
— Кто рано встает – тому Бог дает.
5
И по воскресеньям Иван Васильевич не позволял себя вставать позже привычного: уже второй десяток лет строил он свой дом. И хотя строение было небольшим, свежий сруб семь на восемь под шиферной крышей, и стояли окна и двери, и настланы полы, но жили они все еще в одной комнате. В доме было еще много недоделок, и они укоризненно кололи ему глаза.
Он мог бы закончить дом уже давно, если бы строил его, как все вокруг. Но он хотел построить такой же дом, какой увидел во время войны под Ленинградом, где почти год отстоял его дивизион в обороне.
Красив был дом в любую погоду: возвышался на высоком фундаменте, с аккуратно подогнанными бревнами, резными наличниками на рамах и дверях, с ажурной стенкой на террасе. Он много раз заходил в дом и любовался фигурно вырезанной лестницей на мансарду, и перилами, добротными столами и лавками из дуба, светильниками из корней деревьев. Когда-то ухоженный дворик радовал уютным садом и следами цветников. Весной, когда все покрывалось зеленью, они очаровывали глаз. И хотя Иван не знал его хозяев (по всему было видно, как спешно они бежали, когда враг подступил к городу), он думал о них тепло и уважительно, как о своих хороших знакомых.
А зимой, как раз в ту запомнившуюся ему ночь вылазки, Иван вернулся и не увидел дома. Прямое попадание снаряда оставило от него глубокую воронку. Новой весной ее заполнила талая вода, и на поверхности ее плавал деревянный петух, который украшал самый пик стройного фронтона.
Годы, казалось, выветрили из его памяти облик этого дома, но когда он получил землю под строительство, вдруг все это вспомнилось с такой ясностью, словно он и сам строил тот дом. И теперь до мелочей помнил каждую деталь в нем. Желание повторить своими руками это восхищавшее его строение стало просто навязчивым, смыслом жизни.
Но на самом деле все оказалось намного сложнее, чем он представлял себе, начиная стройку. И тут не в работе было дело. Иван Васильевич плотничал и столярничал умело, чувствовал в своих руках такую сноровку, словно они были рождены для этой работы. А возникали сомнения, ходил советоваться к мастерам. Но вот доходы для такого дела оказались мизерными – его учительская зарплата да жены, фармацевта сельской аптеки. Но еще сложнее оказалось со строительным материалом: все надо было добывать с кровью и на нервах, расплачиваться в основном водкой или самогонкой – без этого не подходи, везде был один ответ: «Через гастроном». В кладовке у него всегда теперь стоял наготове ящик водки и самогонки, которую он приноровился гнать сам для этого дела. Договорившись насчет материала, загружал портфель бутылками и отдавал не торгуясь. А рассчитываться надо было еще и за привоз.
С тыльной стороны дома он построил широкий навес, под ним установил верстак с тисками, электропилу и рубанок, сделал электрощит, сам сконструировал бетономешалку. Материал хранил тут же под навесом, аккуратно перекладывая каждую дощечку щепками, и укрывал толью.
И только тут, работая с инструментами, Иван Васильевич чувствовал себя счастливым, на своем месте.
— Ты уж совсем сдурел. Света белого не видишь! – оторвал его голос жены. — Люди после нас начали строиться, давно уже забыли про все эти хлопоты, а ты… Кому нужны твои финтифлюшки…
Иван Васильевич стругнул еще несколько раз рубанком, нежно провел ладонью по аккуратно снятой фаске и только после этого оглянулся. Настя стояла в накинутой на плечи старой фуфайке, с наскоро убранными под голубую косынку каштановыми волосами, глаза ее еще были сонными, а лицо припухлым. Перебирая пальцами ручку ведра, она неугомонно продолжала:
— И чего ты блажью маешься? Поклеили бы обоями и жили как все люди.
— Завтрак готов? – спокойно спросил он, уже привыкший к ее нытью по этому поводу, но все еще обижаясь за ее непонимание.
— Видишь сам, только картошки из погреба набрала.
— Дети встали?
— С твоим грохотом разве поспишь. Хоть бы на одно воскресенье угомонился
— Настя, ты ступай. Тут у меня немного осталось.
— Деспот ты! – с обидой в голосе сказала она, качая головой и щуря свои блестевшие густой желтизной глаза. — Меня не жалко, так хоть детей уважь.
— Для них же стараюсь, — буркнул он, аккуратно закладывая обработанную дощечку в штабель.
— Мне на работу надо спешить. Сам детей накормишь.
— С чего это вдруг? – резко оборотился он. — Воскресенье…
— Опять этот проклятый субботник. Заведующая сказала, чтобы не смели опаздывать.
— Так уж был ленинский…
— Теперь они все брежневские, — с угрюмой злостью ответила Настя и плюнула.
— Во деловых вождей развелось, — хмыкнул Иван Васильевич. — Главный один раз в жизни бревно потаскал – теперь весь народ на дурочку заставляют пахать…
6
Уж как не хватало Ивану Васильевичу времени для строительства дома, но когда купил телевизор – жена и дети настояли – как-то сам стал незаметно просиживать перед ним часок-другой. Дивное это было занятие: сидишь себе в кресле, в тепле, куришь, а перед глазами весь мир переворачивается. В кино с женой, бывало, раз в два-три месяца выберешься, а тут – только кнопку нажми. Знал он теперь в лицо многих людей, которых в жизни не видывал. Особенно пристально рассматривал на трибунах сытые и холеные лица вождей, подмечал их ленивые, словно спросонья, жесты, вяло шевелящиеся губы во время чтения толстых и нудных докладов с многократно чередующимися словами «улучшить, увеличить, выполнить, перевыполнить, обязать, повысить для блага народа и всего прогрессивного человечества…» И дивился тому, как все они разнятся и внешностью и своими повадками от вождя революции с его быстрыми движениями, запальчивой напористой речью, резкими рывками плеч, словно он пытался выскочить из ошейника, и он всегда стоял среди массы людей и учил их без бумажки жить, учил с такой уверенностью, словно он один и знал, как надо жить. Эти редкие сохранившиеся кадры часто мелькали на экране телевизора, особенно в праздники и юбилеи – и его поучающий картавый голос был так знаком, как будто Иван Васильевич жил с ним рядом с самого детства.
Часто, когда Иван Васильевич был занят работой по строительству, дети стучали ему в окно, как только вождь появлялся на экране. Он бросал работу и бежал в дом.
