Созвездие
Душа моя, печальница
О всех в кругу моем,
Ты стала усыпальницей
Замученных живьем
Б. Пастернак
В молодости один мой приятель, мечтающий стать писателем, спросил меня не без зависти: «Откуда ты берешь сюжеты? » — «Могу продавать – рубль штука!» — с веселой заносчивостью отшутился я.
Но чувство неудовлетворенности написанным нагнетается с каждым днем: даже в удачно сделанном рассказе мне так и не удалось донести до других в полной мере «образ мира в слове явленный».
А. Чехов как-то сказал В.Короленко: «Видите пепельница. Хотите, завтра будет рассказ». Но при этом он, гений, признавался, что описать можно все, но создать произведение искусства мучительно сложно: необходимо особое состояние души.
«Вдохновение – редкий гость, — писал П.Чайковский, — и оно должно заставать нас во время работы».—«Ни дня без строчки», — молитвенно заклинал себя мастер слова Ю.Олеша. «Рассказ — это произведение, которое читается», — лукаво произнес умница С.Моэм. «Все жанры хороши, кроме скучного», — отшутился Ф.Вольтер.
Я так и не нашел ясного ответа, что такое рассказ. Осознал лишь одно: художник достигает художественного совершенства в своих творениях лишь тогда, когда, освященный свыше, сумел глубоко проникнуть в драму человеческого сердца.
Я не ждал вдохновения, действенно открывал и постигал мир: много ездил, бродил пешком, делал записи и каждый день вел дневники. Мне приходилось общаться с всякими людьми, занимающими различное место в обществе, от академика до уголовника. Со многими налаживались дружеские отношения, связующие нас и до сих пор. И порой случайный дорожный спутник становился для меня надолго близким человеком, а старый школьный товарищ исчезал из моей жизни навсегда.
Связь человека с человеком зависит от взаимопонимания душ, оно и определяет: быть нам вместе или разойтись.
События, истории, приключения, а, главное, реальные люди, с которыми я сталкивался в действии, давали столько материалов для размышлений и сюжетов, что я тонул в них. Но я упорно продолжал писать, учился мастерству… но где та высота, достигнув которую, ты можешь все уверенней приниматься за работу? Л.Толстой за несколько дней до смерти написал в своем дневнике: «Наконец, я понял, как надо писать…»
А жизнь проходила, и собранный материал не давал мне покоя. Важным в нем виделось все: за ним стоял ч е л о в е к – самая великая и святая ценность в жизни. Двигало мной одно исключительно доброе и отчаянное желание: не дать поглотить забвению судьбы людей нашей роковой и мрачной эпохи, в которой кровавая Система пыталась уничтожить человека, как уникальную и неразделимую часть Космоса. Человек – это отражение его истории. Но не многим из нас выпало на долю пройти свой неповторимый путь, изначально намеченный каждому в Книге Судеб: «И кто не был записан в книге жизни, тот был брошен в озеро огненное». (Иоанн 20:12)
Каждая звезда — часть какого-то созвездия. И только через него можно отыскать нужную звезду. Так и люди, судьбы которых переплетены, образовывают свое созвездие – и любой из нас определяет его конфигурацию и силу свечения.
Много людей и в моем созвездии. Они прошли через мое сердце, оставили в нем Свой свет и сформировали меня таким, каким я научился смотреть на мир и понимать в нем каждого отдельного человека — процесс обратной связи. Были и счастливые мгновения между нами, но все они окрашены горечью абсурда нашей
Системы, ее «ранее неведомых целей и стремлений… и новых испытаний, которые ставил этот мир человеческой личности… писать о нем надо так, чтобы замирало сердце и дыбом подымались волосы», — завещал один из ее самых великих и трагических поэтов Б.Пастернак.
Это время и эпоха, в которой нам вместе выпало жить. И кто-то должен рассказать о своем созвездии, без которого не будет полной вечно меняющаяся картина мира. Угасшие звезды еще долгие годы несут свет, и люди, постигая его, учатся восстанавливать прошлое и понимать тайны душ своих предков – извечной и составной части Космоса.
Лучшие дни впереди – так хочется в это верить! Но с возрастом осознаешь бессилие своих возможностей изменить что-то в этом мире. А ведь и тебе было отпущено достаточно времени, чтобы в полную силу прожить свой век: работать, любить, дружить, путешествовать. Но кровавая Система, подчинив тебя своей абсурдной идее построить всеобщий рай на земле, как молох, требовала человеческих жертв — и каждого из нас не миновала эта участь. Никто не проявил себя до конца таким, каким было наречено ему Божьей милостью.
Уже не страшит предстоящее расставание с жизнью: пришло понимание временности в этом мире. Но во мне самом скопилось прошлое, настоящее и будущее — то, что я сам сумел вобрать в себя из космического пространства и времени. И надо мужественно принять свой уход, как объективную реальность.
Лишь одно меня держит в миру: я должен рассказать о своем созвездии. И если чувство это во мне непреходяще — значит оно дано мне свыше. Не могу больше молчать и мучаться, чувствуя, как стоящие за ними образы близких мне людей превращаются уже и для меня в бледные тени воспоминаний.
Они теребят мою душу: «Будешь во времени – нас вспомяни!» (р.н.п.) А «вспоминать — идти одному обратно по руслу высохшей реки», — горестно воскликнул О.Мандельштам.
Я поселился в глухой деревне у одинокой старухи и сутками писал.
2. О сюжете и бабке Кате.
Я поселился в глухой деревне у одинокой старухи и сутками писал. Выдумывал такие сюжеты, что у самого захватывало дух: их хитросплетениям мог бы, наверное, позавидовать сам Дюма. Писал рассказ за рассказом, отсылал в редакции… и получал отказы. Но не терял надежды: был молод и самоуверен.
За окном проходили все времена года, равномерно текла деревенская жизнь, а за плотно закрытыми дверями моей комнаты пахло загнивающей картошкой, куриным пометом и старым фикусом. Ожившие в тепле мухи ползали по моим рукописям и становились совсем ручными. Я машинально сбрасывал их на пол и с раздражением отмахивался от голосов людей, которые изредка заходили к моей хозяйке. Мне, как воздух, нужна была тишина. Лелея свое вдохновение, я старался не встречаться с людьми, даже на улицах обходил их стороной, чтобы не заводить новых знакомств.
Первое время бабка Катя часто заглядывала ко мне – тянуло ее поговорить. Но я больше отмалчивался на ее вопросы — и она оставила меня в покое, смирилась с угрюмым и необщительным квартирантом. Мы обходились короткими фразами и даже жестами.
В тот вечер я хорошо работал. Мое воображение пылало, как костер. А голос за дверью все нарастал, отвлекал, но я, как мог, старался не слышать его.
Дверь вдруг открылась. Вошла плотная краснощекая старуха с веселыми глазами и прямо с порога окликнула меня:
— Эт с кем ты так долго сидишь один?.. Пошли к нам.
Я, сдерживая возмущение от такой беспардонности, начал отказываться, но она цепко ухватила меня за руку и потащила за собой, приговаривая: «Что порешил, то и легче кажется…»
В кухне на столе стояли начатая бутылка самогонки, пустые стаканы и деревенская закуска. Бабка Катя, виновато пожимая плечами и затаенно улыбаясь, отодвинулась на лавке, уступая мне место. Старуха разлила в стаканы самогонку и сказала:
— Давай выпьем за жизнь, мил человек, и поговорим, как живые люди. Один много ли набеседуешь.
Мы выпили. Старуха, крякнув, понюхала корку хлеба, бережно положила ее на стол и, придвинув ко мне тарелку с квашеной капустой, затараторила:
— Закусывай, закусывай. Чем богаты – тем и рады. Всякая еда хороша, а без капусты жить негоже…
Бабка Катя, поглядывая на меня, всем своим видом давала понять, что она просит прощения за бестактность своей подруги. И мне даже стало неловко перед ней.
— Чего это ты такой молодой и красивый один живешь? — заигрывающее подмигивая, продолжила весело тараторить старуха. — Хочешь, невесту сосватаю?
— Богатым ли будет, а женатым будет, — торопливо заступилась за меня баба Катя.
— Ой, молодость быстро проходит, — перебила ее старуха, приятельски подталкивая меня плечом. — Надо торопиться жить. Старый человек только одной земле нужен.
— Человек до всего доживется, пока зубы не выпадут, — опять выручила меня баба Катя.
Перебивая друг друга, они заспорили, поглядывая на меня. На каждый случай приводили примеры из собственной жизни, рассуждали откровенно и обстоятельно. Вскоре я втянулся в их беседу. Они, ободренные моим вниманием, становились все разговорчивее.
И вдруг меня озарило: живу с бабой Катей уже второй год, пишу о нашем веке — а ведь он весь прошел через ее жизнь…
— Мой отец погиб в империалистическую войну, — тихим устало — будничным голосом рассказывала она. — Старший брат – в Красную революцию, а другой инвалидом стал в Гражданскую… За укрывательство последнего мешка зерна продразвертчики выбили зубы матери… А в коллективизацию меня с мужем и четырьмя детьми раскулачили, да, слава Богу, в Сибирь не погнали: хороший кузнец колхозу был нужен. В мировую два моих сына на фронте погибли. Я с мужем, дочкой и младшеньким партизанили: мой оружие им делал, мы с дочкой обстирывали и обшивали, а сынок в разведку ходил. А как обложили наш отряд фашисты-изверги и выходили мы из окружения, мой муж в заслоне остался… все
погибли. После войны Коленьку моего посадили за сокрытие оружия – мальчонку–то! После смерти Сталина амнистию получил, а дома жить не захотел: каждый в лицо судимостью тыкал. Подался он на целину. Там, колхозный беспаспортник, получил документ — с ним можно было уж и в город податься. Уж и за человека посчитали…
Баба Катя замолчала и долго вытирала сухие глаза.
— А дочка где? — спросил я.
— Вскорости после войны померла. От туберкулезу — еще в партизанах на нее эта хвороба напала… Раньше я за мужа пенсию получала, а как сама вышла на пенсию, Советы сказали: две не положено. А одной немощной нет сил с огорода кормиться. Оттого и тебя, квартиранта, рада держать… подмога.
