1
Не спится Матвею Степановичу Розову. Освещенный призрачным светом февральской ночи, бродит он по своей новой квартире, уже легко ориентируясь в полумраке. Морщась, различает запахи: клейкий, приторный – пластмассовой секции, сырой, принизывающий – кирпича, мятный – белой краски на окнах и дверях – и все они раздражают. Ему кажется, что со всех сторон пахнет давленными жирными клопами. С каждым прожитым здесь днем он чувствует, как копится в нем какое-то странное беспокойство, словно, переехав на новое место, он оставил там, в старом доме, что-то самое важное, без чего нельзя теперь жить. И вот так почти каждую ночь, шлепая в новых тапочках и новой ярко-синей пижаме по комнатам, он чувствует себя чужим здесь.
«Неужели так крепка в человеке привязанность к насиженным местам? И мы тоже, как птицы, — пытается разобраться Матвей Степанович в причинах своих бессонниц. – Но почему дети и жена даже не вспоминают о старом доме? Лишь иногда обмолвятся, как мучились там…Собственно, что им? Они просто жили, потому что надо же человеку где-то жить. А я приходил с работы, топил печь, носил воду, белил, красил, переставлял замки в разбухших осенью дверях…кажется, там не осталось ни одной доски, куда бы я не вбил гвоздь…» И ему хотелось, чтобы было именно так. Такая связь между ним и старым домом была простая и разумная, приятная для воспоминаний, удобная в обращении и оправдывала его тоску.
И никто не знает, что он в тайне от всех частенько после работы ходит к старому дому и смотрит с завистью на его новых жильцов – завидует им даже тогда, когда они по нескольку раз хлопают дверью, чтобы закрыть ее. Он знал, отчего она не закрывалась: в верхней петле уже перед самым отъездом стерлась кольцо, и он временно поставил алюминиевое – его ненадолго хватило. На днях он выточил на работе стальное и, дождавшись хозяина, протянул ему. Тот удивленно повертел кольцо в руках, подбросил, ловко поймал и сунул в карман…и так не надел. Дверь по-прежнему плохо закрывалась.
Матвею Степановичу все еще не верится, что покинул он свой старый дом навсегда, что позади бесконечный ремонт этой развалюхи с ее постоянным холодом зимой и пронизывающей сыростью летом. Здесь же, в новой современной квартире, тепло и просторно, круглый год нормальная комнатная температура, туалет, отдельный от ванны, горячая вода – мечта жены.
Он идет на кухню и открывает левый кран. Вода с шумом бьется о раковину. Матвей Степанович плотнее закрывает дверь, чтобы не разбудить жену и детей, и, вслушиваясь, как весело мечется в раковине вода, ждет, когда она станет похолоднее: там, в старом доме, он привык зимой к холодной, с ледком. Прижавшись сухими губами к дребезжащему крану, он жадно пьет. Приятно ощущать, как холодок ползет где-то внутри – и все забывается в этот момент: есть бьющая струна, брызги, попадающие в нос, и прохлада, разбегающаяся по телу. Отдуваясь и согревая зубы, он берет со стола сигарету и закуривает.
Вспышки спички освещает неубранный после ужина стол.
— Опять! Сколько им говорить об этом, — раздраженно ворчит Матвей Степанович. – На старой квартире такого себе не позволяли – стол был нужен. А здесь в каждой комнате по столу. Там горячей воды не было, но посуду сразу мыли…Ишь ты их, удобства…
Ночь состояла из двух цветов: сонно-белая на земле и плотно-темная в высоком звездном небе.
Матвей Степанович прижался воспаленным лбом к холодному окну. Взгляд его безразлично заскользил по грязному изъезженному снегу вдоль длинной улицы, чуть дольше задержался на освещенных лестничных клетках дома напротив и уперся в горизонт, где небо, казалось, опустилось на дальние дома и царапает звездами по крышам. Он долго рассматривает одно созвездие за другим, ярко открытые глазу каждой чуть дрожащей звездой.
В темном небе было тесно от звезд, но спокойно и разумно, как и в его старом доме, привычная и единственно приемлемая жизнь в котором осталась в прошлом, теперь недосягаемом далеком, как и эти звезды.
— А может это старость? – прошептал Матвей Степанович. Сложил руки на груди и вдруг усмехнулся: шершавые сильные ладони заскользили по широким тугим мускулам. – Просто стало много свободного времени…и я не знаю, куда его деть, — подытожил он, понимая, что обманывает себя.
О еще долго стоит у окна и придумывает разные причины своего теперешнего состояния, хотя знает главную и единственную. Она – не отпускает, и ясно осознается им в такие минуты полного откровения. И тут уже никакие вымысли не помогают.
Он остается один на один с ней.
Днем это переносится легче: он, как грешный отшельник, замаливает ее в работе. И приходит успокоение. Но оно похоже за забытье.
2
Десять лет назад Матвей Степанович стал в очередь на квартиру. Как ни медленно и мучительно тянулось время, но очередь заметно сокращалась, и в семье уже все чаще поговаривали о предстоящем переезде, особенно зимой, когда, мечтая о тепле, они подсчитывали оставшийся срок до получения квартиры и, вздыхая, мирились с этим.