Пристально вглядываясь в эту суетливую фигуру и вслушиваясь в его горячечную речь, думал: «Откуда в этом человеке было столько ума и воли, чтобы поднять весь народ на борьбу, зажечь его своей идеей и сокрушить до основания великую империю с ее ширью, сильной армией и могучей трехсотлетней династией царей?» За что бы ни брался он – во всем добивался победы и оставлял свой заметный след. Даже по математике первый урок всегда назывался ленинским, хотя Иван Васильевич не знал ни одной его формулы или теоремы. Все Пифагоры, Паскали и Лобачевские меркли перед его гением.
— Папа, ну, папа! – канючили дети, если в это время начинался по второй программе мультфильм или сказка. А старший сын Вася уже держал руку на переключателе.
— Я же вам не мешаю, когда вы свои передачи смотрите, — как-то по-детски обижался на них Иван Васильевич.
Но дети начинали хныкать, льнуть к нему, а младшенькая дочь Надя взбиралась на колени, обнимала своими нежными рученьками и целовала просительно. Сердце его замирало от ласки, и он, растроганный, всегда уступал. Васька резко крутил ручку. Иван Васильевич, с радостью ощущая тепло сгрудившихся вокруг него детей, оставался смотреть с ними их передачу. И чувствовал, как отдыхает душой. Поглядывая на себя в трюмо напротив, отмечал, как молодеет и светлеет его лицо. И тогда невольно вспоминались редкие и счастливые дни своего детства, то на удачной рыбалке, то после успешного набега на чужие фруктовые сады.
Но когда к столетию вождя объявили многосерийную передачу о нем, Иван Васильевич строго договорился с детьми, что это время будет для него свято. Много вечеров подряд просидел он у телевизора, смотрел историческую хронику и слушал хвалебные речи о вожде. Вся история страны разворачивалась перед глазами, тысячи людей, как фон этой великой жизни, сопровождали ее в горячих спорах, непримиримой борьбе и кровавых сражениях. А вождь один, как шахматный игрок, переставлял судьбы народов, городов и сел, подчиняя своей воле все то, что сложилось в великом государстве за всю его многовековую историю.
Когда закончилась последняя серия фильма, Иван Васильевич с хмурым лицом вышел в кухню. Молча вытащил бутылку водки, налил полный стакан и выпил залпом. Дети уже спали, а Настя возилась у плиты, варила на завтра обед.
— Ты что это вдруг? – удивившись, настороженно спросила жена.
— Так надо, — хмуро ответил он и закурил.
— Хотя б закусил, — Настя быстро поставила перед ним тарелку с кашей и куском мяса. Взволнованная его тягостным молчанием, испуганно переспросила: — Да что с тобой?
— Во дал, а! – воскликнул Иван Васильевич и суетливо заходил по кухне, глубоко затягиваясь, качая головой и подергивая плечами, словно в ознобе.
Настя тревожно смотрела в его насупившееся лицо с густо начинающими седеть бровями, с усугубившимися морщинами на впалых щеках, в серебрящуюся щетину на крутом подбородке.
— Во дал! – наконец, заговорил он. — Как за брата отомстил! Сам царем стал. Это ж надо было столько злобы иметь, чтобы весь народ взбудоражить и столько безвинных жизней положить…Гений! Гений! – забормотал он пересохшими губами. — Только гений и злодейство несовместимы, так, кажется, один умный человек сказал.
7
Два раза в месяц обязательно заседал педагогический совет школы. Это было, пожалуй, единственное мероприятие, на которое Иван Васильевич надевал свой праздничный костюм и белую рубашку с галстуком. Когда он собирался, топчась перед зеркалом, Настя смотрела на него каким-то загадочным взглядом, и лицо ее молодело на глазах. И Иван Васильевич тогда невольно вспоминал ту пору, когда ухаживал за ней на последнем курсе института.
— Ты это чего? – однажды, не выдержав, спросил он, укладывая старательно галстук на груди.
— А ты еще ничего…на человека похож, — мило улыбнулась она. – Смотрю на тебя такого и сразу нашу городскую жизнь вспоминаю. Эх, зря я тебя послушалась! Надо было за город держаться. Сейчас бы уж и квартиру получили.
— Да что уж про это говорить, — отмахнулся он. – Вот закончу дом, и барыней ты у меня заживешь. А что бы мы с тобой в городе имели…
— Какая никакая, а комната у меня в общежитии была на первый случай, а жизнь другая была.
— Кинь дурное говорить, — перебил он.- Какая это жизнь – как курица в инкубаторе.
Настя нахмурилась, глаза ее увлажнились и, осердясь на него, выпалила:
— Опять идешь в ступе воду молоть!
— Не суйся не в свое дело, — отрезал он. — Это моя работа.
— Во работа, — усмехнулась она.- Портки по пять часов на стуле протирать. И о чем это можно столько языки чесать?
Он хотело было осадить ее, но, увидев слезы в ее глазах и задрожавший подбородок, бросился к ней, обнял и поцеловал в макушку, шепча ласковые слова. Она всем телом обмякла под его руками и ткнулась головой ему в грудь.
— Осторожно, галстук помнешь,- сказал он.
Тело ее мгновенно сжалось, стало упругим, чужим и отпрянуло от него.
— Да ты что, ты что? – растерянно спросил он.
— Ванька и есть Ванька,- сердито ответила она и обняла себя за поднявшиеся плечи.
— Да не время сейчас ластится. Мне идти пора, — виноватым голосом ответил он, чувствуя еще на себе возбуждающее тепло ее тела.
— Дурак ты,- усмехнулась она и вышла на кухню.
С тех пор, собравшись на педсовет, он заходил к ней на кухню и, прощаясь, ласково улыбался, целовал в голову и говорил весело:
— Ну, пошел я в ступе воду молоть.
Хотя все это говорилось им в шутку, но и сам он считал это тратой времени. Он уже давно не выступал на педсоветах, был сдержан и осторожен в высказываниях, слушал вполуха, а то и дремал, старался сесть на последний ряд. Когда, вздрагивая, просыпался от шума, знал: про кого-то из учителей сказали нелестное, и тот, повышая голос, оправдывается – и вскоре все тонуло в общем гаме. И только окрик директора заставлял всех мгновенно замолчать. Менялись директора через два-три года, и каждый из них, отметил Иван Васильевич, начинал свою работу с обвинения всех в нерадивости и грозился посадить на «голенькую» ставку. Такая угроза всегда возымела действие: учителя становились покладистей, заискивали перед ним, под разными предлогами старались с ним сблизиться …но каждый работал по-прежнему, как мог.
8
Очередной педсовет проводил новый директор Степан Никифорович. Небольшого росточка, худощавый, с прыщеватым лицом, он один восседал в классе за учительским столом напротив своего коллектива и, постукивая карандашом, требовал тишины. За несколько месяцев работы он успел посетить уроки у всех учителей и сделать критические замечания каждому – этим сразу настроив против себя.
