1
Кашель прорвался сквозь сон и скорчил все тело до судорог в пальцах ног. Слабеющими руками Семен Дмитриевич схватил со стола таблетки эфедрина и, нарушая норму, проглотил сразу три. Они уже почти не помогали, и он кашлял надрывно и долго.
У Семена Дмитриевича была астма, старая, запущенная, от которой, он понимал, ему и суждено было умереть. После каждой вот такой ночи он чувствовал, как неудержимо покидают его силы. Но обычно утром, когда солнце, толкая впереди себя темноту, поднималось над землей, становилось легче: не ломило руки и ноги не стыли, как по ночам. Главное, дожить до утра.
Наконец кашель успокоился, но боль в груди не прошла – она притаилась, как крот, под правой лопаткой, и надо было лежать неподвижно, чтобы не потревожить ее вновь. Страдальческая слезинка поползла вдоль носа, но он не трогал ее, боясь пошевелиться.
Черное безмолвие ночи нарушил крик филина. Вот уже несколько лет, как он поселился недалеко от дома на высоком холме, густо заросшем лесом. Вслушиваясь в его печально-мелодичный голос-свист «сплю-ю…сплю-ю», Семен Дмитриевич подумал: «Похолодает…»
За окном медленно забрезжил рассвет и, проникая в комнату, высветил деревянную кровать, аккуратно застеленную в последний раз три года назад, письменный стол с двумя стопками книг, на отполированной локтями поверхности которого заиграли светлые блики; справа до потолка высился на всю стену самодельный стеллаж, заставленный книгами. Слева на голой стене с выцветшими обоями осветилась фотография парня с большими веселыми глазами и крутым подбородком, сзади, положив ему доверчиво на широкое плечо морду, стояла лошадь.
— Вот так-то, сынок, — сквозь отдышку произнес Семен Дмитриевич. — Скорей бы уже…
Яркий свет солнца показался над дальним холмом, и рассвет, разгораясь, раздвинул горизонт.
Впервые в эти осенние дни Семен Дмитриевич так остро ощутил глухое одиночество. «Ну что ж, отучительствовал, сам на пенсию отпросился…Чего же ты хочешь? – подытожил он спокойно. За много лет работы он привык к тому, что ученики, закончив школу, быстро забывают о ней, и прощал им это, как прощал когда-то их детские шалости. – Все течет, все изменяется, — философски заключил он. – А теперь, в моем-то положении…Кто я им сейчас?..» — и ему стало страшно думать об этом.
Десять дней провалялся он в постели и не видел людей. Лишь по утрам, возвращаясь с фермы, стучала торопливо в окно и звучно звала доярка Дарья: «Жив, Митрич?!» — «Жив курилка!» — отвечал он неизменно бодрым голосом и отрывал голову от подушки, чтобы она могла увидеть его лицо.
С солнечным светом, вызолотившим его чистую светлую комнату, стало действительно легче. Он спустил ноги на пол – холодок обжег пятки – сунул их в старые, латанные серым сукном валенки и вышел в кухню готовить завтрак. Нарезал сала тоненькими ломтиками, хлеб и заставил себя есть. Горячий чай взбодрил. Прибирая со стола, отметил, что продукты на исходе и значит необходимо идти в городок. В этот год его все чаще тянуло туда: то, казалось, задержалась почта, но находил, что хлеб уж слишком черствый для его старых зубов, а то, пересчитав спички, решал, что надо купить еще про запас. А сегодня для этого причин было предостаточно, и, главное, — кто знает, какой будет следующая ночь и чем она обернется для него.
Семен Дмитриевич набросил куртку на костлявые плечи, поправил толстый вытянувшийся шарф на длинной морщинистой шее, надел зеленую шляпу с обвисшими полями, сбил ее на затылок – выскользнули белые волосы и прикрыли высокий лоб. Задержавшись на пороге, снял со стены ружье, повертел его в руках, вспомнив, что охотничий сезон в разгаре, вздохнул, вытер рукавом пыль вдоль ствола и, повесив ружье на место, поднял с пола портфель с двумя замками.
Дорога, зараставшая травой, прорезала лес. Когда-то она вбирала в себя узкие, в одну колею, дорожки от всех соседних хуторов. Но их давно уж снесли, во всей округе остался только его хутор. Сколько Семена Дмитриевича ни уговаривали, ни заставляли – он настоял на своем. И от него отступили: его, учителя, знали все. Но еще в прошлом году сам председатель райисполкома Жибутный, его товарищ по партизанскому отряду, не давал покоя. «Переезжай! – требовал он. – Мы поможем. Разве можно жить одному да еще с твоей болезнью». – «У меня здесь еще дед жил» — уклончиво ответил Семен Дмитриевич. «У всех деды и прадеды жили». — «В городе пыльно для моей болезни…Да и охотник я, сам знаешь».