— Дура ты, Катька, езжай к сыну, — сказала старуха.
— Где это видано, чтобы невестка со свекровью ужились, — равнодушно отмахнулась баба Катя.
— Правнука хоть поедешь поглядеть?
— Коль эту зиму проживу — видно будет. Пока жаворонок не пропоет — нету сил… Весна теплая, да голодная.
— А осень холодная да богатая, — заметила старуха и вдруг всполошилась:-Эх, засиделась я в хорошей кумпании, а уж ночь на дворе.
За темным окном разгоралась луна.
3. Счастливый рассказ
За темным окном разгоралась луна. Серебристо – желтый свет таинственно заливал в комнате без огня вещи, жалкую мебель и стены, обклеенные фотографиями знаменитых актеров со счастливыми улыбками.
Мы лежали с ней на узкой железной кровати. Я смотрел, как лунный блеск переливался на кончиках пальцев ее стройных ног и вспоминал слова Хемингуэя
о том, как хорошо, написав рассказ, провести ночь с женщиной. Мне захотелось увидеть ее всю, залитую луной, и я сказал:
— Давай выпьем.
Она грациозно, как кошка, потянулась и бесшумно соскользнула на пол. Золотая дорожка обозначила очертания ее красивой фигуры, и два светящихся отблеска заиграли на высокой груди. В тишине раздался прозрачный звук струи. Ступая на цыпочках, она поднесла мне рюмку. Мы выпили и закусили поцелуем.
Весь вечер меня не отпускал сюжет, озаривший в тот самый миг, когда она,
смущенная моим неожиданным приходом, боязливо поглядывала на соседскую дверь и осторожно пропускала в свою комнату. И пока она принимала душ, сюжет этот затянул меня с такой силой, что я готов был немедленно бежать домой, чтобы записать уже готовый рассказ. Он не отпускал даже тогда, когда она, обезумев от моих объятий, молила говорить ей добрые ласковые слова. Я начал нашептывать свой рассказ. Она обиделась: как это я могу в такие счастливые мгновения думать о чем-то постороннем. Но, смирившись с моей
«хронической болезнью», внимательно выслушала и дала свою оценку. Пропускала мое сочинение сквозь реальную жизнь и женским обостренным чутьем отвергала малейшую фальшь. Я негодовал за резкость ее суждений, но, в конце концов, принял многие замечания, поняв, что от этого рассказа становится лучше.
— Почему у тебя такие грустные рассказы? — спросила она.
Меня покоробил ее вопрос. Но я сдержанно ответил:
— Я хочу помочь человеку увидеть и осознать все мерзости нашей жизни.
— Об этом он знает не хуже тебя.
— Я хочу, чтобы человек понял, что он сам творец своего счастья.
— Когда я с тобой, я счастлива, как Золушка, — с улыбкой призналась она и спросила: — И ты тоже счастлив?
— Да, — искренне ответил я.
— Напиши обо мне счастливый рассказ, — жалостливо, как ребенок, попросила она.
— Для этого мне надо знать всю правду о тебе: в правде – стержень настоящего рассказа.
— Я всегда говорю тебе правду, — обиделась она, и я почувствовал, как вспотели на моей груди ее теплые ладошки.
— Когда ты стала женщиной? — начал я бесстрастный допрос.
И она рассказала:
— Наш пионерский лагерь приехал проверять инструктор ЦК ВЛКСМ. Он был веселый, голубоглазый и независимый. Лагерное начальство угодливо крутилось перед ним. Под вечер он собрался уезжать. Вдруг отозвал меня в сторону и заговорщицки предложил покататься на его машине. Я согласилась. Незаметно вышла из лагеря и ждала в условленном месте. Мы поехали сквозь лес, над которым, как белые лебеди, плыли облака. Он безумолку смешил меня забавными анекдотами и, когда машину трясло на ухабах, придерживал за плечо. На берегу озолоченного закатом озера остановил машину и предложил выпить легкого вина… и все для меня стало легко, просто и доступно. На обратном пути машина врезалась в дерево. Я даже не успела испугаться и расхохоталась. Он помрачнел и выкрикнул: «Баба на корабле – к несчастью!» Высадил на дороге и уехал.
Вернувшись в город, я ждала его звонка, как он обещал. Однажды не выдержала. Нашла его в большом рабочем кабинете. «Вы по какому вопросу?» — спросил он. « Разве вы не узнаете меня?» — опешила я. Он повторил свой вопрос строже. Я не заплакала, даже нашла в себе силы вежливо попрощаться. Хотелось отравиться или повеситься. Но я сказала себя: «Ты комсомолка, секретарь комитета школа — и не имеешь права ставить личное выше общественного!.. Не смейся! — выкрикнула она. — Это чистая правда!
Успокаивая, я с признательностью поцеловал в ее пересохшие губы.
Почти всю ночь я слушал историю ее жизни. Пытался выловить то, что помогло бы мне выстроить счастливый рассказ. И не находил. Судите сами.
Пятнадцатилетнюю девочку обманул комсомольский вожак и отшвырнул, как проститутку. Через пять лет жених, узнав, что она не девушка, за два дня до свадьбы забрал заявление из загса и заявил: «Откуда я теперь могу знать, сколько у тебя было хахалей!» С матерью случился инсульт. Отец вскоре ушел к другой женщине. Семь лет, забыв о своей молодости, она ухаживала за неподвижно лежащей матерью. Когда мать умерла, исполком подселил во вторую комнату соседей — таков наш закон социальной справедливости.
Под утро я ушел от нее. Умиленно заглядывая мне в глаза, она напомнила на прощанье:
— Ты напишешь про меня счастливый рассказ?
— Напишу – приду, — отшутился я.
Прошло четверть века… Мне так и не удалось написать счастливый рассказ.
В большом городе можно прожить всю жизнь и не встретиться с человеком, с которым связывали тебя памятные дни. Но память возвращает в прошлое и не дает покоя.
Так преследует взгляд человека, который пытался докричаться до тебя.
4. Дальше тишина…
Так преследует взгляд человека, который пытался докричаться до тебя. И только спустя почти четверть века я начал понимать, что было скрыто за ним. Но горько позднее прозрение.
Это был его последний взгляд.
Держа охапку дров на левой руке, сосед запирал дверь сарая на замок. Мне показалось, что я слышу последние слова Гамлета. Я с удивлением взглянул на него. Сосед с осторожной улыбкой кивнул мне и, склонив голову, поспешил домой.
Под старой кепкой горели на осеннем солнце иссиня-красные отмороженные уши. Когда он зашел в дом, мне все еще казалось, что я слышу чей-то голос, а на стене сарая, словно несмываемый узор, отпечаталась тень от его осунувшейся фигуры.
В каком-то странном состоянии я вернулся в комнату, взял том Шекспира… и вскоре забылся. Отвлек меня дикий крик за окном: «Господи! За что?!» Я выскочил во двор. Жена соседа, с растрепанными волосами и заплаканным лицом, причитала перед собравшимися жильцами нашего многосемейного барака:
— На кого ты меня покинул? Кто будет теперь встречать меня после работы? Я тебя двадцать лет ждала! Ты обещал мне, что мы еще сыграем золотую свадьбу… Ой, Боженька, что это так долго дети не идут! — она заламывала руки и прижимала их к груди.
Женщины судачили между собой: «Такой хороший сосед умер… какой вежливый… кто мне теперь скажет: «С добрым утром, соседушка!»… а мне он таким здоровым казался… Легкая смерть к мученику приходит…»
Я вошел в их квартиру, узкие, как гроб, две темные комнаты.
Сосед лежал на кровати. Казалось, он спал, и нельзя было понять, почему не шевелится грудь, на которой были сложены его большие руки с широкими расплющенными пальцами. Он был еще теплый, но по мере того, как остывал, лицо
становилось потным и желтым. Когда подвязывали обвиснувшую челюсть, губы его затряслись и волосы поднялись торчком. Повязка все время сползала, и рот открывался, будто он хотел что-то сказать. Все четче обозначались складки на шее, а щеки обвисали. Чернотой зияли впадины носа, и он становился квадратным. Короткие брюки задрались, обнажая иссине-белые ноги в огромных черных язвах. На табуретке возле кровати лежали рассыпанные таблетки и стоял полный стакан воды. Очки с веревочкой вместо дужек увеличивали буквы на сложенной вчетверо газете.
Часы остановили, на большое зеркало набросили чистую в ровных складках простыню. Незавешенный в низу уголок отражал ноги входящих людей.
Первой прибежала его дочь, заохав, бросилась перед отцом на колени и заголосила:
— Папочка! Папочка! Я на работе сижу и слышу, как ты меня зовешь! — слезы, словно сгустившись, горошинами скатывались по ее дергающимся щекам.
Вошел младший сын, тихо уперся в отца остановившимся глазами и заиграл желваками. Ворвался, уже заплаканный, старший, припал ухом к груди отца и, шаря по нему руками, закричал:
— Он теплый! Теплый! Он живой!
— Брось ты, как маленький! — шагнув, положил ему на плечо руку младший.— Мертвый он. Сейчас положим на доски, и станет холодный, как яблоко… не вынес свободы.
Он зло выругался в чей-то адрес, силком оторвал брата от отца и поставил на ноги.
— А почему у меня плакать не получается? – спрашивала у всех пятилетняя внучка соседа.
Я вышел во двор, где толпились сбежавшиеся на горе соседи, друзья и знакомые. Все говорили о покойнике, вспоминали, какой это был чудесный человек. Каждый торопился сказать свое доброе слово о нем.
А я ничего не мог вспомнить. И впервые узнавал о человеке, с которым прожил под одной крышей два года, а с его семьей более двадцати лет. Его сыновья, почти мои ровесники, никогда не рассказывали мне о нем: все эти годы они молча ждали его из тюрьмы и гордо несли в себе эту горькую тайну. Для меня этот человек означался в жизни лишь униженно-приветливым взглядом и вот теперь этим остывающим трупом.
В день похорон и на поминках я впервые узнал трагедию его жизни. Господи, как же запоздало приходит понимание того, что жизнь человека есть отражение истории страны, и народ, лишенный ее объективного знания, калека, которого слепые вожди толкают в пропасть!