По поводу уроков Ивана Васильевича ничего дурного не сказал, но заметил, что надо ходить в школу в галстуке, аккуратно писать на доске, не курить в учительской и не играть в карты с кочегаром – не опускаться до его уровня: ему, учителю, такое не к лицу. Иван Васильевич промолчал, даже не обиделся. В душе он и сам понимал, что не дотягивает до уровня настоящего учителя, а раз сам грешен – пеняй на себя. Он считал, что давать всем замечания – это законное право директора, хозяина школы. Поэтому он не поддерживал неприязненные отношения коллектива к замечаниям директора, и не высказывался по этому поводу в кулуарных разговорах.
Степан Никифорович сделал обстоятельный доклад на полтора часа, подробно вскрыл ошибки и просчеты в учебно-воспитательной и хозяйственной работе школы и, что особенно насторожило всех, говорил о каждом в отдельности, не в бровь, а в глаза отмечая недостатки.
— Вы считаете, что мы все не достойный быть учителями?! – не выдержав вскочила Мария Григорьевна, самая старая в коллективе. Гневно тряся головой, она начала поправлять выбившуюся гребенку на копне седых волос. И мешком обвисло на ней выляневшее платье.
— За правду нельзя обижаться, — назидательно перебил ее директор. — У каждого человека есть свои слабости и просчеты. Но у учителя они отрицательно сказываются на всем учебно-воспитательном процессе. И это уже не его личная беда, а общешкольная. Так давайте все вместе дружно, открыто и ответственно помогать друг другу исправляться. Учим других – надо учиться и самим.
0н еще на полчаса затянул свое выступление. Наконец, кончив, вытер вспотевшее разгоряченное лицо рукавом пиджака и предложил:
— Теперь, пожалуйста, кто хочет высказаться.
Но все молчали.
— Ну, что же вы, — почти умоляющим голосом заговорил он в гнетущей тишине. — Ведь удручающее положение в школе налицо. У нас не видно ответственного отношения к работе. И ученики, глядя на нас, научаются этому же. Это так мы ценим заботу правительства о нас, учителях? – продолжал он, повышая голос с каждой новой фразой.
— Ишь дает! – толкнул локтем Ивана Васильевича учитель географии Лысов и, уткнувшись небритым подбородком в кулак, хмыкнул.
— Новая метла по-новому метет, — ехидно поддержала его Мария Григорьевна. — И этому среди нас не ужиться. Здесь все – наше…
Мария Григорьевна была старожилом этого края. В первые же месяцы присоединения Западной Белоруссии к СССР она организовала школу и была ее первым директором. После войны вновь заняла этот пост, но через год ее сняли за то, что проживала она на оккупированной территории. А куда ей было податься: муж во время бомбежки погиб, а на руках двое маленьких детей. Она выдавала себя за крестьянку, и никто из односельчан не предал ее новым властям, хоть и была она активисткой при советской власти. Она приняла свое освобождение как должное, подчинилась партийной дисциплине, но болезненно реагировала на каждого нового директора, как на чужака, который посягал распоряжаться в созданном ей хозяйстве. «Им-то что,- в сердцах говорила она, — разве за наше может душа болеть!»
— Вот так все они начинают с коренных переустройств, — нервно заметил учитель белорусского языка Владислав Ефимович, пристукивая по столу увесистым кулаком и кося глаза на директора свои обозленные с хитринкой глаза.
— При тебе лучше всего было, — искренне польстила ему Мария Григорьевна.
Владислав Ефимович помрачнел и отвернулся. Дело в том, что и он когда-то был директором школы. И хорошим: понимал жизнь сельского учителя, старался улучшить его быт, защищал от не в меру ретивых нападок инспекторов, построил теплицу в школе, чтобы кормить детей овощами круглый год. До него в школе мерзли несколько лет – так он за два года своего директорства наладил наконец–то паровое отопление. Пришли женщины – учителя на урок и по привычке пальто не снимают, хоть и тепло: оказалось, ходили на работу в домашних халатах. Был Владислав Ефимович когда-то сдержан, покладист, улыбчив. Да однажды сорвался: ударил заворовавшегося ученика. Чуть в тюрьму не угодил, хоть весь коллектив защищал его перед следователем, объясняя, что прав он был в своем гневе: поступил, как отец родной, спасая парня от порока, за который оба родителя его уже в тюрьме сидели. Но не избежать было и директору тюрьмы, да спасло одно обстоятельство: брат жены работал в областной прокуратуре и дело это замял.
Стал он скрытен, хмур, осторожен.
Иван Васильевич выделял его среди коллег, считал настоящим учителем, советовался по работе, пытался с ним сблизиться, чтобы дружить семьями. Но тот обрывал всякий повод к этому: обида и уязвленная гордость сделали его осторожным до крайности.
Шум в классе нарастал, и голос директора стал тонуть в нем.
— Тиши, дайте послушать, — не выдержал Иван Васильевич. — Может человек дело говорит.
— Васильич, ты что, еще не устал от этих коренных перемен за столько лет работы, — заговорщески подмигнул ему Лысов.
— А что уставать–то? – серьезно отозвался Иван Васильевич. — Человек ко всему привыкает. Оно и дурно. Кабы раз все вместе сделали по-хорошему – глядь, в десятый раз начинать не надо бы…
Наспорившись до хрипоты от ссор, к темноте разошлись. И, как обычно случалось, в таких случаях, поделились на враждебные группировки.
Но спустя несколько дней все уже опять привычно шли с теми из своих коллег, с кем было по пути домой.
И новый директор ненадолго задержался в школе. История была обычная: кто-то написал на него в районо анонимку, приехала инспекторская проверка, несколько месяцев трясли школу, обнаружили уйму недостатков — и этого директора сняли.
— Я их уже тринадцать пережил, — усмехнулся Лисов в разговоре с Иваном Васильевичем. – И нового мы с тобой переживем. Не привыкать…Мы люди маленькие – учителя. А, думаешь, я не мог бы стать директором? Просто не хочу. Тише едешь – дальше будешь…
— Да, — ответил Иван Васильевич, с загадочной улыбкой взглянув на него. — На дне тише будет. Да в тихом болоте черти водятся.
— Кстати, — сказал Лысов, — давно мы с тобой на рыбалку не ходили.
