Пробуждение


…  ибо дерево имеет одну только пищу,
человек же питается  всем, что создано
мною  под небесами.

Иосиф  Флавий

1

 

Шевцов  шел по старому району  гоорода в поисках синагоги.

Он долго плутал по узким улочкам и не узнавал  привычные с детства  места. Правда, кое-где примечал  знакомые домишки – развалюхи, притаившиеся среди одичавших садов, но повсюду дыбились в сумрачное набухшее тучами небо бетонные коробки новостроек. И лишь попрежнему уныло тянулся, охватывая целый квартал, кирпичный с облезлой побелкой  забор хлебозавода да раздражающий запах свежего хлеба возбуждал, как в голодном детстве, аппетит.

Шевцов, невольно замедляя шаг, порой с любопытством вглядывался в тот или иной предмет (дом, забор, покосившийся сарай) – и  тогда в сознании  смутно вспыхивали воспоминания, тягучие и зыбкие, как туман над поймой реки. Но он не делал никаких попыток восстановить их в памяти: ничто уже здесь его не волновало. Он торопился поскорее выполнить то, что привело его сюда.

Вдруг ему воочию показалось, что из парка, из- под разрушенной еще в войну каменной арки, идет с работы  отец с отягощенными  двумя полными авоськами руками. Здесь, на этой   вытоптаннной и его ногами  дорожке, Шевцов ( тогда еще просто маленький  Ося) часто поджидал отца и, увидев еще издали, мчался во весь дух навстречу. Удивившись этому  острому ощущению, Шевцов и теперь отчетливо почувствовал  на себе его теплую ладонь и прикосновение чмокающих губ на своей макушке. И ясно услыхал его взволнованный голос: « Как мама  сегодня?» —  « Легла отдохнуть после работы», — всегда уже привычно отвечал он и видел, как болезненно  морщится отец, а глаза его становятся печальными и темнеют.  « Ах, наше несчастное сердце…»,- грустно бормотал отец, и скособочившийся полинявший  пиджак обвисал на его левом плече.

Эта  картина и голос отца  длились мгновенние. Все остальное в памяти было таким отдаленным, словно вычитанным из старинной  книги. Шевцов попытался представить себя живой неотьемлемой  частью прошлго в этом пространстве перед собой – но это только вызвало чужеродность. « Старик, кончай посыпать голову пеплом! – приказал он себе. — Quod praeteriit, effluxit» («Что прошло, того уже нет». Цицерон)

Из кустов у обочины дороги выскочил, играя поджарым телом, красавец – дог. Шевцов застыл, как вкопанный. Но раздался  звонкий  женский голос: « Чарый, ко мне!» – и пес, вконец  остудивший так  трудно растревоженную память Шевцова, стрельнув в него растерянным взглядом, безропотно помчался на зов. Кот, замерший у него на пути, взъерошился и одним прижком взлетел на дерево.

И опять все здесь для Шевцова стало привычным и будничным. Перед ним был полузабытый старый район города с узкими улочками. Вдали, из новой высотной гостиницы, рвался на простор из окон радужный свет и, отражаясь, играл в сумрачном небе. Набрякшие тучи грозились обрушиться проливным дождем.

 

Сравнивая открывшийся перед глазами этот уголок города,  Шевцов  увидел его таким, каким обрисовал  ему старый сосед- еврей. Среди  заросшего высокой лебедой пустыря со множеством тропинок тянулся ветхий  накренившийся, не знавший краски, забор, а за ним торчало блеклое приземистое двухэтажное здание с потемневшими и мятыми занавесками  на узких окошках верхнего этажа. Справа от обвисшей калитки с проржавленной ручкой дыбилась полуразрушенная кирпичная стена.  « Словно  Стена плача»,- с горькой усмешкой подумал Шевцов.

 

2

 

Поблизости никого не было, но Шевцов, настороженно оглянувшись, в каком-то странном замешательстве  толкнул калитку ногой и быстро проскосчил в маленький дворик, захламленный  досками и битым крипичом, лихорадочно соображая, что он скажет и как будет выглядеть перед хозяином этого дома.

Справа, у крошечного строения со слепыми окошкамими, занавешенной изнутри темнотой, висела  на фанерном щите блеклая афиша, отпечатанная на ксероксе, с репертуаром из трех спектаклей какого-то заезжего еврейского театра. Под ней, написанное от руки синими чернилами, объявление: « Продаются два деревянных ящика для отъезжающих в Израиль».