Всех удивлял этот упорный отказ, но никто не знал истинной его причины. Правда, догадывались, но то, что стояло за этими догадками, как-то не вязалось со всем тем, что они знали о старом уважаемом учителе.
А удерживала Семена Дмитриевича от переезда суеверная мысль: если он покинет хутор – это плохо скажется на судьбе сына.
2
На чуть приметной тропинке никли к земле жухлые травы, и ноги путались в них. Желтые березы, отогреваясь на солнце, казалось, таяли – плавно кружили листья. Утренняя прохлада уплывала с полей и пряталась от солнца в тени деревьев, но и там, пробиваясь сквозь редеющую крону, настигали ее лучи. Парилась влажная земля, и густой приятный запах бил в нос.
Семен Дмитриевич вдохнул глубоко, с наслаждением, но боль в груди заставила дышать коротко и быстро. Обычно в лесу дышалось легче, но сегодня и он плохо помогал. В висках, у бровей, словно ввинчивалось что-то тупое, и от этого кружилась голова. «Ничего, разойдусь, и все будет хорошо, — подбадривал он себя. – Передохну на Лёниной поляне…Только бы осень не была дождливой. Скорей бы зима да новый год – все ближе до встречи с тобой, сынок…Мне все труднее становится ждать тебя: человеческая жизнь короче ожидания». Он перекинул портфель из руки в руку и зашагал быстрее, не уклоняясь от хлещущих иногда по лицу встречных веток.
— Да, я знаю, сколько тебя ждать, — в лесу он часто размышлял вслух. – Но разве от этого легче? Вы говорите, что так было надо. А каково моему сыну?»
Опустив голову, он брел по знакомой тропе, привычно угадывая местность вокруг. Поляна разорвала лес неожиданно. На ней росли маки. Многие из них, сломанные посредине, свесили к земле свои головки. Он тронул одну – и зерна зашуршали в ладонь, подул – и они рассыпались между пальцами. Лишь одно застряло в складке ладони. «Что останется от него, если не бросить в землю? – подумал он, щурясь на эту крупицу. – Но сколько взойдет других, похожих на него, и принесут новые плоды. И маки будут все равно цвести. А ты, сынок…Что я без тебя? Вот уже и ждать устаю…» Ему не понравилось, как он сейчас подумал, но он продолжал так думать, потому что чувствовал, что с каждым днем слабеют силы. Он заметил за собой, что, волнуясь, уже думает не о судьбе сына, а о том, что может умереть, так и не свидевшись с ним. Выходило, что он дорожил не его судьбой, не своим отношением к сыну, а своим пониманием этих отношений.
Он бросил портфель к сосне, подушечкой пальца поднял с ладони маковое зерно и, присев на корточки, осторожно положил его за землю – и тут же потерял из виду.
Солнце было уже в лесу – не закрыли и кроны деревьев. Один светлый луч проник и преломился в ветвях единственной здесь березки. Чахлая, зажатая огромными соснами, случайный жилец среди них, она встрепенулась – и засверкал осенний наряд. Но луч скользнул в сторону – и березка поникала: почернел ствол, затрепетали хилые последние листочки.
— Быть может, в один год помрем, — сказал Семен Дмитриевич, сгребая опавшие листья к ее тонкому кривому стволу, и сел, запрокинув голову. Березка куцей вершиной тянулась к высокому над соснами небу, но даже и оно чуть видимо голубело сквозь их сомкнувшиеся кроны. – Среди деревьев – и одна…Так бывает один человек среди людей. И тогда душа его мучительно умирает, задыхаясь от одиночества. А открытой душе разве легче? Сколько гибнет их под бременем всевозможных обстоятельств! Видимо, как ни возвышенно говорим мы о человеке, но есть что-то более высокое в жизни общества, раз оно превращает человеческую жизнь в подсобное орудие для решения своих, необходимых ему проблем. И, значит, зарекаться нельзя: завтра любой из нас, кто бы ты ни был, может попасть в жернова. Вероятно, есть разумная справедливость в таком законе, но я не могу его принять…Неужели только потому, что это коснулось нас с тобой, сынок?»
И все же он убеждал себя, что возмездие справедливо: так легче становилось ожидание.