Его забрали под утро с постели. Всю ночь, согревая своим телом, он прижимал к груди больного воспалением легких сына. Когда выводили из дому, он вдруг с криком «За что?» бросился на чекистов. Его оглушили наганом и выволокли за ноги из дому. Проснувшиеся дети на всю жизнь запомнили его кровоточащую голову на загаженном сапогами полу.
Вернувшись из тюрьмы, он так и не узнал, за что его посадили. Семья все годы не имела с ним связи, но мать успокаивала детей: «Папа вернется… он мне обещал».
Выжил он в колымских лагерях благодаря счастливому обстоятельству: как доходягу, его приставили в барак для умирающих. В его обязанности входило вывозить на тачке мертвых и сбрасывать их в лесу в снег. Окоченевший высохший труп пожирали медведи. Он не сразу отмечал в расходной книге покойника — и осиротевшая порция похлебки доставалась ему. Умирали зэки каждый день.
Оказывается, до ареста он был известным в городе актером, а жена актрисой. Народ валил валом, когда они в театре играли Гамлета и Офелию.
Наконец я понял, почему с таким удивлением посмотрел на него у сарая.
Это не во мне прозвучало, а он, видимо вспомнив былое, читал в голос: «…и всех событий открой причину. Дальше тишина…»
Киса
-… и всех событий открой причину. Дальше тишина, — читал он простуженным хмельным голосом, высоко поднимая опаленное солнцем, изможденное и небритое лицо с печально – голубыми вспыхивающими глазами.
Для нас это было открытие. Безмолвный человек, с которым мы отшабашили два труднейших месяца, 1488 часов, в таежном поселке на берегу реки Холодной, впадающей в Байкал, бок о бок замертво спали в сырой палатке, хлебали пищу из одного котла, согревая ее на костре, — мог читать напамять не только множество стихов разных поэтов, но и всю трагедию Шекспира.
Семь дней возвращения домой на громыхающем поезде он помогал нам коротать дорогу… А мы считали его забитым молчальником и обходились двумя-тремя короткими фразами, необходимых по ходу работы.
Знакомясь с нашей бригадой, слаженной за много лет шабашек, он коротко представился: «Зовите меня Киса». Мы недоуменно переглянулись. Он мягко улыбнулся, размял в худых пальцах сигарету, прикурил и равнодушно объяснил:
«Все равно дадите мне кличку – зачем привыкать к другой.» — «А нормальное имя у тебя есть?»- спросил я. Он выпустил дым и поднял голову. На тонкой шее остро обозначился кадык, солнечный блеск оживил его голубые глаза. «Вообще–то есть», — ответил он и назвался. «Кто ты есть, мы проверим в деле, — сказал я. — А пока запомни: ты не в обществе бичей, а честных шабашников с высшим образованием. И будь добр соблюдать нормы нашей жизни. Понял?» — «Ага, — радостно закивал он. — Дядя Костя рассказывал мне про вас много хорошего». — «Вот и договорились». Я пожал его узкую вялую руку и подумал: «Трудно тебе придется, парень…»
Но он как-то быстро втянулся в работу, был хорошим подсобником и, не дожидаясь помощи, ловко таскал шестиметровые бревна, лишь вздувалась и краснела его тонкая выя. Я был доволен, что никто из бригады не жаловался на него. Закон шабашки нашей бригады прост: дружба дружбой, а свой груз тащи сам, хоть надорвись — деньги шли в общий котел и делились поровну.
Упросил меня взять его в бригаду мой приятель, сказал: «Помоги спасти сына моего соседа. Отец – бывший полковник, кэгебист, теперь персональный пенсионер. Мужик хмурый — и мы с ним не общаемся. А вот парня жалко, в детстве такой светящийся мальчонка был, на глазах моих вырос… а теперь спивается…»
У нас в бригаде сухой закон. Но когда, возвращаясь домой, мы садились в поезд в Усть-Куте, он зашел в магазин, купил две бутылки водки и дюжину шоколадок. Шоколадки раздал ватаге мальчишек, которые крутились около магазина. «Смотри, ничего домой не довезешь», — пошутил я. «Я отложил деньги на книги, — ответил он. — Хочется купить всего Гофмана, Беляева, Брэдбери… Фантастика – это чудо. Читаю ее и только тогда чувствую себя свободным и счастливым», — широко и светло улыбнулся он.
Всего несколько раз за это время я увидел таким возвышенно-одухотворенным его лицо и поразился: двадцать четвертый год парню, а словно уже прожил жизнь. И в душе обругал себя за то, что так и ни разу не поговорил с ним доверительно: не до того в наших условиях, когда за каждый гвоздь приходится драть глотку с начальством, вкалывать весь световой день и валиться в спальный мешок, не зная, заработаешь ли хоть на обратную дорогу.
И, наверстывая упущенное, я всю дорогу старался побыть с ним наедине, осторожно задавал вопросы, откровенно рассказывал о себе, и по его светлеющему лицу угадывал заинтересованность – взаимно тянулись к общению наши души.
— Вижу, отец тебя любит, — уверенно сказал он.
— Мой отец погиб в Отечественную…
— Извини, — смущенно сказал он и, помолчав, признался: — А меня отец не любит…
— Почему ты так решил ?
Он порывисто заговорил, нервно тиская ладони:
— До сих пор не пойму, что он за человек. Вроде сильный и жалостливый, курицу не обидит… А раз протянул мне пистолет и сказал: «Чем ты у меня такой – лучше застрелись». Я приставил пистолет к виску и нажал курок. Вышла осечка, а он засмеялся… Знаешь, отчего я пить начал? Раз по пьянке отец рассказывал своим дружкам, как они ночью арестовывали одного актера. Тот ему ногтями щеку разодрал — до сих пор след остался. А был это известный актер, сам Мейерхольд его к себе в театр звал… Выскочил я тогда из комнаты, как сумасшедший, и котенка своего любимого ногой раздавил. Вот такой махонький был, — он поднял перед собой ладонь, словно нес пушинку.— Отца с тех пор видеть не могу. Теперь понимаю, сколько он невинных людей загубил… в ЧК работал. Я к своей бабке сбежал, да померла она. Один живу… Мои родители сытые, здоровые, обеспеченные люди, а души в них нет. Отец – понятно: откуда после такой службы душе чистой быть. А вот как мать с ним ладит, убей, не пойму…
Он допил остатки водки из горлышка, отер рукавом губы.
— Я хотел на калеке жениться. На коленях перед ней стоял, плакал, упрашивал… Душа у нее светлая. А она мне отказала: «Ты, говорит, хороший, из жалости, потому что я калека…» А разве это главное… Душа – в ней жизнь…
Поезд сутками стучал колесами. За окном проносилась величественная и огромная Россия с прекрасными пейзажами. Но там, где возникали человеческие селения, с их хилыми домишками и скучными полустанками – виделась она захламленной и неуклюжей.
На остановках мимо нашего душного купе с открытой дверью мелькали лица людей, встревоженные, суетливые, угрюмые – безликой массой.
Мы продолжали беседовать весь этот долгий утомительный путь через всю Россию
Лицо его озарялось благодарной улыбкой, когда он видел, что я понимаю его.
6. Прекрасное и непреходящее.
Лицо его озарялось благодарной улыбкой, когда он видел, что я понимаю его. Признаться, порой мне это трудно давалось. И не только потому, что нас разделяло почти полвека. Он – известный ученый, я – первокурсник-гуманитарий,
рабочий геологической экспедиции: за его плечами – наука о Вселенной, за моими – школьная грамота да юношеский максимализм, замешанный на розовой романтике.
Он обращался ко мне на «вы» — и это льстило мне. Мы ели с ним из одного котелка, когда на сутки вдвоем уходили в маршрут, наравных тащили тяжелые образцы в рюкзаках. Когда я, роя шурф, уставал, он забирал у меня лопату, делал за меня работу и с дружеской улыбкой приговаривал: «Надо работать по Ноту». С завистью поглядывая, как он легко орудует лопатой, я искал причину своей слабости и, оправдывая себя, заключил: для него каждый пласт земли — история, для меня – сила тяжести.
Когда мы возвращались из маршрута, мне казалось, что он выбирает самые непроходимые места. Он шел споро, я волочился следом. Однажды, пробираясь сквозь колючие заросли, я не выдержал и предложил идти поверх чистого плоскогорья. Он ответил: «Геолог должен идти там, где земля открывает ему свои тайны». Лишь позднее я понял: он испытывал меня на прочность и учил тому, что
познавая прошлое, понимаешь настоящее и находишь смысл в будущем.
Дотащившись до стоянки, я, порой не снимая рюкзака, валился под куст. И даже запах пищи у пылающего костра не трогал меня. А он, объяснив, что видел по дороге грибное место, уходил вновь – и всегда возвращался с полным лукошком грибов. Сам их не ел, ссылаясь на возраст. Ужинал просто, в основном чай и кусочек хлеба.
Каждый вечер, сидя у костра и не замечая наших шумных бесед, писал письма жене. Как-то один из геологов, поэт, шутливо спросил у него: «Это сколько лет вы женаты?» — «Сорок восемь». — «Тогда о чем же можно писать так часто?» Он, добродушно улыбаясь, ответил: «Ваша жена любит вас больше, чем вы ее. Потому что у вас кроме науки есть поэзия. А у меня только наука и жена. Наука – это смысл моей жизни, а жена помогает мне быть лучше и чище… Если у человека есть цель — любовь всегда отыщет его, и он, как царь Соломон, споет свою «Песню песен».
Обессиленный, я обыкновенно мгновенно засыпал. Но когда доносился его голос — все во мне превращалось в слух. Голос – это чудо, которому не перестаешь удивляться. Без голоса человека даже природа сходит с ума. И шумящий лес, и перекаты реки, и шуршащий песок, гонимый ветром, и шорох колышущихся трав, и раскаты грома – это отчаянная попытка природы рассказать человеку о том, что Земля кормит его, Небо учит думать, а голос придает смысл жизни. Голос человека – это Дух и Мысль, он, как родник, несет в себе отражение мира.