Шевцов вошел в здание. По обеим сторонам темного коридора находились закрытые двери. Он постучал в первую – никто не отозвался. В следующую – молчание. Наконец, последняя дверь после напрасного стука поддалась под его рукой

В сумрачном катушке, заставленном  тахтой, шкафом и столиком без одной ножки, сидел  на мятой постели худой человек в ярмолке с лицом подростка и, казалось, приклеенной черной бородой.  Низко склонившись, он читал журнал « Новый мир». Рядом лежал ворох газет, сверху « Литературка».

Шевцов, несколько раз, повышая голос, окликнул его, постукивая  ладонью по открытым дверям.  Но тот даже не шелохнулся.  « Глухой ребе читает по-русски»,- саркастически подумал Шевцов и прокричал:

— Да слышите ли вы меня?

Человек провел пальцами по пухлым, как у ребенка,  алым губам, невозмутимо перевернул страницу и, наконец, поднял на него вдумчивые черносливовые глаза.

—  Что вам угодно?

—  Мне надо заказать молитву,- выпалил Шевцов.

—  В синагоге нельзя кричать,- спокойно сказал тот. – Слышите, стучат во дворе? Там и спросите. – Почесал бороду матовыми пальцами с розовыми ногтями и снова уткнулся в журнал.

Шевцов поблагодарил, попятился из катуха и, огибая дом, поспешил на  стук.

Приземистый  старик в грязном пиджае и в клетчатой несвежой рубашке, глухо застегнутой так, что  над ней, мучаясь от тесноты, выпирал посиневший кадык, приколачивал к стене дома обвисшкую обшивку. Шевцов громко поздаровался и, не дожидась ответного приветствия, сразу же перешел к делу:

— Мне надо заказать молитву.

— Сделаем,- прогнусавил старик и выплюнул в ладонь из узких губ два гвоздя.

— Когда?

— Сегодня же…А какую молитву ты хочешь заказать? – спросил старик, вытер молоток  о пузырящиеся  на коленях штаны и положил на скособочившийся табурет.

— У меня умер отец.

— Такая молитва называется  кадыш,- старик вздохнул  и сочувуственно покачал головой.

— Он умер в Америке, — смущенно пояснил Шевцов.

Старик пристально взглянул на него и решительно произнес:

— Ну и что!…Души всех людей, как равные, встречаются на небе.

— Что от меня требуется?

— Ты  свое сказал, мы свое сделаем.  А Бог услышит,- ответил старик и шаркающей походкой поспешил к дверям синагоги, всем свои видом  повелевая Шевцову немедленно следовать за ним.

Они вошли в небольшой убогий зал, заставленный деревянными  скамейками с высокими спинками. На проходе стояла низкая кафедра с плоским верхом, заваленным  каким-то бумажками и табличками в металлических рамках. Сбоку возвышался на тонком шесте Могин Довид, тускло отсвечивая в сумраке позолотой

— У тебя есть абиселе папир? – спросил старик.

Шевцов  молча  вытащил из нагрудного кармана блокнот и вырвал листок.

— Как звали его? – спросил старик.

— Миша.

— Так и пиши:  Мойша.

Шевцов  написал, старательно и разборчиво выводя каждую букву, и  даже не удивился тому, что как-то по-новому пишет  привычное и дорогое имя.

—  Как  звали отца? – спросил старик.

—  Я же сказал:  Миша,-  недоуменно  проговорил Шевцов.

—  Его отца.

— Израиль.

-Так и  пиши:  Мойша  бен  Исроил.

И это старательно написал Шевцов, на этот раз удивляясь тому, что не удивляется новому   и непривычному сочетанию имени-отчества отца: оно читалось и осознавлось им как изначальное.

— Ят, ду рэт аф идиш? – спросил  старик (Парень, ты говоришь по — еврейски?)

—  Откуда? – усмехнулся  Шевцов.

—  Стыдно не знать своего языка.

Шевцов  вдруг  смутился, но ответил невозмутимо:

—  Вы так считаете?

— Да! Да! Да! – уверенно произнес старик.-  Я удивляюсь: вроде немолодой уже, а такого не понимаешь. Бог тебе этого не простит.

— Я атеист,- весело ответил Шевцов.

— Артист? –  переспросил  старик.