О, как хотелось бы знать, что творится теперь в душе сына! Правда, письма от него были сдержанные, бодрые, но Семен Дмитриевич хорошо понимал, что пишутся они такие для него, отца. Ему не хотелось верить, что за эти годы произойдут в сыне перемены – ведь как резко перевернулась его собственная жизнь: и обида, и унижение, и злоба, и горечь – все всколыхнулось в душе. И лишь потому, что сам факт был ужасный – убийство — все это было отметено им, и остался в душе только черный стыд. И за эти годы он не нашел ничего лучшего, как самому отмежеваться от людей и, скрывшись у себя на хуторе, затворничеством замаливать непонятный грех, обрушившийся так неожиданно.
Семен Дмитриевич вспомнил, как однажды грубо сказал сыну, который отказывался ходить с ним на охоту:
— Ты что это все при цветочках, как барышня?
Леня, вытирая влажные от земли руки, поднял глаза и спокойно ответил:
— Помнишь, как мама любила цветы…
3
Он знал, что за этой березовой рощей первым откроется дом старого друга Андреича. И хотя приготовился увидеть большие светло-зеленые окна, высокое, в пять ступеней крыльцо и просторную веранду, но сегодня дом поразил его какой-то особой красотой. Весь ладный, добротный, соразмерный, готовый, казалось, вот-вот сняться и важно пройтись по улице.
Андреич поставил дом незадолго до смерти, положив на него остаток сил и все свои сбережения. Как-то в разговоре за вечерним чаем на прибаутку балагура-соседа: «Чего, Андреич, выкладываешься? Жили сажень, а доживать пядень», – он степенно ответил: «Забыл, что ли, как мы в конурах ютились? Так пусть дети наши по-человечески живут». И добавил, иронично усмехнувшись в седые усы и щуря свои мудрые глаза: «А крепче дом сложу – глядь, и память дольше обо мне будет…Так я уж постараюсь».
«Любил пошутить, — тепло подумал о друге Семен Дмитриевич. – Эх…тебе и без дома памятник полагается здесь поставить. Весь городок лечил, всем Машкам да Мишкам пуповины поперевязывал. А в войну сколько народу спас…Неужели одна лишь обманчивая, но томительная надежда на память — последнее желание человека на земле? И не потому ли милостивая природа сотворяет странное, но спасительное превращение с нами: словно готовя человека к вечному забвению, разрушает связь его с людьми? Но каково же чувствовать, как с каждым днем теряется эта связь и все сильнее притягивает к себе земля…Так выскальзывают вожжи из слабеющих рук».
Он почему-то вспомнил о маковом зерне, и показалось, что оно затерялось в складках ладони. Он поднес ладонь к глазам. Желтая и длинная, как кукурузный початок, она была пуста.
Сегодня он волновался больше обычного. А ведь сколько лет шагал он по этой дороге, привычно минуя кряжистую березу у обочины, и, не глядя на дом, поднимал высоко руку, зная заранее, что кто-то обязательно увидит его через окно и прильнет к стеклу, приветствуя.
Он и теперь поднял руку – но тут же трудно опустил ее.
Легкая калитка, поднятая над землей на больших петлях, была открыта, и он вошел во двор. Лохматая дворняга, цвета мороженых яблок, несколько раз глухо тявкнула, но, узнав его, задергалась на цепи, виляя хвостом и вскидывая морду. Он потрепал ее за холку и заметил опрокинутую алюминиевую миску.
— Наверное, и покормить тебя не успели, — сказал Семен Дмитриевич, отстраняя пса и поднимая миску.
Дверь была на замке. Семен Дмитриевич вошел в сарай, зачерпнул рубленой картошки из корыта, взял из насеста яйцо, разбил его о лезвие топора, и вылил в миску. Помешав содержимое щепкой, поставил на землю. Пес жадно набросился на пищу.
— Я пошел…прощай, — сказал псу Семен Дмитриевич.
Пес нехотя оторвался от еды, стрельнул в него голодными глазами и вновь принялся есть, чавкая и захлебываясь.
Притворив калитку и повернув щеколду, Семен Дмитриевич отправился в глубь городка, всматриваясь в веселый ряд домов с разноцветными наличникам, рамами и ставнями.
Первым он услыхал голос ребенка. Сквозь мельтешащий перед глазами забор, сплетенный из веток ивняка, он увидел девочку лет трех в вельветом костюмчике с несвежим белым воротничком. Она держала в руках большое надкусанное яблоко и разговаривала сама с собой.
— Аленка, как жизнь? – останавливаясь, окликнул он.