Его голосом открывались для меня такие тайны, которые я сам никогда бы не постиг. Однажды, ссылаясь на постулаты марксистско-ленинской философии, я доказывал свою мысль о социальном переустройстве общества. Он ответил: «Юноша, чаще смотрите на звезды – в них философия мира». Я по крупицам впитывал его уроки, восхищался его эрудицией, мудростью, умением говорить
открыто и доступно. Он оперировал фактами человеческой истории и законами вселенной.
А история определяется биографией каждого отдельного человека.
Он родился в крестьянской семье. В 18 лет—агроном, в 25-доцент сельскохозяйственной академии, в 27 – директор созданного им научно-исследовательского института, в 29 – член ВЦИК БССР. Друг Янки Купалы и один из авторов первого белорусского учебника. Его любимый брат, талантливый писатель, расстрелян за «националистические тенденции». Он сам в 30 лет репрессирован за «национализм» и приговорен к расстрелу. В те годы это значило – за любовь к малой родине, своему народу и языку. В своей объяснительной записки для суда изложил проект спасения разваливающейся экономики страны. Его пожалели… Тюрьмы, этапы, лагеря, высылка без права возвращения в любимую им Белоруссию. «Отняли все, сунули в руку лопату и ткнули носом в землю… Обрекая меня на рабский гибельный труд, они не поняли, что помогли мне еще больше приобщиться к земле», — подытожил он, «враг народа», этот страшный период своей жизни.
Ученый-агроном, превращенный в ссыльного рабочего, за несколько лет на выселках написал докторскую диссертацию по геологии. В дали от его любимой Белоруссии вся его семья говорит на белорусском языке, изучает ее историю и культуру. В первый же день после реабилитации в период «оттепели» он возвращается на родину. На него сыпятся награды, звания, государственные премии.
О его заслугах я вычитал в энциклопедии. О том, что помогло ему выстоять, он рассказал сам: «Даже в самые оголтелые годы реакции, когда от ужаса теряешь разум и смысл жизни, судьба сталкивала меня с честными мужественными людьми. Жизнь и твой народ – это прекрасное и непреходящее… Для меня Лот — образ, по которому надо сверять свои помыслы».
Для меня библейский Лот – абстракция из древней легенды о Содоме и Гоморре. А этот человек жил рядом, создавал вокруг себя такую атмосферу добра и справедливости, что даже наш шофер, гуляка и матерщинник, уже через несколько
дней преобразился так, что мне мерещился на нем костюм светского человека.
Счастлив тот, кто с юности приобщился к добру и свету. Но в тысячу раз больше повезло тому, кто встретил на пути Человека, который, преодолев все гнусности нашего «шкурного времени», несет в себе Свет добра.
Он никогда не говорил о том, что тяга человека к прекрасному – чувство непроизвольное: это понимаешь сам, если умеешь видеть, как величественно преображается все вокруг в сиянии источника света.
7. Первый гонорар
Он никогда не говорил о том, что тяга человека к прекрасному – чувство непроизвольное: это понимаешь сам, если умеешь видеть, как величественно преображается все вокруг в сиянии источника света. Он вообще не любил говорить об искусстве — так летает птица, а мы, восхищаясь, видим ее полет. И сам не был похож на человека искусства: широкоскулый, коренастый, с атлетическими плечами — только светящиеся изумрудные глаза придавали его внешности интеллигентность.
У него был дар, как говорится, от Бога. Он сочинял и пел под гитару стихи, часто это были свободные импровизации. Никогда не записывал своих сочинений. Не зная нотной грамоты, поступил в музучилище, на последнем курсе бросил и отправился в Литературный институт. На экзамене поспорил с преподавателем, доказывая право художника на свободу творчества и отвергая ленинскую теорию партийности литературы. Разорвал билет и выбежал из аудитории. Его схватили. Отвезли в органы, но, к счастью, видимо, по — молодости, не посадили.
В армии почти треть срока провел на «губе». О службе не любил вспоминать. Но в трудных обстоятельствах порой проговаривался: «После армии – это почти детский страх». Служил в Белоруссии, полюбил ее лирический пейзаж и остался здесь жить. А родился на Волге. Он прекрасно плавал: уцепившись за его плечо, я спокойно плыл на другой берег большого Белого озера. Там мы с ним и познакомились. Он на летний период, когда учился в музучилище, устроился работать музыкантом в пионерском лагере, где я проходил педагогическую практику. Был общителен, но дружил лишь со сторожем. Ночами просиживал с ним в его лесной сторожке за бутылкой вина. О чем он с ним разговаривал, можно было судить по его новым песням, типа: «Красный запевала, юный барабанщик, отчего теперь ты банщик?»
Обостренно чувствительный, безалаберный в быту, он не просто уживался с людьми. Максималистом остался и по сей час. Был три раза женат: женщины мгновенно влюблялись в него, но жить с ним ни одна не могла. Он тяжело переживал разлуку, но никогда не позволял себе сказать дурного слова в их адрес.
Был рыцарем даже с падшей женщиной.
Он запоем читал книги, много по философии, цитировал страницами таких авторов, о которых я не имел и представления. Впервые заявившись ко мне домой, вывалил содержимое чемодана на кровать и сказал: «Вот что надо читать. Но учти:
обнаружат власти — загремишь на десять лет» Это были фотокопии «Архипелага
Гулага». В другой раз подарил пленку с песнями Галича и предупредил: «За это дают три года».
Появлялся он неожиданно, нередко исхудавший, грязный, голодный, иногда с бутылкой вина, селедкой и куском черного хлеба. Бесцеремонно раздевался. Лез в ванную и просил «подраить спинку» мочалкой. Потом мы пили, говорили и спорили ночь напролет. Он страстно доказывал мне весь абсурд нашей хваленой Системы, которая губит все живое на корню. Я во многом не соглашался, но он приводил такие убедительные, убийственные, аргументы, что сам я, теряя осторожность, высказывал на уроках перед своими учениками его крамольные мысли. В нем было то редкое сочетание искренности и мужества, которые невольно притягивают. Не часто судьба одаривает нас дружбой с такими людьми — о таких я читал в романтических романах. Он, как и они, любил Россию «странною любовью»: с «открытыми глазами, с непреклонной головой, с незапертыми устами». Его кумиром был Чаадаев.
Все события в стране отзывались в нем с такой неуемной болью, что он открыто и в полный голос говорил о них в любом месте: то дело Даниэля и Синявского, то Солженицына и Сахарова, то Бродского и Марченко… наша действительность насквозь пронизана поисками врагов советской власти.
Однажды к нему в комнату, в рабочем бараке, заявился незнакомый человек в строгом костюме-тройке, поставил бутылку водки на стол и сказал: «Я почитатель твоего таланта. Хочу познакомиться». Хоть и польстили ему эти слова, но он грубо ответил: «Вали отсюда!» — «Я пришел спасти тебя», — заявил незнакомец. «Ты Христос?» — усмехнулся он. «Я майор КГБ». — «Тогда знакомство не состоится».— «Нам все равно это придется сделать, но уже у меня в кабинете… а я бы не хотел этого». – «И у меня нет желания». — «Вот и договорились, — улыбнулся майор.— Давай стаканы».
Они выпили и закусили черным хлебом с селедкой. Странный это был майор: предложил задавать ему вопросы и поклялся, что будет отвечать только правду. Признался, что любит поэзию, особенно запрещенных ныне поэтов. Сталкиваясь с ними по делам службы, не находит того, в чем их обвиняют официальные власти: «Они открыто говорят о том, что тревожит и меня. Но я не смею и рта открыть — понимаю, что могут со мной сделать, если я выскажусь так,
как они имеют совесть и честь это делать… Уважение к таланту и стремление к истине – чувство непроизвольное».
В тот вечер я пришел к нему. В дверях он шепнул мне: «Гость из КГБ… не болтай».
Я молча устроился в углу шаткого дивана, а они, словно не замечая меня, продолжили беседу. На прощанье майор попросил: «Спой еще». — « Не боишься?» —
усмехнулся мой друг и взял гитару. «Я устал бояться и не прощу им этого», — ответил с просветленным лицом майор. Он слушал, задумчиво покачивая головой. Вдруг резко встал и торжественно сказал: «Я все готов для тебя сделать!» — «Дай рубль на похмелку». Майор опешил и, не попрощавшись, вышел.
«Что ты наделал!» — возмутился я. «Не терплю жмотов!» — отрезал он. «Готовь сухари», — мрачно пошутил я.
Я с ужасом ждал, что его арестуют. Через несколько дней, не выдержав его молчания, прибежал к нему. На стук никто не отозвался. Я толкнул дверь. Луна тревожно освещала его фигуру за столом, засыпанном деньгами. На мой укоризненный взгляд он протянул мне листок бумаги и сказал: «Мой первый гонорар».
Я прочитал: «Ты спас мою душу. А это все, что я могу сделать для тебя. Живо вольно и пиши. Твой почитатель».
Свет луны, разгораясь, играл на исписанном листе, но не он притягивал к себе, а слова – этот крик души человека».
8. Напутственное слово
Свет луны, разгораясь, играл на исписанном листе, но не он притягивал к себе, а слова — этот крик души человека. Сам Шостакович написал ему напутственное слово. Отметив его талант, заключил: «Талант – это совесть, труд и тяжкий путь на Голгофу».
Он со счастливой улыбкой сказал мне: «Эти слова будут для меня путеводной звездой на всю жизнь. Ты веришь мне?» Я с восторгом пожал его худую, но цепкую руку музыканта. Мы обнялись и в молчаливом согласии дали клятву на верность этому наказу. Как мы были счастливы в ту ночь на шумном вокзале, куда я прибежал встречать его после окончания Петербургской аспирантуры!
Я влюбился в него с первой лекции. Позже понял, что он был неважный преподаватель: торопливо говорил студентам о том, что для него было естественным — гармония звуков была его сущностью, как врожденный инстинкт.
Но когда он садился за инструмент и играл свои песни, сонаты и фантазии, я опускался на колени и с восторгом смотрел на его длинные взлетающие над клавишами пальцы. Так в детстве, когда мечтал стать летчиком, следил за летящим самолетом. Моя беспризорная душа, воспитанная послевоенной улицей, рвалась навстречу к открывшейся мне возможности постигать прекрасное. Видимо, он почувствовал это. Однажды после лекции предложил: «Поехали ко мне. Мои старики в деревне». Я был на седьмом небе.