Шло время, подступал срок получения квартиры, а их очередь неожиданно «заморозилась». В семье начались нескончаемые разговоры о том, что кто-то получил квартиру без очереди, кто-то обменял свою на большую, хотя и старая была лучше, чем у них… Когда человек чего-то страстно хочет, ожидание его заполняется слухами.
— Ну, конечно, эти начальники меняют их, как перчатки! – возмущалась Клавдия Григорьевна, жена Розова, невысокая молчаливая с прямыми русыми волосами, которые она к вечеру заплетала в тощие косички, и была похожа тогда на уставшую девочку. – Им все можно!
— Не возводи поклеп на людей! – обрывал ее каждый раз Матвей Степанович, отводя глаза, пояснял: — Сейчас временно начали строить – надо выполнять Продовольственную программу. А для этого часть денег сняли со строительства. Придет положенное время, и мы получим. Не на улице ведь живем. Оглянись, сколько людей не имеют собственной крыши над головой.
— Получишь, когда уже помирать надо будет, — не унималась жена. – Да ты сам оглянись…Вон наша заведующая детского сада уже вторую обменяла за пять лет. А думаешь, почему ей такая привилегия? Муж ее с председателем горисполкома дружки…
— Не черни людей! – резко перебил Матвей Степанович.
— Знаю, раз говорю. Да и люди вокруг говорят.
— Люди всякое наговорить могут! – все злее обрывал ее Матвей Степанович, потому что все чаще уже и сам втягивался в такие разговоры и уже невольно сам начинал думать так же.
— Люди зря говорить не будут – всему есть причина.
— Вот получим скоро – тогда что запоешь! – ворчал Матвей Степанович и выходил во двор.
Он долго не мог успокоиться после таких стычек с женой. Шел в сарай, брал инструмент и ходил вокруг дома, отыскивая, что еще необходимо подлатать, и гневно бормотал: «Вот получим – тогда что запоешь…»
А на заводе все чаще возникали такие же разговоры и среди рабочих. И тогда Матвей Степанович начинал понимать, что в чем-то права жена, но права той правдой, которую он не желал принимать.
В обеденный перерыв люди собирались в курилке, жевали свои бутерброды – строительство столовой тянулось уже третий год, — зажав их через газету темными от масла и металла пальцами, и спорили, много и горячо, пока звонок не извещал о начале работы. Бросали промасленные газеты в бочку, и кто-нибудь обязательно заключал напоследок:
— А, что говорить! Непорядков у нас еще во всем хватает!
И разговоры такие с каждым годом становились все навязчивее и громче, часто принимали надрывно-насмешливый тон – каждый порывался высказать что-то поязвительнее.
— Почему это мне положена только одна голенькая зарплата, квартира уже перед пенсией да ежедневная очередь в магазине за самым необходимым, а им, — разглагольствовал токарь Мотыльков, подняв возмущенный кулак с оттопыренным большим пальцем – и все понимали, о ком идет речь, — все за государственный счет: и квартира, и машина, и дача, и спецмагазины. Власть у нас какая? Диктатура пролетариата! Так кто же тогда из нас пролетариат?!
— Основной закон социализма, — резко перебил его Матвей Степанович, буравящее вглядываясь в его маленькое обозленное лицо, — каждому по его способностям.
— Аппетит от способностей не зависит! – огрызнулся Мотыльков. – Жрать и иметь крышу над головой – тут все должны быть равны, от министра до рабочего.
— Надо свой аппетит подгонять под свои возможности, — усмехнулся Петр Кузьмич, самый старший по возрасту токарь в цеху.
— Главное не способности, а возможности, — продолжал злопыхать Мотыльков. – Будут возможности – удовлетворишь любую потребность при самых низких способностях!
— И испытаешь чувство полного удовлетворения, — поддержал его чей-то высокий веселый голос. – Как нам объявили – так и обстоит дело в нашу эпоху развитого социализма.
— Да…кстати, о развитом социализме, — сказал Петр Кузьмич. – Что-то застоялись мы с нашим развитым на бумаге социализмом, как корова в стойле.
— Да, кстати, о корове, — смеясь громко, поддело его сразу несколько голосов. Петр Кузьмич часто свой разговор начинал именно так: да, кстати…
— Да вот, кстати, вспомнилось, — не обидевшись, спокойно продолжил Петр Кузьмич и рассказал: — Было это в сорок первом году. Уже третий месяц мы драпали от фрицев. От нашего полка к тому времени человек десять осталось – выходили мы из окружения. Как-то забрели на хутор. Вокруг ни души. Вдруг слышим: кто-то стонет, ну, совсем как человек. Заглянули в хлев, а там корова в яслях чуть стоит. Одни глаза еще живы, как у нас с голодухи. Истощала, аж ребра светятся. И запах от нее уже смрадный идет. А рядом, за изгородью, сена навалом и полная бочка воды стоит – да никак ей до них дотянуться из-за крепкой изгороди. Вот…все, кажись, есть рядом – да хозяина нет. Вот и у нас так получается: полный застой без хозяина…
Матвей Степанович со стыдом слушал такие язвительные разговоры и, не выдержав, часто обрывал их. Ему было непонятно и не по себе оттого, что именно они, рабочие, отцы которых завоевали эту новую власть, жертвуя жизнью, чтобы построить социалистическое общество, позволяли себе посмеиваться над этой святыней. Его мучила совесть, и сам себе он казался таким же, как и они, потому что, пусть и непреднамеренно, но был участником этого кощунства.