— Нету мамы, — ответила девочка. – Баба там, — махнула она в сторону огорода, и яблоко выпало из ее рук.
— Руки у тебя дырявые, — улыбнулся Семен Дмитриевич, поднимая яблоко. – На, да держи покрепче.
— Ага, — закивала она белокурой головкой и протянула ему яблоко. – И ты ешь.
— Спасибо. Сама ешь – тебе расти надо.
— А я уж вон какая, — она подняла руки над головой.
— Конфеты любишь?
— Ага, — радостно улыбнулась она.
«Ишь, как лопочет, — подумал он, — а родилась в тот год, когда Леню забрали». И сказал вслух:
— На обратном пути принесу. Будь здорова.
— До свиданья, — закачала она головой, прижимая яблоко к груди.
Он зашагал по городку, жадно вглядываясь во все кругом, словно вернулся после долгой разлуки. И дома, знакомые с детства, и обновленные в большинстве своем заборы, и деревья, постаревшие на глазах, и редкие прохожие в этот солнечный день – все им воспринималось с какой-то новизной узнавания забытого.
Обычно в эти последние годы он, входя в городок, выбирал самое безлюдное время, крался, как прокаженный, в тени деревьев, коротко отвечал на приветствия, сам круто обрывал начавшийся разговор и поспешно, сделав покупки, огородами, когда это было возможно, возвращался к себе на хутор. И пусть никто не напомнила ему о случившемся, никто не обвинял Леню, но по той деликатности, с которой общались с ним люди, он понимал, что все они постоянно помнят об этом. И он со сковывающим его ужасом представлял, как во время разговора у каждого из них роятся мысли, невольно связанные с его историей. Ругают ли они его, сочувствуют ли – но они не могут не думать об этом при встрече с ним. И тогда, как преследующий его постоянно призрак, всплывало перед глазами восковое лицо Николая со вздернутым носом и отвисшим подбородком, перевязанным полотенцем, с желтыми большими зубами, торчавшими из-под оттянувшейся синей губы, и крест-накрест сморщенный пластырь на виске.
И стыд гнал его домой.
А сам факт, ужасный в своей случайной правдивости, отметал все то хорошее, что связывало его с людьми, и холодно и осуждающе перечеркивал всю жизнь. Да что там теперь его собственная жизнь! Как мало ее осталось…Этот факт определял жизнь сына и становился, быть может, отправным началом всех его поступков и мыслей в будущем.
4
Он прежде почувствовал, чем увидел мост.
Узкий, деревянный, с ветхими дубовыми перилами, с высохшим шершавым настилом, кое-где занесенным от ног и колес песком, который после дождя уносился по двум широким желобам в загрязненную воду реки.
Если бы можно было миновать этот мост, он бы так и сделал. Но мост, единственный, связывал две половины городка, а в той, старой, располагались все хозяйственные и административные постройки.
Переходя мост, он прибавил шаг на том самом месте, но все же краям глаз успел увидеть сломанную нижнюю поперечину перил и под мостом затаившиеся среди прибрежных кустов лодки. В тихой мутно воде отражались облака, и показалось, не солнечный день был в мире, а мрачные грозовые сумерки.
За эти три горьких года Семен Дмитриевич столько раз представлял все, что произошло на мосту между сыном и Николаем, что каждый раз не только видит, но и слышит голоса и дыхания обоих парней. Поздно вечером Леня возвращался домой из городка от своего друга Сергея, с которым вместе учились в университете. Вдруг, разрывая тишину, раздался девичий крик о помощи. Леня побежал на этот крик. Из рук Николая вырывалась девушка. Леня схватил Николая за плечо и потребовал оставить девушку в покое. Озверевший от неутоленной страсти Николай ударил Леню по лицу. Леня ответил точным ударом в челюсть. Николай запрокинулся всем телом на перила, прогнившие от времени, и они с треском рухнули. Николай упал в речку. На беду, под мостом стояли причаленные к берегу на длинных цепях лодки. Николай ударился виском о борт баркаса.
В ту злопамятную ночь Семен Дмитриевич, прождав сына до трех часов и сердцем почуяв беду, бросился искать его. Нашел уже в милицейском участке. Леня сидел на скамейке за деревянной перегородкой, в наручниках, сжимая и разжимая побелевшие кулаки.
Семен Дмитриевич силком оторвал взгляд от воды.