В его маленькой комнате мы провели почти сутки. Я внимал каждому его слову. Он открывал такие тайны музыки, что я приходил в отчаяние от бессилия понять их. На стареньком проигрывателе бесконца крутились затертые пластинки. Видя мои мучительные потуги понять логику гармонии звуков, их обращений и аранжировку, он бросался к инструменту и играл на слух любое место из концерта или симфонии.
Мы легли спать перед рассветом. Он вдруг вскочил, поставил пластинку с 5 симфонией Бетховена. Проигрыватель захрипел – замедлился ход мотора. Он, болезненно морщась, крутил пластинку пальцем, голосом подхватывал партии разных инструментов и, вытирая вспотевший лоб, с горячечными глазами говорил о жизни, творчестве, судьбе. Напел лейтмотив симфонии и крикнул: «Запомни это место: сквозь муки, боль, страдания, через борьбу к победе!» С негодованием заговорил о том, что в нашей соцдействительности не дают художнику сказать все о жизни вот так же прямо и честно, и поклялся, что напишет об этом симфонию под названием «Призраки коммунизма». Проиграл несколько заготовок к ней, и я уловил перекличку с седьмой симфонией Шостаковича.
Он писал много, предлагал свои сочинения на радио, телевидение, в филармонию — ему отказывали в исполнении. Он возмущался: «Я хочу быть услышанным!»
Однажды протянул мне листки со стихами официально признанного поэта и сокрушенно сказал: «Просил написать на них музыку… второй месяц бьюсь…» —
«Потому что это не поэзия, а конъектура», — возмутился я. «Знаю, — вздохнул он,— но он обещал протолкнуть мои произведения. Ради этого напишу. О, если бы ты знал, как ужасно тратить жизнь на это дерьмо!»
Он начал писать песни на стихи официальных поэтов. Они зазвучали в эфире. Ему помогли издать сборник этих песен, приняли в партию и в Союз композиторов. Он стал лауреатом всесоюзного конкурса патриотической песни… но как не вязалась его новая музыка с той, которую он исполнял в кругу друзей. Я с болью сказал ему об этом и жестко заключил: «Жизнь не прощает предательство таланта!» Он взорвался: «Неисправимый романтик! Ты так и не понял жизни. Надо прорваться наверх – тогда и можно будет спеть свою лебединую песню. — Снисходительно похлопал меня по плечу и добавил с неожиданной для меня циничной ухмылкой:- Не бзди – прорвемся!»
И он пробился. Все чаще стали звучать его произведения, занимал высокие должности не только в музыкальной чиновничьей иерархии, но и при официальной
власти. Был вхож в правительственные кабинеты, дружил с высокопоставленными партийными боссами, часто ездил за границу — и откровенно с вызовом заявлял о своем праве пользоваться их привилегиями. Рассказывал о своих успехах среди них
с таким восторгом, как ребенок, погладивший льва. Но порой, по пьянке, пробалтывался, что люто ненавидит этих сильных мира сего, которые губят страну и развращают народ. Чуть не плача, клялся, что скоро разорвет с ними и напишет об этом всегосударственном разложении свою заповедную симфонию. Когда я высказал сомнения на этот счет, он с ненавидящими меня глазами выкрикнул: «Не бзди – прорвемся!»
Наша дружба распалась. Однажды мы случайно встретились. Он, как ни в чем не бывало, начал рассказывать о своих достижениях в дружбе с первым человеком в государстве. Неожиданно назвал меня на «вы». Спохватился, доверительно улыбнулся и сказал, что теперь он на подступах к своей заветной симфонии. «Имея теперь такие связи, я добьюсь, что ее будут исполнять не только в концертных залах, но в церквях и костелах. Я им всем докажу! — взахлеб выкрикивал он. — Я могу! Надо очистить душу от этой скверны, которая скопилась в нас в застойные времена. Старик, какое это счастье, что мы дожили до нового времени. Теперь я напишу! Ты веришь мне?»
Я неопределенно пожал плечами и поспешил попрощаться.
Прошло еще десять лет. Симфония не написана. Мне кажется, что мы оба стали обоюдно избегать друг друга.
Но часто по вечерам я ловлю себя на том, что сажусь писать ему письмо. И не могу. Вижу перед собой его осунувшееся лицо под густо поредевшими волосами и потускневшими глазами, потерявшими тот блеск, которым Бог отмечает только избранных. Что я могу сказать лучше того, что написал ему в напутствии великий Композитор…
Отложив ручку, я долго сижу неподвижно, не замечая того, что разговариваю с луной.
9. Звезда, упавшая в чашку с молоком
Отложив ручку, я долго сижу неподвижно, не замечая того, что разговариваю с луной. Я вернулся из Америки, где среди эмигрантов встретил немало друзей и знакомых. Долго не мог придти в себя от впечатлений. Возможность новых встреч сомнительна. Но лики их ясно всплывают передо мной, когда я поверяю свои мысли луне — она отзывчиво принимает их облик. Воочию слышу голоса и с горечью осознаю: наше созвездие с годами навсегда рассыпалось в пространстве, опустошая душу. Эмиграция стала бичом нашей абсурдной системы.
Одним из первых среди моих друзей уехал человек, который был для многих из нас учителем, эталоном художественного вкуса: талантливый художник, скульптор, поэт. Власти третировали его за естественное желание жить независимо, по законам своего таланта и совести. В милиции он состоял на учете, как тунеядец. Нищий, голодный, «наш Пиросмани» (так мы его называли), не мог выставить, ни опубликовать, ни продать свои работы. Знатоки искусства скупали их за бесценок. Многие он сам раздаривал. Когда к нему в сырой подвал-мастерскую, где он и обитал, залезли воры и украли картины, он весело усмехнулся: «Воруют – значит признали». На краски, хлеб и штаны зарабатывал случайными приработками: вахтером, сторожем, оформителем. Его отовсюду увольняли за нарушение трудовой дисциплины. Когда на него нападало вдохновение, он сутками запирался у себя в подвале, забывая обо всем на свете. Появлялся худой, голодный, с воспаленными глазами, но счастливый, и читал нам свои новые стихи или приглашал смотреть работы. Мы подкармливали его как могли.
Для родителей он уже давно стал «отрезанный ломоть», хотя до разрыва они гордились сыном: за школу – золотая медаль, в институте – повышенная стипендия. И вдруг на третьем курсе, поддавшись, как лучшие из нас, призыву испытать себя в трудовых подвигах, уехал в Казахстан строить железную дорогу — очередная ударная стройка коммунизма требовала дешевой рабочей силы. Подвига не состоялась — десятки тысяч изломанных судеб оставляли после себя эти «великие проекты века».
Он вернулся домой во время «оттепели» и стал жить свободным художником. Но вскоре опять началась «охота на ведьм»… преодолевая унижение и прозвище «предатель родины», он по спасительной визе уехал за кордон.
В Нью-Йорке мое тайное желание услышал Бог: открыв наугад толстенную телефонную книгу, я сразу же увидел его редкую фамилию. Как-то он пошутил:
«Одна из провинций Испании носит мое имя». Когда я услышал в трубке его голос,
закружилась голова, и навернулись слезы: друг возвращался из небытия. Уезжая, он предупреждал: «Писать не буду. Я сделал окончательный выбор, а ты остаешься здесь. Не хочу усложнять тебе жизнь, да и у КГБ будет меньше работы». На прощанье прочитал свое последнее стихотворение: «Во дворах жгут осенние листья. Горький дым, сладкий дым, горький дым. Заплутал я в погоне за счастьем… Наплутал. Заблудился. Аминь».
Я узнал его издали, та же стремительная походка, небрежно расстегнутая рубашка. Но магический свет в глазах поблек и казался чужим. Я бросился обнимать его, но он лишь пожал мне руку и спросил: «Что будешь пить?» —
«Что и в России», — пошутил я. «Чернила здесь не продают», — усмехнулся он, заскочил в магазин и вернулся с плоской бутылкой Смирновской водки. Мы шли по приморской набережной. Я заметил, что он, как и на родине, сторонится полицейских. Ошеломленный такой встречей, не помню, о чем мы тогда говорили. С каждым поворотом улицы становились все уже и грязнее.
Наконец, вошли в старый обшарпанный дом. На трескучем зарешетчатом лифте поднялись на двадцатый этаж. В его маленькой комнате, с выбитыми стеклами в узких окнах, прямо на полу валялись вещи, инструменты и посуда. Он разлил водку в чашки, чокнулся со мной и выпил залпом. Я пытался втянуть его в разговор, будоражил воспоминаниями о родине, друзьях. Он был безучастен. И вдруг со стоном проговорил: «Только у нас, в России, есть Дух! Больной, истерзанный, страждущий. Но великий! Здесь этого никому не дано понять!» — «Может вернешься», — осторожно предложил я. «Поздно, — тускло ответил он.- В России изломали мне душу – такая уже никому не нужна. Мне 50 лет – время итогов. Здесь я написал единственное стихотворение: «Заверчен я Нью-йоркской круговертью. Здесь сладко пахнет жизнь. Здесь сладко пахнет смертью». Он вскочил, расшвырял вещи на полу, поставил передо мной картину и выкрикнул: «Думаешь, я нищий? Смотри — вот миллион!»
Я, пораженный, застыл: казалось, попал в мир Босха. В верхнем углу картины, в матово-бордовую чашку вел след упавшей звезды. Молоко разбрызгалось по всему пространству и сквозь его пелену проступали лица людей, животных и птиц. Это напоминало Ноев ковчег, конец или начало нового мира. Краски словно светились изнутри — и прояснялась такая глубина, словно передо мной открылась Вселенная во всей своей непознаваемой и притягательной бездне.
Мы проговорили всю ночь. На какой-то миг казалось, что он проявляет интерес к нашей прошлой жизни – и я начал узнавать его. Но все шло каким – то провалом, словно человек приходил в себя от контузии.