И вот на одном из профсоюзных собраний по предложению Матвея Степановича Розова была создана постоянно действующая комиссия по разрешению трудовых споров. Председателем избрали его, мастера токарного участка самого большого сборочного цеха. И, совсем неожиданно, выяснения причин всех неполадок на заводе стало входить непосредственно в его обязанности.
Матвей Степанович взялся за это новое для себя и трудное дело со всей душой, как и вообще относился к любой работе. Чуть ли ни каждый день шли и шли к нему люди, рассказывали о своих трудностях, обидах, выворачивали перед ним душу – просили помочь. Они приходили к нему в цеху, на улице, домой, ловили повсюду – и уже через месяц Матвею Степановичу казалось, что все люди несчастны, а он один живет лишь для того, чтобы спасать их от всевозможных бед. Он бегал к начальству, просил, требовал, доказывал, что каждый, кто обращался к нему с просьбой, прав и заслуживает того, чтобы вопрос его решался в первую очередь, неотлагательно. Ему обещали, успокаивали – и сам он, ссылаясь на ответы администрации и обстоятельства, обещал и успокаивал, как мог только, своих просителей. Люди верили ему, терпеливо ждали решения своих наболевших вопросов, но…вскоре и сам Розов начал понимать, что, например, добиться комнаты для матери-одиночки труднее, чем выслушивать горькие упреки в свой адрес, которые так легко и навремя связывали людей, но так же легко разъединяли их, когда они начинали действовать.
Через год, готовясь к отчетному докладу, Розов неожиданно подумал: многие разговоры, которые ему пришлось выслушать и в которых он участвовал сам, — правда, но, тем не менее, все они превращались в сплошную болтовню, с какой бы горечью эта правда ни произносилась.
3
Собрание проходило в цехе. Рабочие сгрудились около стола ОТК, многие устроилось прямо на станках.
Впервые Матвей Степанович стоял один на один перед такой огромной массой людей и растерялся, увидев столько ожидающих глаз, и подумал, что рубашка на нем несвежая. Он застегнул пиджак на все пуговицы, и, откашливая тугой комок в горле, долго мял в непослушных руках листки с тезисами своего выступления, и пожалел, что не записал все на одном большом листе.
За спиной мягко и назойливо, не умолкая, гудел трансформатор.
— Начинай, Степаныч, чего тянешь! – в наступившей тишине раздался знакомый голос Петра Кузьмича.
Матвей Степанович осторожным взглядом отыскал его добродушное лицо. Тот подбадривающе подмигнул ему, и Матвею Степановичу вспомнилось вдруг, как Петр Кузьмич сказал однажды: «Пойми, Степаныч, не доходят до меня безобразия на заводе. Директор наш спиной к народу стоит. А ведь он нас, рабочих, понимать должен. А кстати, он у меня в учениках еще до войны сам бегал. И что это с людьми делается? Видимо, если гнилое нутро в человеке – так вон как его власть портит…» Матвей Степанович тогда начал объяснять ему про планы, про трудности нового завода, но тот перебил: «Ты мне брось эти теории! Я тебе про жизнь толкую. А в ней частенько все против нас, рабочих, оборачивается».
Матвей Степанович ответно улыбнулся ему, подумал о том, что улыбка, наверное, вышла жалкой и некстати, и, вздохнув, начал:
— Братцы, и вот…Товарищи, дела наши обстоят так. Главная наша болезнь – текучесть кадров. Но почему-то это никого не волнует: завод, мол, растущий, перспективный, от желающих работать на нем пока нет отбоя. А выгодна ли такая текучесть заводу? Нет. Об этом знает каждый, и доказывать тут нечего. Главная причина: условия для людей у нас на заводе еще далеки от нормальных. Вся работа сводится к одному: выполнению плана любыми средствами. А про человека забыли. Вы послушайте до чего дошло. На днях захожу я в отдел кадров. Многоуважаемая и всем известная нам Галина Александровна, каждый через ее руки прошел, как на завод поступал, полсмены роется в бумагах и причитает: «Человек пропал…пропал человек!» Оказывается: затерялась у нее справка из домоуправления о составе семьи одного нашего работника. А ведь этот человек был в это время на работе и, конечно, все эти, нужные ей сведения, он знал о себе. Сказал я ей об этом – она, голубушка, руками всплеснула, словно я какое открытие сделал, и говорит мне: «А я полдня в столе роюсь…»
Вокруг все засмеялись и начали острить. Председатель собрания, начальник отдела кадров Юрлов, постучал металлической заготовкой по столу.
Матвей Степанович продолжил. Он уже все яснее начал различать лица перед собой и понимал, что говорит верно, потому что читал одобрение в глазах каждого, на ком задерживал свой взгляд.