9
Клев был скудный. И вскоре, потеряв интерес к ловле, Иван Васильевич и Лысов выгрузили свои припасы из сумок и расположились на густой траве в тени кустов. Приятно шелестели листья под теплым ветерком, в полную силу пели птицы, далеко за рекой тарахтел комбайн. Лысов достал бутылку самогонки и разлил по стаканам. Они выпили, закусили, хрумкая солеными огурцами, выпили еще и вскоре разговорились, и, как это свойственно учителям, больше говорили о школе.
— Зазря я брата послушал, — захмелев, искренне обронил Иван Васильевич. — Когда электриком работал – другая жизнь была.
— Лучше разве? – спросил Лысов, уставясь в него быстро покрасневшими глазами.
— Укладистей…а, да что уж про то говорить.
— Брось маяться, — успокаивая его, оживился Лысов. — Сызнова только дураки начинают жить. Думаешь, я учителем хотел быть. Послушай, как у меня вышло.
Я когда школу закончил, месяц помогал батьке по хозяйству. Послал он как-то меня на базар поросенка продать. Там встречаю своего учителя. Узнал он, что я без работы, привел в районо – и назначили меня учителем начальной двухкомплектной школы. А через полгода сняли у нас завуча и меня поставили. За что? А вот какая оказия вышла. Присутствовала у меня на уроке комиссия. И хлопцы мои учудить решили: карту верх ногами повесили. Я, конечно, разозлился на них, но так спокойненько говорю: «Вот и посмотрим, как вы карту знаете?» А мне комиссия записала это как прием методический. По всему району расхвалили. А мне что, рассказывать им, как это на самом деле было? Дудки! Закончил я экстерном училище и решил дальше учиться, а меня районо не отпускает. А мне, думаешь, хочется молодость губить за тридцать километров от железной дороги. Они мне грозились, да был я в молодости горячий. Техничке ключи сдал и ходу оттуда. Опять к батьке.
И вот раз повстречался мне знакомый, сказал, что какие-то курсы создали и с них первыми на работу принимают. Я и записался. Закончил, а меня опять в глушь посылают. Я опять сбежал. А тут повестка в военкомат: Западную освобождали. А потом и война грянула. У меня почерк хороший, так я писарем при штабе был. После войны меня, как фронтовика, директором назначили. За десять лет, пока заочно институт закончил, и завучем и директором побывал… но простому учителю лучше всего. Что тебе сделают? Учителей еще долго хватать не будет – при такой–то зарплате. Главное веди себя неаморально и пей в меру. Каких я только учителей не знавал! Был у нас чудик, терпеть своей работы не мог. Тошно станет на уроке, так он третьеклассника у доски поставит «Материализм и эмпириокритицизм читать», а сам на солнышке греется. А куда ты его выгонишь –учителей нету.
Сюда, знаешь, как я попал. Жинка моя из этих мест. Приехал к теще и прикинул, что народ тут лучше нашего живет. А у меня уж два сына на руках.
И махнули мы сюда. Сначала в сарайчике жил, утеплил, сам печь поставил. А померла теща, вселились в ее дом. Хотел новый поставить, да где уж там с учительской зарплаты, сам знаешь. Коль негде воровать – не осилишь. Старший сын мой в городе живет, токарь шестого разряда, так и квартиру получил. Восемь часов оттарабанил – гуляй душа. Двадцать пять лет, а больше моего получает. При моем — то стаже. А был бы он учителем – одни хлопоты да ответственность. А уровень свой повышает лучше моего: в городе живет. Когда я младшего своего Юрку заставляю учиться, чтобы в институт дурак поступил, так он мне заявляет: «У Сергея образование меньше твоего, а больше тебя получает». Вот и агитируй его после этого…
А, знаешь, наверное, они правы: если нет порядку в стране, откуда в школе ему быть. Я когда сюда приехал, школа в полном развале была. Я ведь директорскую работу знаю, вот и изложил в районо. Директора сняли, а меня же мои товарищи, для них старался, кляузником обозвали. Районо предложило мне директором стать, но я отказался. Триста лет мне это надо! Свой предмет я знаю, даю им что могу. А воспитывать – лишняя забота! Жизнь сама их воспитает. Я сам вмешиваюсь, если уж слишком вольно они себя ведут…
Смотри, нас с тобой никто не воспитывал, а выросли и людьми стали. Чему быть того не миновать: рука человеческая только в одну сторону гнется… Ладно, до коммунизма еще далеко, а нам и теперь жить можно. Все в свой черед будет…
Лисов слил остатки самогона в стаканы и поднял свой.
— Вон какой день хороший. Бабочки летают, птички поют, травка зеленеет. Все это было и будет. Солнце уже миллионы лет светит, и по науке, нам и нашим внукам его хватит. Так давай выпьем за это солнышко и за нашу жизнь, пока мы можем это делать. Другой у нас не будет, — он смотрел на Ивана Васильевича сквозь налитый самогоном стакан.
Глаз его стал большим и мутным и заискрился на солнце, как стеклышко в луже.
Все вокруг тонуло в июньской жаре: и река, и притихший лес, и зеленеющее поле, и клубящийся дымом комбайн на нем.
10
Зима запаздывала. Почти весь декабрь был бесснежным с тоскливыми холодными дождями и бешено завывающим ветром. Лишь к ночи подмораживало, и тонкий ледок сочно хрустел под ногами по утрам. К полудню оттаивало, порой шел мокрый крупный снег, залепливал глаза, уши, противно таял за воротником. Рыхлая земля в рытвинах была истоптана, и комья липучей грязи наслаивались на обувь. Все ходили в резиновых сапогах и перед домом отмывали их в лужах. И лишь около школы, где проложена была куцая дорожка асфальта, можно было идти, не глядя себе под ноги.
К новому году наконец-то ударил мороз, крупными пластами лег снег, завьюжил все вокруг, залепил заборы, слоями лежал на крышах домов и сараев, и дорожки к дверям пролегали между сугробами, наваленными за несколько месяцев чистки дороги. Приятно холодил свежий морозный воздух, дышалось легко, но к началу марта конца зимы не было видно. Все так надоело, что люди, казалось, потеряли надежду на приход весны.
В такую погоду в деревне прекращались почти все работы. Иван Васильевич злился оттого, что вынужден был надолго оторваться от строительства дома. Правда, он делал заготовки, старался не терять драгоценного времени. Но темнело рано и, устав от домочадцев, порой на весь вечер отправлялся к своему соседу – приятелю, школьному кочегару Лукичу.
Лукич, коренастый крепкий шестидесятилетний старик, жил бобылем. Дети давно разъехались по городам. Хотя и был у него дом, но он оборудовал себе угол в кочегарке и частенько ночевал там. Нравился он Ивану Васильевичу своей рассудительностью, спокойствием и дружеским расположением к нему. Да и мастер он был на все руки. Иван Васильевич частенько наведывался к нему за советом и помощью, а больше просто поболтать – отвести душу с человеком, который умел слушать.