Утром я улетал. В аэропорту Кеннеди он спросил: «Откуда взялся этот Майкл Горби?» — «Система воспитала», — отшутился я. «Такая система лишь разрушает все святое, — серьезно сказал он. — Но, кажется, этот ужасный эксперимент заканчивается. Только великий народ способен выдержать такие испытания. Бог, наконец, оборотился лицом к нашей родине». — «Вот и возвращайся». — «А как насчет предателей?» — ухмыльнулся он. «Сейчас мы на пути от прозрению к покаянию».— «Дай-то вам Бог… А может вернуться, — оживился он, но тут же обреченно махнул рукой. — Нет, мне этого не простят». — «Кто?» — не понял я. «Родина… а, впрочем, разве власти – родина… Вампиры и сатрапы умирают. Но вечен смертный человек…»
Много я увидел и узнал о судьбе своих соотечественников. Их голосами звучала оценка не только своей жизни, но и покинутой ими навсегда родины.
Как донести до других голоса, звучащие во мне?
10. Все палубные звания
Как донести до других голоса людей, звучащие во мне? Они переполнили мою душу после трехмесячного одиночного путешествия по дорогам России. Я прошел пешком Владимира — Суздальское кольцо, дорогу до Углича, от Рыбинска до Нижнего Новгорода доплыл на рабочем теплоходе. Время было возвращаться домой, но Волга не отпускала.
Когда стоишь на высокой набережной в Нижнем Новгороде – не верится, что земля круглая: кажется, небо вытягивается Волгою в полный рост и раздвигает горизонт. Палящее солнце высвечивает золотом каждую расщелину Нижегородского кремля – и в равной мере достает тепла и света городу, Волге, равнине и человеку. В такие минуты приходят мысли большие и прекрасные: мир видится единым, а человечество счастливым. Я, очарованный, смотрел, как легко и воздушно нянчила передо мной Волга огромные суда.
— А Волга все течет! — раздался голос. В нем было столько уверенности, словно он подарил жизнь этой могучей реке.
Я оглянулся. Передо мной стоял маленький иссохший старик в выляневшей, но аккуратно отутюженной форме речника. Запавшие губы притаились среди густых морщин, божьими коровками запутались в них глаза.
-Девятый десяток смотрю на нее, а она все течет, — продолжил старик, словно мы возобновили прерванный разговор. — Люди и города, власти и пароходы – все меняется над ней. Смешные человечки! Им кажется, что они покорили эту реку, одарив портами, плотинами, пароходами… А у нее своя жизнь!
Ветер доносил с Волги запах воды, шум пароходов, гомон чаек – и все вокруг привычно слушала неугомонную песнь реки – праматери.
-Всю жизнь смотрю на нее, все причалы знаю, на каждом дебаркадере половицу протер, а все новая Волга. Сколько помню с малых годков себя, всякая она бывала: и кормила и пугала… А знаете, что было самое страшное в жизни? — его маленькие глаза вспыхнули горящими угольками.— Когда меня от Волги отлучили…
Старик помолчал, глубоко вдохнул живительную влагу реки и начал свой рассказ:
-Я и царской власти служил и советской. России служил. При царской от мужика до капитана вышел. Не от должности честь зависит, а от человека. Мне всякое на роду выпало: самого Алешку – наследника царского охранял. Вон как тот куст от меня был, — он ткнул клюкой в куст калины с оплавленными солнцем эмалевыми ягодами. — А Ленина, поди, и ближе видел. Жизнь обоих мне доверили – значит было за что… Родился я давно, а событий на Руси всяких прошло. Кажись, куда они идут, туда и загребай — всегда выплывешь. Всякое событие через душу проходит: выжить можно, да честным остаться трудно.
Как революция пришла, меня капитаном оставили. Советская власть силу набирала, и я вместе с ней рос: в партию вступил, к наградам представили. Хотели в Москву начальником забрать. Но я решил: жизнь моя с Волги началась — здесь и помру.
И словно сам себе беду накаркал. Прошел 17 съезд партии. Сталин заявил, что социализм победил бесповоротно. Он тогда в полную силу вошел: всех врагов партии разгромил. Приказал срочно поднять урожайность на Волге. А раз вождь сказал — кинулись рьяно исполнять. Весной прибыло ко мне на пароход большое начальство изучать этот вопрос. Плывем, значит… под утро вдруг вижу прет на нас катер без сигнальных огней. Я вмиг штурвального от руля оттолкнул и успел вывернуть пароход. Только на мель сели. А пришел в порт — меня арестовали. В особом отделе обвинили меня в преднамеренном крушении. Офицерик бумажку в лицо тычет, пистолетом грозит и кричит: «Не подпишешь – расстреляю!» — «Стреляй», — отвечаю. Не подписал я, а он аж заплакал. Поверишь, не таю на него обиды: время было такое, врагов народа выискивали – он долг исполнял. А долг для военного человека порой и против совести оборачивается.
Дали мне десять лет. Сколько раз бывало хотел на себя руки наложить из- за несправедливости этой народного государства к своему честному человеку. Да мечта удержала: на Волгу хоть одним глазком взглянуть… На пятом году выделили мне лошадь и подводу продукты для лагеря за пятнадцать верст возить. И тут сны одолели, детство снится – знать недолго жить осталось. И решился… Солнце еще не село, а луна взошла. Вскочил на коня, гоню что есть мочи. Луна в спину бьет, а мысль одна: лицо с Волги ополоснуть – и назад поспеть … Вскоре и запах ее почуял. Да не поспел. Нагнали меня. С коня сшибли. Как падал, увидел: серебрится и играет под луной Волга… За побег еще пятерик добавили. Думал, на этом жизнь и кончится. А вот – живу… Видно, человек, как Волга: коль по совести живешь, сколько с ним злого не делай — проплывают мимо обиды, злоба и унижение. Потому, видать, и выжил, что успел хоть малость глазком от Волги ухватить…
Мы долго молча слушали Волгу.
— Вас реабилитировали? — опрометчиво спросил я
— Я сам себя чувствую честным — вот главное, — взглянул он на меня с высокомерной усмешкой. — Живу, как Волга. Смотри, какой я еще сильный!
Он взял меня повыше локтя. По его хватке я понял, что будет больно и приготовился стерпеть. Но пожатие было слабым.
-Ну, крепок я еще? — бодрясь, спросил старик.
-Может, вам нужна помощь? — предложил я.
-Ну вот, и ты о том же! — усмехнулся он, кольнув взглядом. И заключил: — Значит, не видел ты Волги… не понял ее…
Он вытянулся, отдал честь и застучал палкой по асфальту. Его маленькая фигурка растворилась в сумерках.
Я стоял, долго смотрел на луну и не мог простить, что так нелепо расстался с ним. Искал себе оправдание и нашел: встреча со мной для старика была лишь поводом для воспоминаний. И я подумал: «Не есть ли вся наша жизнь хаос?»
И голосом Блока ответила луна: «У поэта три задачи: услышать в хаосе гармонию, дать ей отдельную жизнь и форму, внести гармонию в хаос».
11. От хаоса к гармонии.
— …и голосом Блока ответила луна :«У поэта три задачи: услышать в хаосе гармонию, дать ей отдельную жизнь и форму, внести гармонию в хаос», — рассказывал он, а я , потрясенный, слушал и не мог представить, что руку, которую я пожимал при встрече, коснулась рука Поэта.
Он часто рассказывал о своей встрече с Блоком. Я смотрел на луну за темным окном его маленькой комнаты и мне казалось: таинственный взгляд Поэта освящает наши беседы о жизни и поэзии.
Перед отправкой на оборону Петрограда юным красногвардейцем попал он на вечер Блока. Напутствуя молодых поэтов, Блок поделился своими мыслями о поэзии: «Истинный талант расшифровывает сложное, поддельный – зашифровывает простое». Молодые поэты читали ему свои стихи. И он прочитал свою поэму «Коммунары»: гудит восставший Париж, погибают коммунары, Версаль торжествует победу, но дело коммунаров разбудило угнетенный народ земного шара и сплотило на борьбу за светлое будущее. Блок пожал ему руку и сказал: «Пока не найдешь действительной связи между временным и вневременным, до тех пор не станешь поэтом… Развивайте свой талант».
Желание стать поэтом осталось на всю жизнь. Но судьба переиначила его планы. Возвышенно принявший революцию, он преданно боролся за ее идеалы. Защищал Питер, брал Перекоп, освобождал Сибирь, ловил на Украине махновцев. Был награжден орденом и стал офицером.
Когда на 17 съезде партии объявили, что успешно выполнен первый пятилетний план и социализм победил окончательно, он решил, что может со спокойной совестью уйти из армии и заняться поэзией.
«Но партия призвала меня работать в ЧК, — писал он в своей незавершенной книге. — Я свято поверил, что враги революции внутри страны, потерпев поражение в открытой борьбе, проползли в советские органы, чтобы вредить советской власти. Органам ЧК предстояло еще долго и упорно преследовать деятельность шпионов и диверсантов, засылаемых извне в нашу страну. Значит, борьба продолжается и принимает более острые формы. Началось повальное выявление врагов народа. Но, несмотря на активную борьбу органов и всего трудового народа, их становилось все больше».
Когда среди врагов все чаще оказывались его боевые друзья, зародились первые сомнения. А партия требовала, не взирая на лица, беспощадно искоренять врагов. Работа не прекращалась сутками, а врагов не убывало. Был экстренно введен упрощенный порядок расследования: если следователь не сумел за десять дней доказать вину арестованного – его самого привлекали к ответственности. Все больше осуждалось невинных людей. Началось расследование по этим делам. И пришла новая резолюция: сокращение сроков необязательно соблюдать, если оно позволяет достичь в конкретных делах полного расследования.
-Однажды привели ко мне капитана речного пароходства, — рассказывал он. — Пытался уничтожить членов правительственной комиссии, которую послал сам Сталин для изучения вопроса повышения урожайности. На Волге росли новые города, и народ надо кормить. Почему-то от голода не спасала и успешная коллективизация. Но мы свято верили в светлое будущее, которое не за горами…
Когда я увидел открытый и честный взгляд капитана, почему-то подумалось: не виновен. Однако я отбросил все сомнения и приступил к допросу. Он все отвергал, держался с достоинством. Я не выдержал, схватил пистолет и приказал подписать обвинение. «Стреляй», — спокойно ответил он… Поверишь, я столько врагов народа лично сам расстрелял, а тут что-то сделалось со мной. Я отказался вести это дело — и меня арестовали за укрывательство «врага народа»… Однажды я встретился с ним на этапе. Он узнал меня и пожал мне руку. В лагерях и тюрьмах я осознал, что и сам виновен во многих невинно загубленных жизнях… Поверь, я честно делал свою работу: мы строили коммунизм и верили, что цель оправдывает средства. Все это перевернуло мне душу… Но содеянного не вернешь. Сама жизнь рассчиталась со мной сполна: двадцать лет я провел в лагерях, тюрьмах, вне партии. Если человек сделал зло непреднамеренно – все равно будет наказан. В этом логика исторического процесса. Мою веру убивали не раз. Но она воскрешала, потому что я верю в справедливость самой жизни – это всей моей судьбой выстраданное доказательство.