— А смеемся мы сами над собой, – воодушевленно говорил он. – Над теми обстоятельствами, которые создали сами себе. Человек ищет человеческого. Не хлебом единым жив он. Вы посмотрите: теперешняя молодежь идет уже не в самые высокооплачиваемые цеха, и туда, где есть интересная работа. И это хорошо. Так и должно быть в нашем социалистическом обществе. Для того мы и работаем, чтобы жизнь наша была не только сытой, но и красивой. А на нашем заводе почему-то об этом забыли. Мало строим жилых домов, нет детского сада, столовую уже который год не можем закончить, а о своем заводском клубе и разговоров пока нет… Да что говорить о большем: комбинезоны, которые обязаны выдавать каждому рабочему, у нас редкость…
Матвей Степанович говорил все увереннее, и все собрание казалось ему одним большим понимающим лицом.
Он мельком взглянул в сторону директора завода и увидел его сузившиеся глаза и пальцы, нервно оттягивающие густую бровь на хмурившемся лбу. Вспомнил, сколько на протяжении этого трудного года своего председательствования пришлось выдержать с ним горячих споров – и внезапно его охватила нежеланная, но навязчивая злость. Он говорил порывисто, выкладывая все начистоту, все, что накипело на сердце. Было такое чувство, как когда-то на фронте, когда порыв наступления решал чей-то один сорвавшийся крик «ура!»
Когда Матвей Степанович кончил, раздались громкие аплодисменты, и Юрлову еще долго пришлось колотить металлическим бруском по столу. Но люди успокаивались трудно, шумели, переговаривались, выкрикивали слова одобрения в адрес Розова.
Наконец стало тихо, и слово взял Юрлов. Вытирая в паузах губы сложенным вчетверо носовым платком, он сказал:
— Со многим, о чем говорил здесь Матвей Степанович, нельзя не согласиться. Но, помилуйте, нельзя же так узко видеть, уважаемый Матвей Степанович. Вы смотрите на существо дело только с одной позиции, с позиции председателя комиссии. Да, вам приходится теперь несладко: люди идут к вам только со своими бедами – и вы видите все сквозь их призму. А вы попробовали бы хоть раз стать на место администрации и взглянуть на ход дела с ее позиции? Вы, быть может, и тогда бы говорили так же убежденно, но, уверен, не так узко. Видимо, сказывается еще ваш малый опыт на общественной работе. Ничего, он придет со временем. А пока – много эмоций. В каждом серьезном деле нужны прежде всего факты. Вот вы говорите, что в квартире дело… А помните, как вы все бегали во мне и к директору, мозги прожужжали: человек, мол, страдает без квартиры, а семья у него большая…Я о Мотылькове говорю. Поверили мы вам, всякими правдами и неправдами дали ему квартиру вне очереди. Отобрали у тех, кто действительно этого заслуживал и оценил бы эту помощь и приложил бы еще больше усилий для выполнения наших социалистических обязательств. А что вышло? Получил Мотыльков квартиру – и через месяц сбежал с завода. А за планы – директору отвечать…
Матвей Степанович опустил голову. Да, было такое. Пусть это всего лишь случай, но теперь он будет фигурировать как показательный. А сколько пришлось набегаться из-за этого Мотылькова! Матвей Степанович вспомнил его маленькое лицо с толстыми губами, его короткую ладонь с обкусанными ногтями, в которой тот протягивал обходной листок. Ничего не поделаешь – по закону был прав он, Мотыльков: отработал положенное время после подачи заявления…Подписывая ему «бегунок», Матвей Степанович сломал перо, выругался громко и сочно и добавил на прощанье: «Сволочь ты последняя, Мотыльков! Гад! Стрелять таких надо, как предателей!»
Юрлов говорил спокойно, легко, даже весело, казалось, обращаясь лишь к одному Матвею Степановичу, и невольно создавалось впечатление, что во всех бедах повинен он один. Все недоведенные до конца дела обернулись против него же и делали уязвимыми всю его работу. И Матвей Степанович только недоумевал, как же это так ловко и убедительно получается в гладкой речи Юрлова. Но вдруг Юрлов как-то неожиданно повернул свою речь – и лестные слова полетели в адрес Матвея Степановича.
В прениях после Юрлова выступало мало. Он сказал так много и подробно, что всем казалось, о чем там еще говорить.
Матвея Степановича Розова единогласно оставили председателем комиссии еще на один срок.
Шагая в тесной толпе к выходу, Матвей Степанович по улыбающимся ему лицам людей и обрывкам фраз догадывался, что они на его стороне. Но почему же все они молчали? Почему не поддержали его там, на собрании, открыто? Но как бы дальше не повернулось дело, он и сейчас чувствовал себя правым и понимал, что только правдой можно решить все так, как нужно всем. А то, что молчание было всеобщим, наводило его на мысль о том, что он не смог донести всей этой правды до людей так же четко и вразумительно, как сделал это Юрлов своим красноречием и подтасовкой совершенно случайных фактов, опровергнувших все его доводы.
С ними многие дружески прощались за руку, подбадривали.
— Так их, Степаныч! — сказал кто-то зло за его спиной.
— Кого их? – оглянулся он, но среди пестрой толпы не узнал говорящего.