А в такие затяжные зимние вечера не было лучше места, чем в кочегарке перед открытой дверкой пылающего котла.
— Здорово, Лукич! – с порога крикнул Иван Васильевич.
Но тот его не услышал: шуровал шуфлем уголь, сгребая его в кучу, к стене. Широкие плечи его ровно ходили, размашисто двигались сильные руки с закатанными до локтей рукавами, играли на мокрой спине лопатки.
Иван Васильевич сбросил фуфайку, взял в руки блестевшую источенным наконечником совковую лопату и стал помогать.
— А, это ты! – повернулся к нему Лукич. — Не слышал, когда ты вошел. Здорово!
Они улыбнулись друг другу и стукнулись ладонями.
— Ладно, баста, — сказал Лукич, отирая пот с почерневшего лица. – Мне это не к спеху.
Но Иван Васильевич продолжил работу. Лукич усмехнулся:
— Раз тебе в охотку – кончим дело.
Через полчаса они управились, помыли руки и вытерли их замусоленной ветошью. Лукич прижал пятерней остатки когда-то своих густых волос, а Иван Васильевич расчесался перед осколком зеркала над раковиной.
Закурили. Иван Васильевич отвернул фуфайку на вешалке, вытащил из кармана завернутый в газету сверток и поставил на самодельный стол с перекрещивающимися ножками бутылку водки.
— Ты как в воду глядел, — улыбнулся Лукич.
— Чего так?
— Да что-то тоска напала. Хотел было даже за этим делом домой слетать.
— И мне что-то захотелось расслабиться, — сказал Иван Васильевич, поглаживая себя ладонью по выпученной груди.
— Значит, тому и быть, — потирая руки, Лукич подошел к шкафчику и выставил на сто хлеб, сало, лук, соленые огурцы и два граненых стакана.
— Ну, вздрогнули, — сказал он. – Чтоб не последняя.
— Делов у нас с тобой еще много, — в тон ему ответил Иван Васильевич. — Так что счет вести еще рано.
— Все в руках божьих, — отозвался Лукич и поднес стакан к губам. Пил он медленно, причмокивая и расширяя глаза.
11
Выпив, они медленно жевали и неторопливо беседовали. Лукич умел поддержать любой разговор, хотя сам говорил мало. А у Ивана Васильевича после первой же рюмки с ним язык развязывался, и он начинал выговаривать все, что таилось в его обычно молчаливой душе: и о работе в школе, и о недостроенном доме, и о политике, и о своих домочадцах – все он поверял ему с откровенностью и не боялся проболтаться в сокровенном – знал: все это останется между ними. А на душе всегда становилось легче после этого задушевного разговора. Если бы кто-то из коллег Ивана Васильевича услышал его сейчас, не поверил бы, что это тот самый человек, из которого, казалось, слова лишнего не выжмешь.
— Опять нам нового директора прислали, — сказал Иван Васильевич. — Вот напасть какая! Тот не успел себя и показать, а уж новый…
— Если в стране бардак, то и кругом бардак, — согласился Лукич.
— Ну, если бы бардак – было бы хорошо, — усмехнулся Иван Васильевич. -Когда был я в Германии, разговаривал с одним полковником, он бардаки видел. Так знаешь, что он сказал: в бардаке всегда порядок.
— Ну, то за границей. Там и в бардаке порядок будет. А у нас ни порядка, ни бардаков. Может, потому и бардаков не заводят, что вся страна сплошной бардак, — засмеялся Лукич.
— Как чудно все в нашей жизни получается, — заговорил Иван Васильевич. – Вот в Германии кругом порядок, я своими глазами видел. Хоть и крепко мы их погромили, но все равно было видно, какая у них жизнь налаженная была. Это при капитализме–то. У каждого свой аккуратненький дом, барахла навалом, в подвалах жратвы да копченостей – трехлетнюю осаду выдержать можно. И что им от нас надо было, до сих пор понять не могу. Не полезли бы к нам – и жили бы в свое удовольствие. Всего ж, кажись, хватало.
— Они и сейчас в свое удовольствие лучше нашего живут, — начал степенно рассуждать Лукич. – Да разве люди войну затевают. Всякая сволочь наверху. И их и наша.
— А наша тут при чем? – возразил Иван Васильевич. — На наших хоть в этом-то греха нет.
— Что красный верх, что коричневый – одного поля ягодки. Все сволочи! – Лукич стрельнул в него заискрившимся в гневе взглядом. — Венгрия, Ангола, Чехословакия – это как назвать?!
— Это наша интернациональная помощь, — решительно возразил Иван Васильевич.
— Кинь дурную агитацию! – резко перебил Лукич. — Ты ж не в школе. А я тебе не пионер, что ты меня этой пропагандой насилуешь. Мы для верхов разве люди – мелкая карта в игре.
Иван Васильевич заерзал на заскрипевшем табурете, думая, как объяснить ему политику государства, но Лукич поднял перед ним свои широкие ладони, словно отталкиваясь оттого, что он сейчас скажет.
— Я вот как на это думаю. Каждый человек должен сам себе хозяином быть, и низом и верхом своим. В чужой огород со своим уставом не лезь. Не прись! И чего это они туда полезли порядок устанавливать, когда в своем хозяйстве по самые уши в дерьме сидят.
На политические темы Лукич всегда заводился. Разгоняя густой дым перед собой, глубоко и быстро затягивался, продолжая развивать свои мысли на этот счет. Говорил тогда громко, усиленно матюгаясь, и приводил такие доводы, что Ивану Васильевичу не то чтобы страшно становилось, но потел он изрядно, слушая. И все же любил слушать, дивясь его прямоте, логике и житейской мудрости. А всего-то образования у Лукича было – школа приходская. Да помотала его жизнь так, чему десять университетов не научат. И в империалистическую войну горя хлебнул, и в гражданскую, и раскулачивали и высылали, и не раз тюрьму познал – так сложилась его жизнь, что не миновали его все беды, которые уже не один десяток лет страной правят. А вот даже ни одной царапины на теле не было, если не считать выбитых чекистами зубов. Открывая пробку бутылки железными зубами, порой приговаривал с язвительной насмешливостью: «Во Советы постарались! На всю оставшуюся жизнь надежным инструментом наделили!»
Когда Лукич заводился, Иван Васильевич слушал его, не перебивая, знал – может и резко обрезать.