Он беспокойно ходил по комнате, высокий, тощий, в потертой коцевейке и стоптанных тапочках. Лучистые глаза его то вспыхивали праведным светом, то потухали, налитые болью – и в них трудно было смотреть. Он говорил:
— Только покаяние очищает душу, а для этого надо успевать творить добро, пока люди живы. В своем романе – исповеди я хочу успеть рассказать то, что пережило мое обманутое поколение.
Я приходил к нему, помогал править и переписывать рукопись. Но часто не заставал его дома. То он вступился за шофера, уволенного с работы за то, что вскрыл взяточничество начальства, то защищал на суде садовода, который вывел новые сорта винограда, а его обвинили в спекуляции, то прочищал соседу унитаз.
Прослышав о его бескорыстном заступничестве, обиженные люди шли и приезжали к нему и из других городов.
И он, больной старик, трезво осознающий, как мало ему осталось жить и он не успеет написать свою заветную книгу — исповедь, откладывал личные дела и бросался к ним на помощь.
Роман не успел написать.
Меня поражала его непоколебимая вера в справедливость и пламенное желание построить гармонию в нашей жизни, захламленной и искореженной хаосом пагубных страстей человеческих.
Из хаоса земной жизни человек с надеждой смотрит на луну, поверяя ей сокровенные мысли – и лик его навечно отражается на ее поверхности.
12. Банальная история
Из хаоса земной жизни человек с надеждой смотрит на луну, поверяя ей сокровенные мысли – и лик его навечно отражается на ее поверхности. Благодаря этому чуду, я могу увидеть образ друга, с которым, видимо, нам уже никогда не встретиться, хотя мы оба живем и можем в один час с ним смотреть на небо. Расстояние до него намного больше, чем до луны, потому что разделяет нас сила непреодолимей, чем земное притяжение: идеология тоталитарной системы. В ней нет логики естественного развития природы и общества – есть абсурд извращенного сознания.
Я, еврей, живу в России. Он, русский, — в Израиле. Семнадцать лет разлуки пролегло между нами. Мы не расставались до того страшного часа, пока в нашу дружбу не вломились злые силы коммунистической системы, похерившей святое право человека на свободу передвижения по земле, единой для всего сущего в мире.
Десять лет мы учились в одной школе, с первого класса. Жили в противоположных концах от школы, но каждый день после уроков провожали поочередно друг друга домой. Вскоре, и это вышло как-то естественно, каждый из нас обедал у того, кого провожал. Наши родители, радуясь и поощряя нашу дружбу, готовили через день лишнюю порцию еды на обед. Когда началась наша дружба трудно сказать: кажется, она родилась вместе с нами. Но хорошо помню,
когда я понял, что такое друг. Я плохо выучил стихотворение по белорусской литературе. Пытаясь спастись от двойки, все же пошел отвечать, от волнения стал заикаться и коверкать язык. «Я не позволю тебя издеваться над моим языком! — вспылила учительница. — Езжай в свой Израиль и уродуй свой!» Лицо ее, обожженное во время войны от взрыва – она была в партизанах подрывником —
покрылось багровыми пятнами. Я застыл, как ошпаренный, и заревел. Мой друг подбежал к ней и крикнул: «Не смейте так говорить! У советского человека одна родина – Советский Союз!»
Это было время борьбы с безродными космополитами.
Вскоре наступило продолжение: «Дело врачей». Наш физрук, маленький, вертлявый и болтливый (мы звали его Пипин-короткий) любил рассказывать на уроках всякие истории. Мы заслушаемся — а урок прошел. Это устраивало всех: в школе не было спортзала, и чем мерзнуть на улице, лучше сидеть в тепле под его бесконечные рассказы про шпионов, «Черную кошку» и «врагов народа». Когда умер Сталин, все с ужасом рассуждали о том, что теперь американцы нападут на нас — и сможем ли мы без вождя – гения всех народов отстоять нашу горячо любимую родину. В нашем сознании он был вечен и несокрушим, как сама Природа. И разве могли мы поверить, что он умер сам? Конечно, его отравили!
Пипин-короткий принялся объяснять нам, как, подкупленные международным сионизмом, врачи – евреи тайно замыслили свое черное дело. Они долго испробовали всяческие смеси — отравы на живых людях, пока не нашли самое губительное. Но даже и с ним целых три дня сражался могучий организм нашего великого вождя.
Все в классе как-то странно начали поглядывать на меня. Некоторые пересаживались подальше. Я не понимал, что происходит. Но вдруг, похолодев,
ощутил: самое страшное: одиночество – среди людей. И тогда мой друг (нас сажали только с девчонками) сел рядом со мной на опустевшее место. «Вернись!» — приказал Пипин-короткий. Друг молча обнял меня за плечи. «Вон из класса!» — заорал он. «Только после вас», — с тяжелой улыбкой на дрожащих губах ответил друг. В классе наступила грозовая тишина… Положение спас звонок. Пипин, погрозив кулаком, вышел из класса. Больше он не рассказывал нам историй. А вскоре исчез из школы, поговаривали, что удрал за границу.
Я рассказал обо всем матери. Она сказала, что мой друг достоин своих родителей. Оказывается, они в годы оккупации спасли еврейскую семью, три года прятали в погребе.
Шли годы. 20 съезд партии рассмотрел вопрос «О преодолении культа личности и его последствий». У людей на много открылись глаза. Возникло чувство возможности другой жизни. Пусть и была это разрешенная свобода и санкционированное вольнолюбие, но, глотнув и этот суррогат, люди захлебнулись в переоценке ценностей.
На выпускном вечере учительница попросила у меня прощения. Я не держу на нее зла – это был массовый психоз.
«Оттепель» быстро прошла. Все начало возвращаться на круги своя. Мой друг сказал: «Верь, к прошлому возврата не будет. Народ узнал такое, что уже никакой силой не остановить живительный процесс».
Под чудовищным молохом «застоя» мы начали жить двойной жизнью: стремление к свободе – эта глубинная часть айсберга — становилась все вожделенней. И стоило последнему советскому правительству опрометчиво провозгласить гласность – айсберг перевернулся своей глубинной частью к звездам. Но этот долгожданный период наступившего воскрешения целого народа нам с другом уже не суждено было встречать вместе.
С ним произошла история банальная, но прекрасная и поучительная. Он, кандидат технических наук, мастер спорта по штанге, эрудит и душа нашей компании, в тридцать лет влюбился в двадцатилетнюю девушку – еврейку. И она полюбила его. Они решили пожениться. Семья ее была из отказников, семь лет добивалась разрешения на выезд в Израиль. И лишь когда отец ее объявил голодовку — им позволили уехать. Это значило уехать навсегда, осужденных, как предатели. Она была согласна остаться с ним в России. Он сказал ей: «Здесь, в дали от родных, ты не будешь счастлива. Тебя не позволят к ним приехать даже для того, чтобы похоронить родную мать».
Она венчалась с ним в церкви. Он уехал с ней в Израиль.
Когда на работе узнали, что он подал заявление на выезд, его уволили, устроили товарищеский суд и обозвали предателем – сионистом. Иные молча осудили. Но были и те, кто понимал великую силу любви.
Каждый видит то, что способен видеть.
13. Заметки по национальному вопросу
Каждый видит то, что способен видеть. В этом отличительная черта человека: видение – образ жизни. И даже в жестких рамках армейской жизни неповторимы мысли и поступки. Но собранные под одной присягой, люди отражают уровень цивилизации данной страны.
Советская власть в своей официальной политике «равенство народов и воспитание человека в духе интернационализма» отбирала в подразделения солдат, учитывая процентное соотношение национальностей по принципу: каждой твари по паре. Суть же этой политики имеет скрытый смысл: национальная разобщенность якобы позволяет ей легче управлять массой. Я отметил противостояние такому режиму: в принудительной структуре люди сами объединялись в свои группы не по национальности, а, главным образом, по землячеству. Сказывается зов природы: привязанность и тоска по своей малой родине.
Да, отмечаются характерные черты каждой национальности: темперамент грузина и сдержанность эстонца, открытость русского и мягкость белоруса, вежливость узбека и раскованность цыгана, рассудочность еврея и нетерпимость чеченца — в них, видимо, проявляются особенности исторического развития нации, передающиеся в генах.
Но есть общее между всеми: идентичность важнейших нравственных идеалов и разделение людей на умных и дураков — оно и объединяет все нации на планете в единый народ.
Я не могу отличить человека по национальному принципу. Зато это хорошо мог делать наш начальник штаба. По обязанностям службы ли (кадры в его ведении), или верно: шовинизм – главное достоинство ограниченного ума.
Наш ракетный дивизион был расположен в глухих лесах и огражден двумя рядами колючей проволоки, за которую нам запрещено было выходить под страхом «губы».
В знойный день, нарушая устав, мы расстегнули воротнички и жадно поглядывали на меняющую поверхность озера за изгородью. Один из нас, волжанин, с тоской сказал: «Исполняем священный долг, а живем, как в тюрьме». — «Пошли искупаемся», — позвал его уроженец Кавказа. «Не положено», — ответил тот.