— Домой идешь? – окликнул его Петр Кузьмич, протягивая ему пачку «Беломора».
— Иду…
Они отправились по обыкновению пешком, окуривая друг друга и неторопливо беседуя.
— Брось расстраиваться, — сказал Петр Кузьмич. – Кстати, если хочешь знать мое мнение, правда твоя была.
— Это мы с тобой понимаем, — вздохнул Матвей Степанович. – А на поверку что вышло?
— Да не вышло еще…
— Ты меня не успокаивай…Отчего люди молчали, скажи?
— А сам ты что думаешь?
— Не вытянул я дело.
— Одного себя винишь, что ли? Так дело-то общее.
— А мне его расхлебывать.
— Ишь ты! Не много ли на себя одного берешь!
— Прав ты был тогда, Кузьмич. Вон оно как все оборачивается.
— Это ты про наш тот давнишний разговор? Погорячился я тогда – меня ведь затронули. А обиженный человек – слепой человек. Это, кстати, точно. В теориях оно, конечно, все проще. Да жизнь правду, как баба ребенка, в муках рожает. И, кстати, еще вынянчить надо, чтобы живой и сильной была.
— Нет, ты скажи мне, почему все молчали? – настоял Матвей Степанович, отшвырнул погасший окурок. – Долгое это дело правду искать…А годки, как грибки из лукошка, сыпятся.
— Ты все один делал. А надо уметь народ расшевелить.
У пивного ларька, как обычно после рабочего дня, вытянулась очередь. Поминутно из маленького открытого окошка высовывалась мокрая покрасневшая рука и протягивала пенящийся бокал пива.
— Хлебнем, что ли, по одному, — предложил Петр Кузьмич, и они стали в хвост очереди.
— Степаныч, иди бери! – раздались голоса из переднего ряда.
— Да постою…- начал было, смутившись, отказываться Матвей Степанович.
— Бери, бери, — настояли остальные, и кто-то подтолкнул его в плечо.
Получив бокалы с пивом, Матвей Степанович и Петр Кузьмич отошли к дереву и начали молча пить.
— Кстати, заметил ты, что народ за тебя, — сказал, улыбаясь, Петр Кузьмич.
— Тут-то – да…там им надо было, — ответил сердито Матвей Степанович.
Он уже давно обратил внимание, как, в связи с его новым положением председателя, начали изменяться отношения к нему людей, раньше такие простые и понятные. Теперь все усложнилось: люди всегда замечали его раньше, чем он их. Это было похоже на шахматы, когда в одном углу создается опасная позиция и начинается перестановка всех фигур относительно одной. Матвей Степанович как мог противился этому, но с каждым днем это становилось все труднее: люди навязчиво замечали его, и он видел, как они обижались, когда он не уваживал их особых отношений к нему. И все безропотнее и уже как должное начинал принимать свое новое положение среди них. Но и все острее чувствовал, как охватывает его непонятное и цепенящее душу одиночество.
4
В конце квартала Матвей Степанович задержался на работе позже обычного – на цеховом заседании месткома подводили итоги социалистического соревнования. Участок Матвея Степановича на этот раз не только выполнил план, но и вышел на первое место по цеху. Львиная доля премий была выделена его рабочим. Но когда он прикинул, какой ценой все это далось (люди работали после смены, а сам он отбирал для них работы срочные, «горящие» — это давало возможность выписывать наряды по высшим расценкам) – это его не обрадовало.
Уставший и выжатый за этот долгий день, Матвей Степанович решил принять душ, прежде чем идти домой. Горячая вода немного сняла усталость, приободрила. Стоя в раздевалке нагишом и старательно обтираясь махровым полотенцем, он услышал звонок – у второй смены уже начинался обеденный перерыв.
Раздевалка занимала большую комнату, разделенную на отсеки шкафчиками. Кто-то входил, выходил, разговаривал, ругался матом, доносился запах табачного дыма. Страшно захотелось закурить, хотя прошло уже два месяца, как он бросил. Возникло неодолимое желание окликнуть кого-нибудь и попросить сигарету. Но тут кулуарный, бесцеремонный разговор привлек его внимание, И он, прислушиваясь невольно, замер.
— Он-то получит теперь без очереди, не сомневаюсь! – прохрипел прокуренный раздраженный голос.
— Да с чего ты это взял? – отозвался другой голос, уверенный и порывистый.
В ответ раздался спазматический смех, и, утробно откашлявшись, первый голос сказал язвительно:
— Знаем мы их!..
— А что ты знаешь?
— Как дело его лично коснется – и он спасует…У всякой живой твари рука к себе гнется.
— Он не из таких, — перебил его сильный голос. – Посмотри, как он за рабочего человека заступается. Говорят, с самим директором теперь на ножах за то, что под рабочий контроль очередь на квартиры взял.
— Дурак ты, Костик! А знаешь, почему это он так старается? Эш…то-то. Да чтобы его самого очередь быстрее продвинулась! Он для того и предложил дом хозспособом строить. Мы с тобой будем вкалывать, а он чистенькими руками государственную квартиру получит. Прикинь – сколько перед собой претендентов уберет? А, усек? А у самого, говорят, не домик, а особняк настоящий. Дочку замуж отдаст, дом на нее переоформит, а сам – в новую квартиру – шась! И знай наших!..