Все для него здесь было извечно, как и много лет назад. «Но теперь, — неожиданно подумал он, — каждый, кто проходит по мосту, вспоминает эту историю и думает обо мне: отец убийцы…»
Так он подумал впервые, но ему показалось, что такая память останется о нем и после смерти. И он лихорадочно начал рыться в памяти, извлекая из нее самое хорошее из своей жизни и жизни сына, способное оправдать их перед людьми.
— Семен Дмитриевич! – вдруг раздался за спиной зычный голос.
К нему спешил председатель райисполкома Жибутный. Коренастый, с обозначившимся под коротким серым плащом брюшком, в зеленой широкополой шляпе, он улыбался розовощеким лицом с коротким, словно обрубленным носом. Казалось, у председателя улыбались даже руки с толстыми квадратными ладонями, которые он порывисто тянул навстречу. Вся его фигура, такая массивная, стала изящнее и легче.
— Ну, как жизнь, рассказывай? – заговорил он громко, и этот далеко разносившийся голос смущал Семена Дмитриевича. – Переезжать собираешься? Давай, не тяни. Как раз новый дом сдаем. Можешь сам квартиру выбрать – заслужил. Будь это не ты, давно бы этот хутор снесли. Из-за тебя, скажу откровенно, нагоняй уже имел, что постановление не выполняю. Чуть отстоял тебя…
— Спасибо, — сказал Семен Дмитриевич тихо, чтобы и Жибутный понизил тон. Прохожие оглядывались и, здороваясь, окликали их по именам, и он кивал им, словно здоровался и за Жибутного, который отвечал не каждому.
— Как Леня? – продолжал шумно говорить Жибутный. – Эх, надо же, как все вышло! Мост проклятый!
— Время уже починить, — сквозь зубы пробормотал Семен Дмитриевич.
— Вот деньги наконец-то пробил…
— Поздно…поздно…
— Скажу тебе по секрету: хлопот у милиции после смерти Николая значительно поубавилось…Слушай, а может и не было никакой девчонки, так парни между собой что-то не поделили?
— Я сыну верю, — весь сжавшись, сказал Семен Дмитриевич.
— Да и я верю твоему студенту…а вон как обернулось. Сам знаешь, как драки будоражили весь район, вот и пришлось сделать суд показательным. Обидно только, что все на твоем сыне отыгралось…Судьба, значит: от сумы да от тюрьмы не зарекайся…
— По-твоему выходит, что все в жизни случайность! – неожиданно вскипел Семен Дмитриевич, повышая голос. – И то, что мой Леня за незнакомую девчонку заступился, и что мост до сих пор не починили?! Нет, нет здесь случайностей! Мой Леня иначе поступить не мог! И с мостом не случайность! Сколько об этом говорили, и статья в газете была, помнишь? Починили бы вовремя – и этой случайности не было бы. Все в жизни имеет свои причины и следствия. А все эти случайности, как ты говоришь, от нашей безалаберности: во всем надеемся на русский «авось»!.. Помнишь, как все вокруг открыто говорили о неизбежности войны, а мы все что-то ждали? Почему у нас всегда так: обязательно должно произойти что-то страшное, чтобы мы зашевелились? Пока гром не грянет – мужик не перекрестится! – махнул он обреченно рукой и замолчал, хватая воздух открытым ртом. Под правой лопаткой, царапая, зашевелился очнувшийся крот.
Жибутный что-то страстно заговорил в ответ, но Семен Дмитриевич уже почти не слышал его, стараясь восстановить дыхание и удержать потревоженный приступ.
Стремительно пронеслось в памяти, как однажды ударил сына за драку с Николаем. Леня со слезами на глазах, кусая губы от обиды, упрямо выкрикивал: «Да гад он, гад! Предатель!» — «Не пойман – не вор!» — прикрикнул он на сына, но тот горячо и зло продолжал: «Ты же сам знаешь, как он у учителей отметки клянчит! Как он обижает всех, кто слабее его! Девчонке, которая отказалась с ним дружить, он пригрозил, что будет бить ее каждый день после уроков!..»
Семен Дмитриевич и сейчас остро почувствовал свою вину за то, что тогда наказал сына несправедливо. Оказался прав сын…А ведь сам он убедился еще на фронте, как такие вот, казалось бы, незначительные грешки в людях, действительно оборачиваются предательством. Но тогда он был уверен, что поступил с Леней справедливо во имя будущего спокойствия…Вот и суд поступил так же.