Так с годами они все чаще коротали вдвоем зимние вечера. А насытившись разговорами, да если кто из односельчан нагрянет, шумно с выкриками резались в карты. Когда однажды директор школы, заглянув в кочегарку, застал их за игрой в карты и начал выговаривать его за это, Иван Васильевич спокойно ответил: «К этой заразе я на ленинградском фронте пристрастился – спасала от тоски и ожидания смерти…»
Настя уже не злилась и не ругала Ивана Васильевича, когда он поздно возвращался от Лукича, порой и под хмельком. Был он тогда ласков и покладист. Да и сама уважала своего соседа, который всегда первым приходил к ним на помощь в трудную минуту: и дом помогал строить, и воду в огород провел, и коня брал огород вспахать, и дрова на зиму привозил. А дети бегали к нему домой охотно и с радостью – для матери это первый показатель милого для души человека.
12
Была у Ивана Васильевича одна забота, которая больше всего тяготила его: навещать родителей своих учеников на дому. На классные родительские собрания многие из них ходили неохотно, и реже всего именно те, дети которых учились хуже и шкодили не в меру. И как ни старался обойти он это дело, но тошно было слышать нарекание директора: «Вам государство за классное руководство деньги платит». – « На две бутылки водки», — однажды отшутился Иван Васильевич.
Он всегда при себе имел план обхода домов, но выкраивал время по случаю: то просто по дороге заскочит, то жена в магазин пошлет. Вроде сразу двух зайцев убивал. Но были дети и из соседних деревень – и тогда надо было специально настроиться идти.
Дом Свища выделялся среди соседних: высокий фундамент, крыша жестью крыта, и венца на два больше обычного. Отец его – передовой тракторист в колхозе. Еще от калитки Иван Васильевич услыхал зычный голос со двора:
— Витька, твой наставник идет! Опять нашкодил?! Ну, погоди, стервец, вот он доложит – и я с тебя три шкуры сдеру!
Иван Васильевич недовольно поморщился, и пропала всякая охота входить в дом. Но был он уже обнаружен, и назад хода нет. По высокому крыльцу поднялся в широкий коридор, заставленный мешками и узлами. В просторной комнате было много мебели: как в учреждении, стояли вдоль стен шкафы, два дивана и стулья.
— Садитесь, Васильич, — засуетилась полная приземистая Свищиха, мать Витьки, вытирая стул подхваченной с пола тряпкой.
— Я на минутку, — покраснел Иван Васильевич, отводя взгляд от застывшего в углу Витьки.
— В ногах правды нет, — вступил в разговор Свищ, коренастый с небритым лицом и нахально выпирающими глазами. – А чтоб у нас правильный разговор вышел, надо бы погостится.
Он тут же вытащил из-под лавки бутылку самогонки, отер о промасленные штаны. Не успел Иван Васильевич и рта раскрыть, как хозяйка уже начала накрывать на стол.
— Уберите или я сейчас же уйду, — нахмурился Иван Васильевич.
Но в этом доме такие слова уже не действовали. Конечно, он сам был в этом виноват. Однажды, вымокнув до нитки под дождем, пришел к ним — тогда и не грех было согреться. А назавтра он отметил, что Витька поглядывает на него так, словно они были в тайном сговоре. Правда, после той беседы с родителями Витька исправил двойки и начал вести себя лучше, но его надерганные красные уши ясно говорили, чего это ему стоило. Когда Иван Васильевич, встретившись со Свищем старшим, выговорил ему за жестокость с сыном, тот невозмутимо ответил: «Пока разумом не живет, это ему только на пользу». Иван Васильевич перестал к ним ходить. Но совсем запустился парень, а класс выпускной. И, решившись пойти в последний раз, подумал: «И меня батька в детстве вожжами отхаживал…»
Хозяин и хозяйка подхватили его под руки и силком усадили за стол. Иван Васильевич начал рассказывать о Витьке, но Свищ уже чокнулся с его стаканом и сказал:
— Сперва давай за науку выпьем, учитель. Уважаю я ученых людей, как ты, Васильич. Неужто моего оболтуса Бог не сподобит в люди выйти. Ведь ради них живем и трудимся…
Пришлось выпить. Когда Иван Васильевич закусывал, Свищ опять взялся за бутылку, но он решительно перевернул свой стакан.
— Обижаешь, Васильич, — забубнил Свищ, потирая огромной ладонью потылицу, и глаза его порозовели прожилками. — Бог троицу любит.
— Все, — резко сказал Иван Васильевич.
— Ну, все так все, – вдруг сник Свищ. — Мы к хорошему человеку душой поворачиваемся.
Иван Васильевич начал рассказывать про Витьку, старался говорить мягко, осторожно, больше нажимая на то, что последний год учебы остался и надо поднажать, чтобы закончить его. Свищ слушал, сопел, ноздри его раздувались, а глаза недобро вспыхивали. И, грозно поглядывая на сына, он временами выкрикивал: «Ну, шельмец! Оболтус! У людей дети как дети, а этот отца позорит. Со мной сам директор за руку здоровается. Вот послал господь кару. Ну, я преподам тебе свою науку, как учиться и родителя не позорить!»
Иван Васильевич трогал его за плечо, старался успокоить и подыскивал такие слова, чтобы можно было и правду сказать и уберечь Витьку от нависшей над ним суровой расправы. В заключении сказал:
— Пусть ко мне после уроков приходит, я с ним отдельно заниматься буду. Без математики не будет ему хода в жизни.
— Вот спасибо, наставник! – в голос затараторили хозяин с хозяйкой. — Мы в долгу не останемся. Можем поставлять яйца свеженькие и сальце, а Витька тебе каждый день молоко приносить будет.
— Спасибо, мне ничего не надо, — решительно отказался Иван Васильевич. — Только бы он занимался и школу закончил.
— Как скажешь – так и сделаем, — заверил его Свищ. — Ты не боись, я тебя не обижу. Ты мне – я тебе.
Иван Васильевич поспешил попрощаться.
Он шел по разбитой дороге и ругал себя за то, что не надел резиновые сапоги: являться к родителям – надо выглядеть ему, учителю, достойно.
Вспомнил как, работая здесь первые годы и не имея свое хозяйство, зависел от каждого мужика. Часто разговор с ним родители начинали так: «Ты нашему дитятке хорошие отметки ставь – и мы тебя не обидим». И приносили ему мясо и сало, яйца и масло – деньги наотрез отказывались брать. Конечно, для семьи это была крепкая подмога. И Настя была довольна. А когда Иван Васильевич решительно отказался брать эту дань, на него обижались. Он завел корову, с десяток кур, ульи, каждый год бил своего кабана. Хоть и трудно было за таким хозяйством смотреть, но с годами свыкся и почувствовал себя независимым. А, главное, прибыток в семье стал заметнее. Можно было деньги уже и в кубышку складывать, да ненадолго – все пожирало строительство дома.