Внезапный озноб пробежал по застывшему телу Матвея Степановича. Сжав кулаки, он хотел было броситься туда, к ним, и дать в рожу хозяину этого наглого голоса. Он поспешно начал натягивать на себя трусы, запутался в них, упал на шкафчик – дверца с силой захлопнулась.
«Вот оно как… — внезапно опустошенно подумал он, и его начало трясти от холода и обиды. – За что?»
И вдруг все это стало безразлично.
— Всем не угодишь, — пробормотал он непослушными высохшими губами и начал медленно одеваться.
Этот случайно подслушанный разговор впечатался в его память, томил, сковывал его работу в комиссии. Но он не рассказывал о нем даже жене.
С буйным запахом сирени шел к закату июнь. На маленьком огороде Матвея Степановича взошла редиска, еще бледно-розовая, стройными рядами тянулись вверх стрелки лука, и прижившиеся кусты помидоров застыли возле палок, как солдаты под ружьем.
Вечером Матвей Степанович полил огород, поставил в сарай лейку и ведра, вымыл руки, поужинал, и они вместе с Клавдией Григорьевной сели у телевизора – начинался фильм. Дети, Наташа и Коля, были в библиотеке – у них сессия.
Стук в дверь они не услыхали, и гости вошли сами.
Матвей Степанович, поднимаясь с кресла, узнал среди них инженера инструментального цеха, председателя бытовой комиссии Коркина.
— Вот, к тебе нагрянули! – весело сказал Коркин, поздоровавшись. – Скоро новый дом сдаем, а твоя очередь на исходе. Показывай, как живешь! – и старательно посмотрел в глаза хозяину.
— Неплохо устроился, скажу тебе, неплохо, — повторил Коркин несколько раз, когда они закончили осмотр, моргая своими маленькими без ресниц глазами, и, потирая круглый лоснящийся подбородок, посмотрел куда-то мимо Матвея Степановича.
— Особнячок настоящий, — добавила рослая, выше всех мужчин здесь, женщина в очках и с родинкой на верхней губе.
«Она, кажется, из модельного цеха», — силился вспомнить Матвей Степанович, растерянно пожимая плечами, словно его обвинили в чем-то постыдном – в том, что он так тщательно скрывал, и вот теперь эти люди, наделенные властью, обнаружили, наконец-то, обман.
Он молчал, не зная, что сказать. И тут вспомнился ему тот случайно подслушанный разговор в раздевалке, и он недоумевал, почему в точности такую же фразу «особнячок настоящий» произнесла вот эта женщина – и ему померещилось, что голос ее был так похож на тот давний, казалось, уже забытый голос, хриплый и озлобленный. «А может, это была она? – подумал он. – Но что могла делать женщина в мужской раздевалке?..»
— Вам бы зимой надо было прийти, — выступил вперед Клавдия Григорьевна. – Ноги так мерзнут, что в валенках ходим. А теснотища видите какая…просто житья нет.
— Полы переложить надо – и дело поправимо, — заметил хмуро плотный широкоскулый мужчина, который все время молчал.
Это был обрубщик из литейного цеха.
— Может, чайку попьете, — заискивающе улыбаясь, засуетилась Клавдия Григорьевна.
— Нет! Нет, не утруждайтесь, — поспешно отказался за всех Коркин. – Нам еще много работы предстоит сегодня, — и попятился к выходу, зацепив в узком проходе зеркало на стене.
За ним безмолвно вышли остальные.
— Ну что – довыступался! – взорвалась Клавдия Григорьевна, когда дверь за ним со скрипом захлопнулась.
— При чем тут это? – повинно глядя на нее, пробормотал Матвей Степанович.
На телевизионном экране весело захохотала красивая женщина. Матвей Степанович нервно выдернул шнур из розетки и опустошенно опустился в кресло.
— Попомнишь мое слов! – набросилась на него гневно жена. – Не видать нам теперь квартиры ни в этом, ни в следующем году.
Она еще долго и укоризненно сыпала на его опущенную голову горькие упреки, а он сидел подавленный и не узнавал своей тихой покорной жены. Он давал ей возможность выговориться, чтобы затем спокойно и вразумительно объяснить, что вовсе не так, как она думает, что положение с жильем все пока еще очень трудное не только у них на заводе, но и по всей стране, а бытовая комиссия поступает правильно: она обязана знать бытовые условия каждого человека, претендующего на получение квартиры.
Но он так и не сказал всего этого. Выкричавшись, жена расплакалась и убежала в кухню.