— Атеист,- раздельно произнес Шевцов.

— А… безбожник, — разочарованно протянул старик.- Тогда совсем плохи твои дела

— Почему вас это так удивляет? – спросил Шевцов, сдерживая раздражение.

— О, мой дорогой! – добродушно улыбнулся старик.- Я уже такой старый, что меня в этой жизни удивляет только одно: почему Бог так долго держит меня на этом свете? Ты можешь сказать, что я слишком много  грешил и никому не нужен. Никогда не говори так – ошибешься. Бог нам  дал жизнь взаймы – он ее и заберет. А без счастья —  какая ей цена? Ломаный грош. Я ему нужен еще здесь, на земле…Не понимаешь ?  Тогда  слушай, какая вышла со мной история. Нам, лично мне, власти обещали построить новую синагагу заместо отобранной.  Старая наша, если слышал, там, где сейчас ихний  театр. Вот они и тянут. А Бог все ждет. —  Старик замолчал и, прикрыв глаза, пробормотал молитву на знакомом и непонятном Шевцову  языке, подняв перед собой открытую ладонь, словно для подаяния. – Вручат мне власти ключи от новой  синагоги – в тот час и приберет меня Бог к себе.

Старик отдышался от длинного монолога и грустно заключил:

— Одно утешает меня в этом долгом ожидании: первым отпоют меня в новой синагоге.

—  Тогда вам еще долго жить, — насмешливо заметил Шевцов.

—  Ты  считаешь, что властям  очень хочется  продлить мне жизнь? – усмехнулся  старик с горькой  иронией. – Просто им дешевле иметь в своем государстве старого больного еврея, чем выделить помещение для синагоги.

Шевцов  протянул ему листок  и спросил:

—  Что еще от меня  требуется?

—  Если желаешь, сделай приношение. Вон видишь, — он указал рукой в угол зала, — ящик. Туда и положи.

— Сколько?

— На этот вопрос нет ответа,- пожал плечами старик, взглянув на него вприщур.

Шевцов  смутился под его пристальным взглядом, вытащил из кармана полученный сегодня аванс, развернул деньги, как карты.

—  Этого хватит?

—  Генуг! Генуг! (Хватит!) – поспешно и даже как-то испуганно пробормотал старик.- Это дело совести каждого.

Шевцов отправился к металлическому ящику с огромным замком,  вспомнил, что не оставил себе ни копейки этим свои щедрым жестом, извлек из пачки несколько купюр и незаметно сунул в верхний карман куртки. Складывая отдельно каждую купюру – щель оказалась узкой – поочередно и старательно запихал их внутрь.

— Теперь все? – нетерпеливо спросил он, услыхав за своей спиной хриплое дыхание старика, который внимательно следил за его действиями.

— Не беспокойся. Мы все сделаем, как положено перед Богом, — быстро и старательно закивал головой старик и, заискивающе улыбаясь, вдруг разоткровенничался: — Я тоже когда-то хотел уехать в Америку. Но меня не пустили. А когда разрешили – я заболел от всех этих переживаний. Больной человек должен думать о душе.

— Жалеете? – в упор спросил Шевцов.

— Э – э – э,-  горько вздохнул старик и сгорбился.- О чем мне теперь жалеть. Пролитую жизнь не собирешь.

— И все же? – жестко напирал Шевцов.

— Главное, чтобы была чистой при встрече с Богом,- ушел старик от прямого ответа и убрал опечаленные глаза от его вопрошающе – требовательного взгляда.

Шевцов был эгоистически  безжалостен и ждал ответа: в эту минуту ему очень хотелось понять через этого, как ему показалось, искренне разоткровеннчившегося старика те чуства, которые испытал отец на чужбине в своей предсмертный час.

 

3

 

Первое время отец писал редко и, чтобы не копроментировать сына (учитель истории в школе!), не создавать осложнений для его жизни, он отправлял письма на адрес своего соседа —  пенсионера. Сосед, передавая письма Шевцову, каждый раз с усмешкой приговаривал: « А что они теперь со мной  могут сделать…Сибирь молодыми переполнена, а на южный берег Мертвого морч не сошлют».