Когда однажды об его отказе брать от родителей товар натурой узнал Лысов, тот, усмехнувшись, сказал: «Вроде и умный ты, Васильич, а дурак! Если государство не хочет обеспечить учителю нормальную жизнь, то, видишь, сам народ желает ему помочь. И чего отказываться? Мы с тобой высшее образование получили – так с паршивой овцы хоть шерсти клок!»
Иван Васильевич тогда ничего не ответил, но с тех пор стал как-то сторониться Лысова. И среди других учителей так и не нашел себе человека по душе. С годами и в учительской все реже засиживался, заходил только взять журнал.
13
Так шли дни и годы жизни Ивана Васильевича. Учил он уже детей своих учеников. Свои дети повырастали и в город подались. Старший, Вася, институт заканчивает, на инженера учится, Надя замуж за городского парня вышла, а Колька в армии служит.
Сам же Иван Васильевич привычно ходит на службу и с нетерпением ждет пенсии. Хоть и стало ему работать намного легче – любую задачку решит, хоть с ног, хоть с головы начнет, — но тяготит его служба: так и не привык он к ней.
А вот свободного времени нет, хоть и корову давно продал. Но держит кабана, кур, ульи – для детей в город подмога.
Много уже в своей жизни он дел переделал, а строительство дома так и не закончил. Каждый гвоздь, каждую дощечку со своих учительских доходов приходится покупать. И все чаще начала посещать его одна заковыристая и гнетущая мысль: «Это почему же человек с высшим образованием на свои честные доходы дом себе за жизнь не может построить? И своими же руками строит».
А в доме было еще много недоделок. Как подкопит денег – едет в город и ищет необходимые материалы и инструмент. Что можно самому унести, на горбу в рюкзаке тащит, а что не под силу — машину приходится нанимать, а плата за нее порой больше, чем сама вещь стоит. «И откуда у людей деньги берутся, чтобы свои машины покупать?» — думал он, когда тащился по проселочной грязной дороге, согнувшись под тяжестью ноши.
С каждым годом все ощутимей становились ему поездки в город. Теперь больше сын привозил, да пока до него допросишься: у молодых все времени нет. И стал бывать он в городе все реже. Как перевалило ему за пятьдесят, уже несколько лет как в город не ездил.
После не в меру холодного апреля вдруг наступил солнечный теплый май. Стало легче дышать и двигаться. И собрался Иван Васильевич в город: всякой мелочи надо было прикупить.
В автобусе продремал все три часа – копил силы для хождения по магазинам целый день. И еще надо к сыну с дочкой заглянуть: что-то все реже стали домой приезжать, в основном, когда нужны были им картошка, сало, масло и мед. Глядя, как они, не отказываясь брать все, что им предлагают, пакуют старательно свои узлы и сумки, Иван Васильевич, жалеючи их, думал: «Хорошо, что мы с Настей не остались в городе жить: жадности в нас нет, как у городских. Да и не их это вина: все до спичек надо купить, а им каждую копейку считать надо. И что за радость там жить? Кабы был у нас в деревне один большой магазин со всеми товарами – то и нечего было бы мне в городе делать…»
Дочь в общежитии не застал, уехала на экскурсию. Сын, сказали, в библиотеке сидит, диплом пишет.
Иван Васильевич навестил все известные ему магазины, купил отрез ситца для Насти, питание к приемнику, шурупов и гвоздей – все в запас брал; поел мороженного – да особо кусок в горло не лез, как подумал, что и Настю бы надо было угостить, да не довезешь. Потолкался среди мужиков в очереди за пивом, выпил два бокала, послушал разговоры о жизни – все всё вокруг ругали, и не было в этих разговорах для него ничего нового, словно не прошло уже полвека жизни. Правда, была новость: остановку районного автобуса перевели на край города, за новым микрорайоном – и теперь надо было тащиться туда груженому покупками. Дома новые, серые пятиэтажные коробки, стояли скученно, утомляли глаз своей безликостью, как и проходящая вокруг них жизнь.
Он вскинул на плечи рюкзак, взял в руки сетку, еще раз оглянулся на суетящийся город с его торопящимися телами прохожих и гудящими потоками машин и отправился к остановке межгородского автобуса.
14
Резкий протяжный сигнал рядом заставил его вздрогнуть и попятиться. Рядом, у обочины дороги затормозила серая «Волга», дверцы открылись, и его окликнули:
— Иван Васильевич! Какая встреча! – вырвался из кабины зычный раскатистый голос, и следом выскочил краснощекий мужчина в черной, блестевшей замками кожаной куртке, в дорогих туфлях на толстом микропоре. Его широкое лицо весело улыбалось навстречу, обнажая крепкие белые зубы с двумя золотыми посредине. На протянутой к Ивану Васильевичу руке засверкало широкое обручальное кольце, поджатое массивным перстнем с черным камнем в оправе.
— Иван Васильевич, неужто не узнаете? – гудел напористый голос, и вся фигура мужчины, казалось, улыбалась, довольная собой.
— Извините, не узнаю, — смутился Иван Васильевич.
— Да Витька я, Витька Свищ…Ну, вспомнили?
— Фамилия знакомая… есть у нас такая в деревне…
— Я их сын. Виктор я.
— Ишь, неужто это ты? – взмахнул свободной рукой он.
Но сколько ни вглядывался, не мог узнать. Стоял с растерянным лицом и все пытался вспомнить его лицо в детстве, но это ему не удалось. Лишь ясно вспомнил, как просиживал с ним в классе после уроков, безуспешно пытаясь вдолбить в него знания по элементарной математике, вспомнил, как на свой страх и риск поставил ему тройку за год и подсунул на экзамене легкий билет.
А лица так и не вспомнил.
— Садитесь, подвезу, — предложил Витька.
— Твоя, что ли?
— А то еще чья? – гордо сказал Витька и постучал туфлей по скату.
— Большого начальника, видно, возишь, — понимающе сказал Иван Васильевич.
— Я сам себе начальник, — выпятил грудь Витька. — А с ними многими знаюсь. Они сами ко мне приходят,- он открыл перед ним дверцу и пригласил сесть.
Иван Васильевич впервые в жизни сидел в такой дорогой машине. Кресло под ним мягко качалось и урчало, как насытившийся кот, греясь на солнце. Боясь испачкать своими узлами чехлы, он водрузил их себе на колени.
— Да поставьте! Чего это вам неудобства испытывать, — сказал Витька и захохотал: — Располагайтесь как дома.