Через несколько дней Матвей Степанович, вернувшись с работы, втиснулся в узкое пространство за кухонным столом в ожидании ужина и, стараясь говорить как можно спокойнее, обронил:
— Очередь-то нашу перенесли…
— Дурак! А я что говорила! – вспыхнула Клавдия Григорьевна и схватилась за голову мокрыми ладонями. – Неужели тебе и теперь не ясно почему?.. Да ты посмотри на тех, у кого все хорошо. Они не суются, как ты, в каждую дырку. Ты стал в каждой бочке затычкой. И кто тебя просил оставаться в этой проклятой комиссии! А уж оставили – так будь умнее. В твоем-то положении можно было уже давно квартиру получить. Нет, вы только посмотрите на него: ему справедливости захотелось и именно в тот момент, когда решается вопрос о его же собственной квартире. Декабрист! Ну, и многое ты изменил своим председательствованием?! Только врагов себе нажил из начальства! Тебя скоро и из мастеров вышвырнут – образования-то нету!..
— Замолчи! – треснул кулаком по столу Матвей Степанович. Тарелка вздрогнула и жалобно задребезжала. Он придержал ее ладонью, сжал кулаки и, поеживаясь от внезапного озноба, сложил руки на груди. «Да что же такое со всеми нами происходит? – зашептал зародившийся в нем в последнее время голос сомнения. – Уж если закричала Клава, моя молчунья Клава, значит, что-то действительно не так…» — А что ты предлагаешь? – спросил он тихо, как провинившийся.
— Помолчи, — умоляюще, со слезами на глазах, сказала жена. – Ну, хоть годик один помолчи…
— Стыдно…Жизни не будет мне тогда…
— А в этом катухе разве жизнь! И не стыдно тебе под старость даже жилья человеческого не иметь… А ты у меня, оказывается, романтик. Вот не знала! – вдруг язвительно и надрывно засмеялась она. — У него дети мерзнут, дочь с больными легкими по ночам задыхается, а он какой-то стыд выдумал…Да ты в душе оставайся верен себе. Только молчи – и кто тебя за язык тянет. Ради детей помолчи хоть один год, всего один, до нового распределения квартир. Получим – вот и ругайся, сколько хочешь и с кем хочешь, вплоть до увольнения. Как-нибудь прокормимся. У нас в стране нет безработных.
— Не могу я так, пойми меня, не могу, — дрогнувшим голосом произнес он.
— А ты попробуй…ведь попробовать можно. Попытка не пытка.
5
И он попробовал.
Каждый раз, когда при разборе очередного дела возникала конфликтная ситуация, Матвей Степанович не спешил высказать свое мнение, а предлагал обсудить его с администрацией.
— Мы должны учесть все возможности и конкретные обстоятельства, — как-то произнес он эту фразу – и с тех пор часто пользовался ею: звучала она солидно, разумно и имела действие на членов комиссии.
Они соглашались и поручали ему прояснить спорный вопрос. Он отправлялся к Юрлову или директору, излагал суть дела и старался запомнить все, что было рекомендовано ему по данному случаю. Правда, первое время были моменты, когда он был готов сорваться и противоречить этим советам, но каждый раз останавливал его молящий голос жены, словно ставший его внутренним голосом: «Помолчи! Ради детей…всего один год…»
Томительно тянулось время. Он заметил, как все меньше обращаются к нему люди с просьбами и не окружают, как прежде. Но казалось странным, что дела как-то сами собой улаживались и меньше было шума. Хотя в раздевалке по-прежнему велись те же недовольные разговоры. Правда, отметил он, люди в его присутствии говорят как-то неохотно, замолкают и все меньше просят защиты и совета. И он успокаивал себя: «Что я могу…» И, перебирая в памяти все дела, которые ему приходилось решать, он теперь с какой-то невольной обидой и даже дурно начинал думать о том, что люди пользуются его должностью, как рупором, для произнесения своих обид вслух, требуя от него решать свои личные дела. А в результате даже победы, как это было с Мотыльковым, оборачиваются против него одного. «Чудно как-то выходит, — думал он. – Все жалуются мне, подставляют меня под удар, а мне кому жаловаться? Некому, — язвительно заключил: — Я – председатель…»
Шли дни, он с нетерпением ждал каждый новый, как предел своему отступлению, но все чаще начал замечать за собой, как все осторожнее вникает в каждое новое спорное – и поступает так, как советует ему не совесть, а выгода.
А дети стали совсем уже взрослыми и стеснялись спать в одной комнате. Сын перебрался на кухню: на ночь втискивал раскладушку между столом и газовой плитой.
Клавдию Григорьевну словно подменили. Теперь говорила только она, а он слушал. Она не укоряла, не торопила – она понимала его. И, злясь в душе на себя, что подался ее уговорам, он все же благодарил судьбу за то, что у него такая понятливая и разумная жена.
Клавдия Григорьевна приходила с работы, быстро варила обед и отправлялась в магазины. Новая мебель складывалась посреди комнаты, и стало совсем тесно в комнате. Когда же он натыкался на гору новых стульев почти на проходе и чертыхался, он, улыбаясь виновато и доверительно, произносила:
— Ничего…ничего…скоро для всего этого будет место.
И как в воду глядела.
Вскоре директор завода вызвал Матвея Степановича к себе в кабинет и предложил выбрать квартиру в новом доме. Это было так неожиданно, что он только кивнул головой, опустил ее еще ниже и, замешкавшись в дверях – секретарша открыла ему, — вышел из кабинета, не испытывая никакой радости.
Уже на улице, когда снег начал таять за воротником, он замети, что забыл где-то шарф. Вспоминая где, сообразил, что спешит на работу к Клаве.