Четыре года назад уехал и этот старик – сосед. Протягивая Шевцову письмо, он сказал: « Все, дорогой, мой почтовый ящик закрылся для тебя. Увожу свои кости на историческую родину». —  « Вы?! – Шевцов почти  с испугом посмотрел на эту согбенную фигуру с дрожащими высохшими руками. – Вам – то зачем? У вас есть все: квартира, машина, дача, хорошая пенсия, дети устроены…» – « Ша – ша, — остановил его старик взметнувшимися к лицу руками. – Я сыт такой агитацией с семнадцатого года! Мне хочетс почувствовать себя  перед смертью свободным человеком. Хоть один день. Твой  отец это понял раньше меня…а ты себе что на это думаешь?» — «Я  думаю на вас»,- уже привычно отшутился Шевцов в разговоре на эту тему: такой  вопрос в последнее время ему все чаще приходилось слышать. Шевцов так и  не объяснил старику своей позици.

А в последний год жизни отец забросал Шевцова письмами. В каждом писал о том, что хочет взглянутьна родину хоть одним глазом, посетить те места, где похоронены его многочисленные родственники, погибшие во время войны и пройтись по своим партизанским тропам.  «Разве я не заслужил этого перед  Родиной. Воевал за нее, защищал,  честно работал до пенсии – какой же я предатель?! Надеюсь, хоть ты, сынок, не осуждаешь меня…» – так заканчивал он свою очередную исповедь. « Да и за что меня осуждать? – написал он однажды в гневе. – Я уехал стариком, отдав Родине все свои силы. В благодарность государство лишило меня даже моей заработанной  честно кровью и потом пенсии. Спасибо Америке: для создания ее благ я пальцем не ударил, а она обеспечила меня всем необходимым, и живу я безбедно рядом с моими детьми и внуками».

Шевцов никогда не осуждал отца за отъезд. Принял это просто и даже, может быть, холодно. И теперь каждое его письмо – исповедь волновали его до слез, и он с опозданием винил себя за то, что так сухо попращался м ним пятнадцать лет назад. Только теперь, после его смерти, осознал,какую нанес ему душевную рану.

Он был убежден, что человек сам вправе выбирать себе свое место под солнцем. Себя считал космополитом. Смысл этого понятия был совершенно иным, чем трактовали его советские словари. Шевцов верил Далю: «Космополит – всемирный гражданин». Человек в идеале – частица космоса. Вот истинное значение этого слова. И помог ему это понять Чаадаев: «Не через родину, а через истину веден путь на небо».  Прочитав «Иудейскую войну» Фейхвангера, Шевцов не проникся чувством гордости за борьбу своих исторических предков, защищавших до последнего иудея свою Родину – его восхитил  « Псалом гражданина вселенной»  Иосифа  Флавия:

Славьте Бога и расточайте себя над землями.

Славьте Бога и не щадите себя над морями.

Раб тот, кто к одной земле привязал себя!

Не Сионом зовется царство, которое вам обещал я.

Имя его – Вселенная.

Для себя Шевцов считал, что он может жить только на той  земле, где похоронена его мать —  в России. Ее жизнь, нравы, культуру  впитал он в себя не только с детства, но исколесив ее  просторы в  своих ежегодных одиночных путешествиях с рюкзаком за плечами, из разговоров  с живыми людьми всех национальностей, которые всегда его выручали в трудную минуту и давали пищу и кров, из летописей и «запрещенных» книг, которые поставлял ему школьный друг – библиотекарь из  спецхранилищ: читать их приходилось, прячясь от посторонних глаз. Шевцов почитал Россию, как единственно приемлемое для себя  место в мире. Он любил ее горькой  любовью, как верный сын любит свою родную, но беспутную мать. Он ждал и верил, что отец вернется на родину умереть. И последние его письма крепили эту уверенность. Но год назад отец, ничего не объясняя, написал, что не сможет приехать в Россию, хотя теперь это можно – перестройка. И прислал ему приглашение.

Но и сейчас, хотя прошло полгода, Шевцов остро помнит то  чувство скованности, которое охватило его, когда он вошел в кабинет директора, чтобы заполнить документы  для  ОВИРА о последних пятнадцати лет своей работы. К удивлению, тот приветливо улыбнулся, всплеснул руками, быстро оформил все необходимое и, хукнув на печать, сказал с явной завистью: « Везет же людям!»  Потом, все так же дружески улыбаясь,  крепко пожал ему руку, пожелал счастливого путешествия и шутливо добавил: « Смотри, не забудь вернуться!»