Но теперь он все чаще думал по-иному, и не только потому, что эта беда приключилась с его сыном. Он хорошо знал Николая, своего ученика: почему-то всегда был неприятен ему этот туповатый в учебе, прижимистый лопоухий парень. И хотя он всегда насильно гнал от себя это гадкое чувство, но и много позже, когда Николай, окончив школу, стал единственным парикмахером в городке, заметил, что не может заставить себя пойти к нему стричься, а старался сделать это, когда наезжал на воскресенье в Минск.
— Но согласись, нельзя же только по одному подозрению, по своему личному отношению к другому человеку, обвинять…- уловил он последние, уверенно произнесенные слова Жибутного.
— Каков человек сегодня – таким он будет завтра, — перебил его Семен Дмитриевич, заметно волнуясь. – Иначе наши знания о человеке ничего не стоят…А если сваливать на случайность да на судьбу…
Быть может, оттого, что не говорил давно уже так много и возбужденно, Семен Дмитриевич вдруг как-то сник и закончил с усталой покорностью:
— По-видимому, в чем-то ты прав. В горе человеку часто кажется, что все хорошее, на чем держится жизнь, теряет смысл.
— Ты только веры не теряй, — подбодрил его Жибутный. – Ты писал в Верховный суд?
— Больше не буду.
— Почему? – оторопело взглянул на него Жибутный.
— Если тут, на месте, никто не захотел вникнуть в дело…
— Ты это брось!- повысил голос Жибутный. – Законы святы…
— Да законники супостаты, — горько усмехнулся Семен Дмитриевич и схватился за грудь, словно можно было руками удержать рвущийся из нее кашель.
Корчась, краснея лицом и сжимая дрожащие кулаки, он напрягся – и у него хватило сил задавать начинающийся приступ. Торопливо сунул под язык таблетку эфедрина. И, вконец обессиленный, виновато поднял глаза на Жибутного, прочел в них сострадание. Но это не понравилось ему.
— На курорт тебе надо…В Ялту или Мисхор. Там, говорят, хорошо помогает, — заговорил сочувственно Жибутный. Стукнул себя в ладонь кулаком и воскликнул: — Вот черт, чуть не забыл! Я же тебе машинку против твоей хворобы достал. Чешская. Все хотел сам завести, да закрутился: область вызвала с отчетом. Вчера только вернулся. Пошли ко мне, сейчас и заберешь, — он решительно взял под руку Семена Дмитриевича.
В конце сквера они подошли к двухэтажному зданию райисполком с четырьмя громоздкими колоннами под угрюмо нависшим карнизом. В кабинет Жибутный открыл ящик стола и, протягивая Семену Дмитриевичу узкую изящную коробочку, прочитал вслух:
— Ингалятор, вот как называется. Здесь и инструкция.
Зазвонил телефон. Жибутный сунул растерянному Семену Дмитриевичу ингалятор, сорвал трубку и уже другим голосом, четким и деловым, сказал:
— Слушаю! – лицо его стало строгим и брови насупились. – Еще не готов?! А потом будете на случайность сваливать! Даю вам срока три дня – доложить лично мне! – он бросил трубку на рычаг, быстро записал что-то на своем календаре и поднял на Семена Дмитриевича глаза. – Ты куда собрался?
— Да вот в магазин надо.
— Будешь идти обратно, загляни. Мой шофер подбросит домой.
— Спасибо, недалеко, — отказался смущенно Семен Дмитриевич. – Ну, я пошел. Прощай.
— Не прощай, а до свидания. Здоровья тебе, — Жибутный сильно потряс ему руку и открыл дверь. – Да послушай меня, наконец, не тяни с переездом. Хватит тебе жить в затворниках.
На улице Семен Дмитриевич прищурил глаза от слепящего солнца и, залюбовавшись, как ярко горят в его свечении осенние листья на кустах вдоль аллеи, неожиданно непринужденно улыбнулся. Боль в груди улеглась, и стало легче дышать.
Он неторопливо шел по чисто выметенной дорожке мимо кустов шиповника с порыжевшими грузными ветками и чувствовал, как охватывает его какое-то давно забытое состояние успокоенности. Оно волновало и казалось непривычным.
— Семен Дмитриевич, здравствуйте! – поприветствовала его пожилая женщина, худая и угловатая, как подросток.
— Доброе утра, Марья Никитична, — отозвался он, неловко улыбнувшись.
— Как здоровьице-то? – спросила она, останавливаясь и поправляя цветастую косынку в густой седине волосах.
— Да вот, топаю помаленьку…а вы-то как?
— Припозднилась. Пока внучку в сад спровадила. Вчера в магазин полную машину приняла, так до ночи разбирала…Приходите, найдем для вас что-нибудь вкусненькое…- Она помолчала. – А Леня ваш как?