А через две недели они ввозили вещи в новый дом. Надолго, навсегда запомнит он этот долгий суматошный день заселения и особенно поздний вечер, когда они легли спать в новой отдельной спальне и жена, целуя его в небритую щеку, сказал:
— Глупый ты мой…Видишь, как все просто.
6
Тускнели звезды – ночь на исходе, и казалось Матвею Степановичу, что он видит, как зябко ёжатся от мороза голые деревья.
А в квартире просторно и тепло. Все уложено и ухожено, но не чувствует Матвей Степанович хозяином себя здесь, как это было в старом доме. И неуютно на душе.
Какой-то неожиданной, чуждой стороной обернулась вся жизнь. Говорят, на новом месте всегда так. А сколько еще будет оно новым – год прошел? Вон жена и дети – утром не добудишься. Да и сам он на сон никогда не жаловался. А теперь…словно шальные кузнечики стрекочут в голове и нет от них покоя: куют и перековывают тревожные мысли. И мысли эти мечутся в тесном пространстве черепа – и под утро часто мучат его головные боли. С каждым днем усиливается тоска по прошлой жизни, сущность которой он единственно принимал для себя. Память не успокаивает, а еще мучительнее бередит неуемной болью. И он все никак не может найти в себе силы собраться и жить как прежде. И не видит выхода.
Казалось, он и теперь был среди тех же людей, общался с ними, делал свою любимую работу – но вел себя как-то скованно, в разговорах больше отмалчивался, взвешивал каждое слов – что-то тяготило и не давало возможности действовать и говорить так, как это было всегда, раньше.
Как-то завел он об этом разговор с женой. Начал издалека, не жалуясь: хотелось с ее помощью разобраться в том, что происходит. А кому еще можно довериться в сокровенном, как не жене, Клаве, с которой прожил уже больше двадцати лет?
— Понимаешь, — заключил он свою длинную путаную исповедь, — не могу я людям в глаза смотреть. Словно этим своим молчанием взял грех на душу…и он не отпускает.
При свете тусклого ночника он увидел, как натужено открылись ее сонные глаза и заблестели недобрым светом.
— Какой же это грех? – решительно возразила Клава. – Почему ты должен думать о других, а не о собственных детях. Выдумываешь ты все…Да и получили мы квартиру по очереди…
— А ты знаешь, — робко заметил он, — наш старый дом через месяц сносят…
— Ну и что тебе теперь до этого?
— Мы бы получили все равно квартиру. Как же ты этого не понимаешь?!
— Два года в нашем возрасте – это слишком большой срок, — решительно ответила она.
— Зато совесть моя была бы чиста.
— Совесть? – Клава приподняла голову от подушки и удивленно расширила глаза. – Выдумываешь ты все!
— Да как ты этого не понимаешь! – вспыхнул Матвей Степанович, пугаясь этого искусственного света в ее застывших глазах.
— И не хочу понимать. Глупости это.
Он промолчал. Клавдия Григорьевна заворочалась в нагретой постели, потянулась к нему своими обнаженными горячими руками и, всем телом прильнув, ласково прошептала:
— Мотенька, давай спать…поздно уже…
Он бесчувственно застыл рядом, и только одним отстраненным рассудком понимал, что требовала она сейчас от него. С какой-то чуждой неприязнью ощущал, как страстно скользят по спине ее ладони…и он сдался.
…О, господи! За что душу продал! – простонал Матвей Степанович и обхватил голову вялыми руками.
Вдруг откуда-то сверху, взрыхляя звездное небо, протянулся длинный ослепительный луч и, свободно пройдя сквозь раму окна, проник в затуманенное сознание и оборотился в голос:
— Все на свете по грехам нашим деется…
И наступила жуткая тишина.
— Опять куришь ночью! Что с тобой, Мотя? – вздрогнул он от беспокойного голоса. Клава стояла в дверях в длинной до пят ночной рубашке, вся белая и круглая, как снежная баба. Свет, падающий с улицы, делал ее лицо таким желтым и неприятным, что он поспешно отвернулся. «Из-за нее все», — подумал он, а вслух сказал:
— Иди…иди…я сейчас…
Но жена вцепилась в рукав его пижамы и потащила за собой. И он потянулся за ней, не сопротивляясь, думая о том, что так и обречен теперь ходить.
Она уложила его в кровать, легла рядом и положила голову ему на грудь. Распущенные волосы прикрыли ему рот, и он задышал в них, чувствуя, как волнуются под его дыханием.
Забывшись коротким сном, он слышит привычный ход будильника и вздрагивает в его ожидании его хриплого треска.
И вдруг где-то глубоко в сознании зашевелилась мысль: «Но все это я сделал сам, и значит…» Но он боялся думать об этом дальше – понимал: за этим откроется такое, что выявит его даже в собственных глазах совсем иным человеком, чем думал он о себе и хотел казаться перед другими людьми. И впервые, смутно еще, осознал, что выход из этого положения обречен искать, быть может, до конца дней…и только один.
No comments
Comments feed for this article
Trackback link: https://borisroland.com/рассказы/компромисс/trackback/