А вот с билетами вышла  сложность. Шевцов записывался в «живую очередь», ночами дежурил у кассы, исказ знакомства…а время  уходило.  Каких только разговоров не наслушался он в этой массе  отъезжающих! А главная  тема была о том, сколько в каком городе дают  взятки, чтобы получить долгожданнный билет: цена ей  стала  равной стоимости самого билета. Наконец, Шевцова занесли в компьтор…

А за две недели до получения билета пришла из Америки скорбная телеграмма…

Сходить сюда, в синагогу, и сделать поминание отца посоветовал ему старый друг отца по партизанскому отряду.

— Шалом! – вывел Шевцова из задумчивости голос. Старик протягивал ему на прощанье руку. — Мне надо  до темноты закончить  работу.

— Зайн гизунт, — тяжелыми губами пробормотал Шевцов и быстро, не оглядываясь, пошел к  выходу.

 

4

 

Выйдя из синагоги. Шевцов отправился бродить по округе. Все ясней и желанней вставали перед ним картины из прошлых лет жизни: он словно плыл в бушующем море, усиленно поднимая голову над накатывающейся, готовой заглотить его высокой  волной.

Спустя три года после смерти матери  отец женился. Шевцов остро почувствовал, как что-то пролегло между ним и отцом, когда с новой женой родился у них первый ребенок. Было тогда Шевцову десять лет. И лишь став взрослым, он понял, что отец привязался к своей новой семье, а он, сын от первой жены, выпал из его гнезда: жизнь брала свое. Но Шевцов ценил отца за то, что  тот не забывал мать: часто вспоминал о ней вслух, регулярно ходил на кладбище, поставил дорогой памятник.

«Я сам виноват в том, что мы отдалились», — впервые признался себе Шевцов.

Когда отец сообщил ему, что они всей семьей собираются уезжать в Америку

(«Так решили дети», — развел он бессильно руками), Шевцов почему-то равнодушно, как ему теперь особенно обостренно показалось, ответил:

— Я тебе не судья.

— А я не прошу меня судить! – вдруг, что с ним редко бывало, выкрикнул отец. И тут же, стушевавшись и густо краснея, виноватым голосом продолжил: — Сынок, поехали с нами. Ты еще молодой. Тебе всего тридцать пять…ты способный – легко освоишь там язык. Подумай, что тебя здесь ждет. Что нас всех ждет…

—  Кого – нас? – сдержанно уточнил Шевцов.

—  Евреев, — хмуро пояснил отец.

—  Тоже, что и всех остальных.

—  Нет, нет! – быстро и крикливо заговорил отец, порывисто подергивая плечами и размахивая руками. – Ты сам историк и должен знать: как только в стране дурно оборачиваются дела – все валят на евреев…Вспомни дело Бейлиса…вспомни погромы, притеснения, черту оседлости…

— Это было в царско  й  России, — уверенно перебил его Шевцов.- А в советские времена вы с матерью учились в еврейской  школе и техникуме…

—  Это было так недолго…А в сорок первом году, когда началась война, нас евреев, не принимали в партизанские отряды.

—  Но ты же всю войну воевал в партизанах! – изумился Шевцов неожиданному признанию его.

—  Да, вначале мы создали свой еврейский  отряд. Даже в том, чтобы защищать свою родину, нам пришлось доказывать свое право. И только потом, после Сталинградской битвы, нам позволили влиться в общее партизанское движение.

—  Но в партию тебя приняли в партизанах.

—  Тогда принимали всех – это была их политика…А когда возникло «дело врачей» мне дали выговор по партийной линии и понизили в должности.

—  Потом восстановили и даже, кажется, извинились и наградили грамотой, -напомнил  Шевцов. – Давай, папа, будем объективными  и справедливыми.

— А помнишь, когда Израиль победил в шестидневной войне против арабских стран,- не слушая его, горячился отец, — меня опять чуть не уволили с работы.

— Но все обошлось, — не уступал Шевцов,- Ты работал все эти годы, тебя наградили медалью и с почетом проводили на пенсию.

— Я всегда  своей шкурой чувствовал, что мне своей шкурой приходится расплачиваться за очередную ошибку наших правителей! Этого никто так остро не испытывает, как мы, евреи. И не может понять. Надо побыть в нашей жидовской шкуре хоть год…Нет, и дня хватит! – выкрикивал гневно отец, но глаза его смотрели жалобно, просяще и, как все чаще с возрастом, наливались слезами. – Послушай меня, не повторяй моих ишибок. Хоть своих детей пожалей, если не думаешь о себе. Пусть они не узнают всего того, что нам приходиться пережить здесь.