« Плевать!»- заявил кавказец, перелез через колючую проволоку и вскоре вернулся мокрый и счастливый. И тут вывернулся начальник штаба: было у него особое чутье на наши нарушения. «Ты тупее чукчи! — заорал он. — Три наряда!» — «Я тебя
зарежу, командир!» — вспылил кавказец. «Отдам под трибунал!» — холодно заявил начальник штаба. «Не успеешь!» — взвился тот. Чем бы это кончилось -трудно предугадать. Но вдруг показался командир дивизиона, и начальник штаба ретировался. Не думаю, что он испугался любого из них. Это был отважный офицер: воевал в разведке во время войны, имел много наград, и в мирное время, сам, нарушая устав, один ночью выходил на проверку постов. Когда наш командир батареи пошутил, что так можно и дурную пулю схлопотать, тот усмехнулся: «Кто не рискует – не пьет шампанское!» На все у него был отработанный ответ. Вел себя лихо, но высшему начальству не прекословил.
Наш комдив был для солдат, как отец родной: защищал нас от нападок не в меру ретивых командиров, следил за нашим питанием, подбадривая, бегал вместе с нами на зарядке, проверял, пишем ли мы письма домой. Однажды на боевых учениях цель была поймана, а он все медлил нажать пуск ракеты. Наш комбат оттолкнул его плечом от пульта управления и сбил цель. Комдив извинился и поблагодарил его. А комбат как-то по пьянке в тесном кругу обронил: «Начнется война – первым делом убью комдива: нельзя победить под началом дурака».
Не знаю, какой они были национальности. Оба русоволосые, но черноглазые, с одинаковыми баритонами, но различными акцентами. Один родился на Сахалине, второй – в Казахстане.
Мы ждали полковой проверки. Чистили, красили оборудование и казармы, проходили дополнительные учения. В четвертый раз за двое суток было приказано перезарядить ракеты. По инструкции полагалось не более двух раз в месяц — последствия этой работы опасны для организма, даже земля, на которую проливалась жидкость, горела и на ней ничего не росло десятки лет. Нас, заправщиков, в шутку обзывали импотентами, и, бывало, ехидничали по утрам в наш адрес: «Как насчет поллюции?»
В глухом молчании стояли мы в строю перед комдивом, начштаба и комбатом. Все оттенки возмущения можно было прочитать на лицах моих боевых товарищей: зло двигались желваки, обреченно горели глаза, вздувались ноздри. Но приказ в армии не обсуждают.
И вдруг вышел из строя наш исполнительный волжанин и сказал: «Это преступное нарушение инструкции». Комбат приказал ему встать в строй. Он остался на месте и под нарастающий гул наших голосов твердо сказал: «Мы выполним приказ. Но когда приедет комиссия, я задам ей два вопроса. Первый. Сколько раз в месяц положено заряжать ракету. Второй. Как понимать лозунг нашей партия: «Все во имя человека!»
Начштаба, багровея, матюкнулся и рванулся к нему. Комдив удержал его за руку…. Заправку ракет отменили. Комиссия с проверкой не приехала. Волжанина и кавказца перевели в другие дивизионы. Начштаба сказал: «Одним сионистом меньше будет».
Я так и не знаю, кто из них был еврей.
После дембеля мы навсегда разъехались по стране. Каждый увез с собой не только воинское предписание и сухой паек на дорогу, но и воспоминания о людях,
близких ему или чуждых.
Никому не дано знать, кем ты был в этом мире – те, кто рядом, оценят твои помыслы и поступки, и насколько ты близок к истине и правде.
14. Грехи наши
— Никому не дано знать, кем ты был в этом мире — те, кто был рядом, оценят твои помыслы и поступки и насколько ты был близок к истине и правде. Ибо нет человека, который не согрешил, — закончил старик.
Лик его, освещенный луной, казался желтой маской, как будто каждый рассказ опустошал его душу. Сколько ему лет — трудно определить. Повествуя о событиях чуть ли не столетней давности, он говорил: «Помню я…», и сообщал такие подробности, что нельзя было не верить. Правда, порой путал время — все смешалось в его памяти: от убиенного царя-батюшки легко переходил на личность последнего руководителя СССР, словно жили они одновременно. В отличии от многих стариков, он никогда не говорил о смерти. Вообще, о материальной сущности бытия рассуждал, как о платье, которое меняют по сезону.
— Все в мире тленно, — объяснял он. — Лишь душа бессмертна. Это понимали еще древние. Душа есть отражение сущности Бога, ее эволюция совершается путем превращений. После смерти хорошего человека душа его вселяется в благородного оленя, хама – в свинью. И только затем возрождается в новом качестве. Но греховное человечество истребило много благородных животных, культивирует свиней – для пожирания. Оттого так трудно очищенной души найти подобающее ей место. Вот и исчезает в мире благородство, а плодится свинство.
Я спорил с ним, доказывая, что жизнь человека кончается вместе со смертью плоти. Он снисходительно поглядывал на меня из-под седых бровей и, качая головой, жалел за несмышленость.
Перед нами на столе среди скромной закуски стояла недопитая бутылка водки. Я хотел налить еще по одной стопке, но он прикрыл свою жилистой ладонью и решительно сказал: «Бог троицу любит».
Уже не первый раз я посетил его домик – развалюху в Псковской области, где он обрек себя на затворничество. Жил скромно на пенсию и с доходов от небольшого огорода. Помогая ему сажать картошку, я предложил вырубить росшую посреди его участка березовую рощицу — освободится дополнительное место и будут дрова на зиму. Он ответил: «Нельзя красоту губить. Она не только мое поле украшает, но и всю местность. Раз проросла здесь – так задумано Богом. А ему виднее…»
Хотя он никогда не рассказывал свою биографию, но постепенно по событиям, которые он упоминал, выстроилась хронология его жизни. Личность человека определяется степенью его участия в истории страны и своего времен.
В 15 лет он увлекся идеями большевиков, ходил на митинги, сходки, запоем читал марксистскую литературу. Однажды разговаривал с Лениным: покорил боевой дух этого невысокого, юркого человека, который вдруг усиленно начинал картавить, когда неистово доказывал противнику свои взгляды. Окончив университет, он вступил в их партию, участвовал в революции. Во время Гражданской войны в составе 7 армии защищал Петербург от Юденича. Был ранен.
В декабре 1920 года Всероссийский съезд Советов утвердил план ГОЭРЛО, так одобренный Лениным: «Коммунизм – есть советская власть плюс электрификация всей страны». Он, энергетик, искренно поверил, что стоит осветить темную Россию
«лампочкой Ильича» — и наступит золотой век. Не жалея себя, работал по строительству электростанций, стал ведущим инженером. Партия направляла его на самые трудные участки. Много был в разъездах. Даже женился впопыхах и редко видел своих детей. Шли годы, десятилетия… Электрический свет уже достигал самых отдаленных уголков огромной России, а жизнь людей почему-то так и не становилась светлей.
— Недостатка в рабочей силы не было. Правительство своевременно исполняло мои заявки на кадры… кадры решают все, — с желчной усмешкой вдруг обронил он и замолчал.
Я не спешил задавать вопросы. Уже отметил: после затянувшегося молчания он, как ныряльщик перед погружением, глубоко вздохнет и начнет рассказывать о своих запоздалых прозрениях. Нарушая норму, налил водку, выпил и, утирая большим пальцем розовеющие губы, продолжил:
-На великих стройках коммунизма работало множество заключенных. Как-то один из них попросил меня передать письмо на волю. Я решительно отказался: не положено. «Кем?» — спросил он. «Советским законом». — «В мире существует один закон – Божий, — сказал он. — И главный из них: люби ближнего, как самого себя. Человечество выстрадало его своим тысячелетним опытом. Преступление вашей системы в том, что вы заменили божью нравственность — этот свет души человека — классовой». Я начал объяснять ему то, во что сам искренне верил. Он терпеливо выслушал меня и сказал: «Человек – и есть свет жизни. Так задумано Богом. «И увидел Бог свет, что он хорош, и отделил Бог свет от тьмы». А ты хочешь заменить свет души искусственным светом. И ради этой цели вы превратили человека в средство». Признаюсь, я не сразу понял его. А еще Достоевский предупреждал: там, где ради счастья всех прольется невинная слеза
ребенка — счастья не будет… Так оно и вышло: наша смертельная борьба за построение коммунизма – есть логическое продолжение первого убийства. Но
души убиенных вопиют о себе… я слышу их, слышу, — болезненно сморщившись, он закрыл уши ладонями, покрасневшие глаза увлажнились. — И на мне этот грех… я было хотел убить себя. Но, не покаявшись, душа моя переселится в свинью. Я бросил любимую работу, семью… и на этой божественной природе очищаю душу.
По субботам он ходил в церковь. Однажды, не застав его, я вошел в дом, никогда им не запирающийся. На столе, как всегда, лежала открытая Библия. Я прочитал помеченное карандашом место: «Посему, как с одним человеком грех вошел в мир, так и смерть перешла во всех человеков, потому что в нем все согрешили». (Рим 5:1»)
Когда старик вернулся, я спросил у него: « Полегчало?» Он ответил: «Душа моя, печальница, о всех в кругу моем, ты стала усыпальницей замученных живьем».
15. Человек и луна
Душа моя, печальница, о всех в кругу моем, ты стала усыпальницей замученных живьем.
Я поселился в глухой деревне у одинокой старухи и сутками писал.
За темным окном разгоралась луна.
Так преследует взгляд человека, который пытался докричаться до тебя:
-… и всех событий открой причину. Дальше тишина.
Лицо его озарялось благодарной улыбкой, когда он видел, что я понимаю его.
Он никогда не говорил, что тяга человека к прекрасному – чувство непроизвольное: это понимаешь сам, если умеешь видеть, как величественно преображается все вокруг в сиянии источника света.
Свет луны, разгораясь, играл на исписанном листе, но не он притягивал к себе, а слова — этот крик души человека.
Отложив ручку, я часами сижу неподвижно, не замечая того, что разговариваю с луной:
-Как донести до других голоса людей, звучащие во мне?
И голосом Блока ответила луна: «У поэта три задачи: услышать в хаосе гармонию, дать ей отдельную жизнь и форму, внести гармонию в хаос».
Из хаоса земной жизни человек с надеждой смотрит на луну, поверяя ей сокровенные мысли – и лик его навечно отражается на ее поверхности.
Каждый видит то, что способен видеть.
Никому не дано знать, кем ты был в этом мире — те, кто был рядом, оценят твои помыслы и поступки и насколько ты был близок к истине и правде.
No comments
Comments feed for this article