Он включил зажигание, вытер белой тряпочкой лобовое стекло и с улыбкой, словно приклеенной на лице, спросил:
— Куда помчим?
— Мне на автобус надо, домой.
— Это мы мигом.
Машина тихо и послушно рванула с места. Витька вытащил из багажника сигареты «Герцеговина Флор», угостил Ивана Васильевича, сунул себе в зубы, подкинул на руке сверкающую зажигалку, ловко поймал и дал прикурить. Иван Васильевич с непривычки от дорогого табака закашлялся.
— Ну, как живете? – спросил по-деловому Витька.
— Я–то что, — откашлявшись, ответил Иван Васильевич. – Как жил – ты знаешь, и теперь так живу. А вот ты как до такой жизни дошел? — весело спросил.
И Витька тут же торопливо, словно давно уже готовился к этому разговору, начал рассказывать крепким уверенным голосом. Поведал о том, что работает рубщиком мясо сразу в двух магазинах, что отгрохал себе четырехкомнатную кооперативную квартиру и обставил ее мебелью.
— Нашу не покупаю – дрянь, — заявил он. – Югославскую или чешскую, а обои предпочитаю финские.
— Зарплаты хватает? – удивился Иван Васильевич.
— Хочешь жить – умей вертеться, — усмехнулся Витька. — Я еще и батьке помогаю, не как другие с родителей до седых волос гребут. Хоть и драл он меня в детстве без меры, но я его уже давно простил. Стар он стал…
— Родители всегда своим детям только хорошего хотят, – осторожно вставил Иван Васильевич.
Но Витька его не услышал. Взахлеб рассказывал о своей городской жизни, и чувствовалось, что знает он ее вдоль и поперек.
— Эх, надо бы вас до самого дома докатить, да извиняюсь, дела,- он, затормозив на автобусной остановке, пожал плечами. – Не только волка ноги кормят.
Витька вышел первым, забежал с другой стороны, открыл перед ним дверцу, помог вытащить узлы и вдруг громко захохотал. Иван Васильевич растеряно и странно взглянул на него.
— Вспомнил я, — сквозь смех пояснил Витька, — как вы мне своей математикой голову дурили, родителям на меня жаловались. И не жалко вам было свое время на это тратить. Вам что, за это платили?
— Ну, ты и вспомнил, — сдержанно усмехнулся Иван Васильевич. — Такая моя работа – учить…
— Разве этому учить надо, — заявил Витька. — Человека надо учить жизни такой, какая она есть. А деньги, только бы они были, всякий научится отлично считать и без всякой арихметики.
15
В автобусе повезло: место оказалось в середине и около окна. Иван Васильевич, уткнувшись носом в стекло, еще успел увидеть, как лихо умчалась «Волга», затем поплыли перед ним ряды скученных серых домов, и все меньше людей мелькало на улицах. Вскоре пошли поля, залитые полевыми цветами, закачались на горизонте перелески, над кладбищенской рощей кружила стая ворон. Наконец, показалась первая деревня с новым магазином у дороги «Товары для населения», а впереди замелькал лес, первым поддавшийся густеющим краскам наступающего вечера.
Десятки раз ездил он по этой дороге и подмечал перемены: то новые столбы, то линии электропередач с бетонными мачтами, то отжившие свой век заброшенные хутора со снесенными домами – лишь одичавшие сады да кое-где остатки сгнивших поваленных изгородей напоминали о том, что и здесь когда-то теплилась жизнь человеческая. Все быстро зарастало бурьяном, и качалась высокая трава, да местами чернели давно уже невспаханные огороды. Но луга, поля и леса были прежними, они меняли свои очертания лишь от погоды и времени года. Все так же плыли над ними облака, да с каким-то холодным любопытством проклевывались на небе и взирали на этот грешный мир вечные и неизменные звезды. И Ивану Васильевичу казалось, что ничего не изменилось на этом свете. Но когда видел в потемневшем стекле свое дряблое лицо и над ним, словно нарост снега, седые волосы, он осознавал этот обман: жизнь движется, меняется, проходит.
«Не жизнь проходит, а мы сквозь нее просыпаемся, — грустно подумал он.- Да разве это была жизнь…одна суета».
И как-то навязчиво и все острее опять возникало в памяти одно и то же событие, так и не ставшее далеким прошлым. Когда они вошли с боями в Германию, удивляла одна и та же картина во всех городах и поселках, которые занимали они: добротные дома, ухоженные поля и огороды, и пищи в подвалах и кладовках было столько, что можно было годами, кажется, выдержать любую беду. После победы возвращались домой, его взводу поручили гнать в Россию конфискованное тысячное стадо лошадей. Когда переступили границу, лошади начали дохнуть от голода, и он предложил командиру раздавать этих усталых умирающих животных крестьянам: и лошадей спасут, и помощь будет людям, пострадавшим от этой проклятой войны. Но командование запретило это сделать, был приказ: сдавать лошадей только в колхозы, которые поспешно и усиленно начали воссоздавать на освобожденной от врагов родной земле. И весь их путь был усыпан трупами лошадей.
Он вспомнил свой недостроенный дом – и вдруг с болью осознал, что если и успеет его закончить, то не дано ему в нем пожить и не попользоваться радостью трудом рук своих. Дети, конечно, не вернутся, а для дачи им – далеко. И, как о живом, подумал о нем: «Что же будет с тобой после нашей с Настей смерти?» Он как-то эгоистически был уверен, что умрут они в один год, ибо там, на том свете, заранее чувствовал, не будет спокойно им друг без друга.
Так для чего была вся его жизнь, с ее волнениями и заботами, трудами и несчастьями? Все исчезнет с их смертью даже для родных детей.
Его размышления вдруг навязчиво затмила самодовольная, усмехающаяся физиономия Витьки. И он вспомнил ясно его серое картофельное лицо в детстве и как школьные товарищи дразнили его «ботва».
— Вот те и раз, — недоуменно прошептал он. — А я ему голову математикой дурил. Нужна она ему, оказывается, как зайцу стоп- сигнал…
— Что вы сказали? – услыхал он голос соседки. Ее красное рыхлое лицо вперилось в него ожидающими сонными глазами.
— Ничего, извините, — пробормотал он и уставился в темное окно. Но и за ним он отчетливо видел Витькино лицо.
И неожиданно, не зная кого винить: то ли себя, то ли всю эту жизнь вокруг, то ли вообще весь белый свет, подумал: «Я с образованием – и дома не успел за свою жизнь построить, а он…Так кто же из нас ботва…»
No comments
Comments feed for this article
Trackback link: https://borisroland.com/повести/учитель/trackback/