— Почему ты мне раньше никогда об этом не расскакзывал? – вспыхнул запоздалой обидой Шевцов.

— Считал не нужным. Я, как коммунист, искренне верил, что все это временнные трудности и жизнь измениться к лучшему. Я верил, пойми, верил! И тебе, к сожалению, закрывал на это глаза.

Он замолчал, раскачивая головой и опутив перед собой тяжелые уставшие руки.

— Папа,- трудно выдерживая его налитый слезами взгляд, мягко и рассудительно заговорил Шевцов,- может все это было так, как ты говоришь, но идут новые времена…

— Какие там временеа! – со стоном перебил отец и сжал кулаки. –Да ты знаешь, что меня  исключили из партии.

— За что? – опешил Шевцов.

— За то, что мы подали документы на выезд.

— И что ты им сказал?

— Я ответил, что коммунистическая партия есть и там. И я все равно я  поступлю в нее.

—  А если там тебя не примут,- кисло усмехнулся Шевцов.

— Значит, и у них же такая партия.

— Ты  так говоришь о своей партии, в которой состоял тридцать лет.

— Такая, какой она сейчас стала – это не моя партия. Не коммунистическая!

— Нет, твоя! – отрубил Шевцов.- Коммунистическая.

Отец  прочитал усмешку в глазах сына и  закричал:

— Я тебе не позволю осквернять мою партию!

—  Она это прекрасно сделала и без нас с тобой! – не  сдерживаясь, съязвил Шевцов.

Их разговор  обострился. Отец разнервничался, начал что-то сумбурно злое выкрикивать в его адрес. Шевцов, потеряв терпение, резко повернулся и ушел, не попращавшись.  Они поссорились впервые. Шевцов сам первый позвонил ему. С тех пор они в основном лишь перезванивались. Однажды отец позвонил ему ранним утром и  сообщил, что через три дня они уезжают.

Шевцов прибежал в их тесную трехкомнатную квартиру, не привычно пустую и гулкую: не было ни вещей, ни  картин, ни фотографий на стенах. Ярко и раздражающе горела под потолком лампочка без абажура.

Отец не позволил провожать их на вокзал, как ни настаивал на этом Шевцов. Трезво и рассудительно убедил:

—  Для тебя это слишком опасно. Мы  уезжаем, а ты остаешься. А тебе здесь предстоит и дальше жить. Тебе, учителю, нечего маячить на перрроне рядом с  нами «предателями  и отщепенцами»: там шляется много переодетих типов из органов.

Шевцов  возмущался, уговоривал – он не желал, чтобы его заподозрили в трусости –но отец обнял его, прижал к себе и, словно прочитав его мысль, сказал спокойно:

—  Сынок, я никогда не замечал за тобой подобного. Но теперь, ради моего спокойствия  за тебя здесь, будь благоразумен. Прошу тебя: не усложняй себе жизнь. Так будет лучше и мне.

Они попращались дома. Вся  семья отца – десять человек – стояли перед ним с опущенными головами, как  на поминках. Шевцов подходил к каждому и, трудно выдерживая их затуманенные  слезами прощальные взгляды, тыкался пересохшими губами в их подбородки, лбы, щеки, в детские макушки…

В  коммунистическую партию отец не вступил. Начал регулярно ходить в синагогу.

В памяти возникло здание обветшало гибнущей синагоги с бездомными котами среди замусоренного дворика. « И в этой убогой обители отпоют молитву по душе моего отца, — подумал он.- И это все, что он заслужил здесь, на своей родине, которую любил и защищал… и умер не от тоски ли по ней? За что такая судьба? Только за то, что он пытался спасти своих детей и внуков, дать им возможность не чувстовать себя изгоями на земле…Неужели и моих детей  ждут эти унижения? И если я не увезу их – простят ли они меня? Какую память  оставлю о себе?..»