— Все обо мне в письмах волнуется…
— Вернется, и все у вас наладится. Вы уж только себя поберегите…Ой, — спохватилась она, — спешить надо. Извините, ради бога. Так я вас жду, — он сорвалась с места и быстро засеменила своими короткими сухопарыми ногами. Одежда шевелилась на ее нескладной фигуре, словно она все время подергивала плечом.
Семен Дмитриевич учил всех ее пятерых детей. И только сейчас по-настоящему подумал, как было тяжело ей, одной, без мужа. А вот всех выходила и выучила. И откуда только в человеке силы берутся, продолжал он думать о ней, отрешенно пересекая улицу. Живут люди вместе, но у каждого свои радости и беды: чужая беда к горлу не подступит. Но ведь даже после смерти жены все было у меня по-иному. А теперь? Живу так, словно и нет ничего вокруг, кроме моей беды. Что же ты сотворил со мной, Господи?
— Семен Дмитриевич! – окликнул его неожиданно бойкий высокий голос, и он, вздрогнув, оглянулся.
К нему подбежала молодая женщина в ладно сидящем на стройной фигуре костюме и, отдышавшись, сказала:
— Вас Николай Иванович к себе звали. Ждут.
— Добрый день, Галочка. Чего там?
— Ах, здравствуйте…так за вами бежала, так бежала…- заулыбалась она вспыхнувшим лицом. – Не сказали они.
Когда он вошел в кабинет заведующего районо, Николай Иванович поднялся навстречу и протянул маленькую пухлую руку с обрубленными двумя пальцами, усадил его в кресло и, укоризненно качая головой, заговорил:
— Был у нас и не зашел! Нехорошо, нехорошо…А ты мне по зарез нужен. Выручай, Дмитрич. Тут такое дело: у меня историка в армию забрали. Просил оставить, пока найду замену, да где там – армия…Сам понимаешь…
— Не могу, болен я… — медленно произнес Семен Дмитрич, задыхаясь то ли от волнения, то ли от дыма — кабинет был прокурен, в пепельнице еще дымилась сигарета.
— Не хочу слышать никаких отговорок! – перебил Николай Иванович, нетерпеливо постукивая ладонью по столу. – Хоть временно, пока добудем кого-нибудь – сам знаешь: в нашу глушь нет желающих. Да и что это такое: до тянул до пенсии – и все, точка? Да разве можно так жить!
— Как видишь, живу, — усмехнулся Семен Дмитриевич.
— Ты меня знаешь, я не отступлю, да и выхода у меня нет: детей учить надо, сам понимаешь, — и Николай Иванович пустился жаловаться и рассуждать о школьных проблемах, о нехватке квалифицированных кадров в районе.
Щемящая боль сжала сердце, и Семен Дмитриевич с каким-то невольным раздражением, насупившись, устало произнес:
— Подумать надо…
— Чего здесь еще думать тебе, лучшему историку в нашем районе. Нового тебе ничего не предлагаю – программы те же. Значит, договорились?
— Поживем – увидим, — ответил, силясь улыбнуться, Семен Дмитриевич, поднимаясь с кресла.
Николай Иванович подхватил его под руку и вывел из кабинета, продолжая неугомонно настаивать на своем предложении.
Семен Дмитриевич шел по тихим улочкам, с каким-то новым интересом рассматривая дома, облетающие сады и кое-где еще неубранные огороды. И все отчетливей различал он людей, многих узнавал по голосам, и с робкой надеждой чувствовал, чо люди его не забыли: всей своей прожитой жизнью он причастен к их судьбам. Это волновало его душу с такой щемящей глубиной, что он то и дело останавливался. Впервые за время своего добровольного затворничества Семен Дмитриевич поверил в искренность слов и улыбок.
Он зашел в гастроном, потом на почту – от Лени писем не было. В книжном магазине долго рылся на полках с методической литературой, выбрал две неизвестные ему книги, расплатился и, завернув их в газету, сунул в портфель.
Покидая городок, отметил, что идет, не таясь, той дорогой, которой ходил всегда.
Минуя широкое поле, он вошел в лес. Сосны, совсем недавно четко выделявшиеся в воздушном свечении солнечных лучей своими звонко-медными стволами, потемнели и, казалось, приблизились друг к другу. Земля медленно и извечно вращалась вокруг солнца – грелась.
Семен Дмитриевич всегда входил в лес, как охотник, остро подмечая каждую сломанную ветку, понимая каждый звук. Все здесь было знакомо с детства: и деревья, и густые заросли орешника вдоль родникового ручья, и бесконечная гряда холмов, поднимающихся все выше на север, и паутинки тропинок, казалось, такие запутанные – они всегда в конце концов выводили из лесу к дороге, которая вела в город, к людям.
От волнения и быстрой ходьбы дыхание участилось и несколько раз глухо, со стоном, прорвался кашель. Семен Дмитриевич прислонился к сосне, обнял ее теплый смолистый ствол и дал волю кашлю. Беспорядочным эхом отозвался лес.
Семен Дмитриевич оторвался от сосны, пошатнулся, но соседний ствол шагнул к нему навстречу.
«Быть дождю», — подумал он, переходя от дерева к дереву.
Сосны осторожно передавали его друг другу – вели к дому.
5
Дома, отлежавшись, он выгрузил продукты из портфеля и наткнулся на изолятор. И когда вдохнул освежающий запах эфедрина, почувствовал себя лучше.
— Теперь заживем! – благодарно сказал он ингалятору, не выпуская его из рук. – Подкачался, как велосипедная камера, – и здоров катить дальше.
Он вышел во двор. Легкий сумрак робко крался по земле, заволакивая фундамент сарая, низкие кусты, и провисал в густых, не осыпавшихся листьях рябины.
Семен Дмитриевич шел по росистой земле, переступая через кучи неубранных яблок, и в следы его ног собиралась влага. Он подходил к каждому дереву и узнавал среди них те, что посадил с сыном. По краю сада, у длинной ограды из провиснувших жердей, стыли две приземистые, наполовину уже высохшие яблони, посаженные его отцом и матерью. Налетевший ветерок запутался в их голых ветвях, и коричневые ссохшиеся яблоки чуть слышно зазвенели. Тихо…Эти деревья можно было уже давно срубить, как он сделал уже со многими, но он оставил их доживать свой век, как память о родителях, которая с каждым годом становилась такой же скудной, как и плоды на их усыхающих ветках.
Он настежь распахнул широкие двустворчатые двери сарая и, подняв голову, увидел, как сквозь прохудившуюся в нескольких местах крышу блестит темнеющее небо с ранней вспыхнувшей звездой.
Под ногами загремело и стихло, скрипнув ручкой, ржавое ведро. Он поднял упавшую лопату и прислонил к стене рядом с вилами. Зачерпнул полную горсть зерна из открытого мешка и, медленно разжимая кулак, услышал, как шуршит оно, словно песочные часы, по вздутому боку мешка.
Все, чего бы ни касался он рукой, на чем бы ни задерживал свой взгляд, будило воспоминания, порой очень далекие, но теперь яркие и ослепляющие, как фары неожиданного вырвавшегося навстречу автомобиля. И все, что было с ним давно, до затворничества, вставало подробно и четко, до мельчайших зарубок на топоре, крепко и навечно вколоченное в память. Это и была его настоящая жизнь, которую он единственно принимал. И как же не вязалась она с тем, чем жил он последнее время – страхом за то, что не дождется сына. И вдруг нелепой показалась ему навязчивая мысль о том, что если он покинет хутор, не дождавшись сына именно здесь, то это как-то дурно отразится на его скорейшем возвращении…Но как объяснить другим, что, если чего-то ждешь в одиночестве, невольно становишься суеверным?
Тут он вспомнил, что не купил Аленке обещанные конфеты, в сердцах обругал себя и решил, что завтра же, не откладывая, отправится в городок и купит.
Наутро он тяжело открыл глаза и босой, в одном нижнем белье, подошел к окну, не выпуская из рук ингалятор.
Солнце выползало из-за холма, цепляясь лучами за оголенные ветви старой яблони, и, окутанное морозной дымкой, медленно и уверенно заскользило по безоблачному небу.
Через открытую форточку влетел воробей, чирикнул возле самого уха и, испугавшись своей дерзости, улетел – первый гонец встающего над землей дня.
— Не дойти сегодня, — сказал Семен Дмитриевич, обращаясь к прыгающему на яблоне воробью, и поднес ко рту ингалятор. – К завтрему, может, полегчает…
…С первым ослепительным ранним снегом, еще робко затянувшим все вокруг саванной белизной, дом заколотили.
От покосившихся ворот тянулись по завьюженной дороге следы машины и терялись в лесу, за которым, вдали, поднимался над трубами городка дым и незримо таял в чистом лазурном небе.
No comments
Comments feed for this article
Trackback link: https://borisroland.com/рассказы/затворник/trackback/