Нет, неожиданно и уверенно решил он, не дождется этот старый еврей новой синагоги. В стране так мало остается евреев, что  нищающее государство резенно сочтет: нет смысла тратиться на каких-то изгоев, когда и так жрать нечего. И даже при самых благоприятных условиях никогда уже не возродится здесь жизнь евреев, их культура и обычаи – все обреченно на полное вымирание. И все, что сейчас осталось от нашей древнейшй  нации – это пятая графа  в паспорте, искусственно созданнная Еврейская автономная область, куда добровольно не ступает нога еврея, да журнал « Советиш Геймланд» – лишь эти атрибуты помогают властям поддерживать иллюзию равноправного  процветания  еврейской жизни здесь.

И хотя сам Шевцов давно уже не причислял себя ни к какой нации, но вдруг что-то заскребло, зашевелилось в его неожиданно растревоженной душе, кольнуло горькой непонятной обидой, ощущением своей ущербности, обделенности.

Но, как человек  рациональный и волевой, он, проанализировав свое это непривычное состояние, решил: это лишь биологизм – сама собой взбунтовалась его древняя кровь. А он считал себя человеком разума, а не инстинкта.

Но успокоение не наступало. На сей раз все его доводы оказались бессильны опровергнуть то, что подсказывала им самим прожитая жизнь.

 

5

 

Вспомнилось, как впервые обозвали его «жиденком». Задыхаясь от обиды и слез, он прибежал к отцу. Тот обнял его, прижал к себе дрожащими руками и что-то долго непонятное рассказывал, пытаясь отбъяснить необъяснимое. И вдруг, натужно смеясь, рассказал анекдот: « Русский обозвал еврея жидом – за это его посадили в тюрьму. Через некоторое время он вернулся и встретился на трамвайной остановке еврея. « Что делаешь?» – спросил его еврей. И тот испуганно пролепетал: «Трамвай

… подж…подъеврееваю».

Вспомнил Шевцов своего лучшего друга Валерку Зеленеева. Если кто-то из парней  оскорблял его по национальному признаку, тот говорил: «Дай в морду». Шевцов не решался этого сделать: он не только не умел драться, но и не мог пересилить в себя омерзения  бить человека. Валерка  бил его обидчика сам, а  удар у него был точный и сильный: он был  превосходным боксером.

Отец, воин, защитник  Родины, не смог ни объяснить, ни научить, как защищать себя. Этому научил его русский  друг Валерка. Шевцов занялся боксом и вскоре понял, что сила его наливающихся мыщц стала веским аргументом для  тех, кто порывался его оскорбить. Он отметил, что  антисемиты очень чутко чувствуют способную противостоять им физическую силу и при этом униженно лопочут: « У меня самый лучший друг –еврей, сосед по квартире».

— Да какой – ты к черту  еврей,- как-то искренне  удивился и сам Валерка. Они оба  тогда  были студентами и внешне стали очень похожи: светловолосые и голубоглазые – их нередко принимали за братьев.

Шевцов ничего не ответил, назавтра принес паспорт и молча раскрыл перед ним.

— В анекдоте говорится, что бът по морде, а не по паспорту, — пошутил Валерка.- А у тебя наоборот.

Они оба расхохотались. И Шевцов  запальчиво, даже с гордостью произнес:

— Я чистый  еврей, из  рода Давида. Все они были светловолосые и голубоглазые.

— Слушай,- серьезно сказал  Валерка, – а, может, русские и евреи из одного рода. Судьбы наших народов во многом схожи. Русские всю жизнь страдают так же, как и евреи. Оттого, когда евреев изгнали  с их родины, большинство их осело в России. Родство общей  крови.

Это были их единственный  разговор на эту тему за все годы дружбы. А расстались до обидного глупо. Валерка влюбился в его сестру, мечтал жениться на ней. Но мать убедила ее, что еврейская девушка должна выйти замуж только за еврея. Валерка все понял. Он был умный мужик и честолюбивый. Никогда и ничего  обидного не сказал Шевцову, но их отношения внезапно охладились.  Валерку призвали на военные сборы, он стал профессиональным офицером, участвовал в  чехословацких событиях 1968 года, вернулся поседевший, хмурый, добился демобилизации и уехал в Сибирь. На этом связь между ними прервалась. А лучшего друга, чем Валерка, у него за всю жизнь не было.

Вспомнилось Шевцову, как его не приняли в аспирантуру. На кафедре русской  истории заинтересовались  темой  его самостоятельного исследования  и пригласили поступать. А когда Шевцов  оформил документы – предложили  придти завтра. Он  тогда еще не знал, что «завтра» — значит  н и к о г д а. Его бывший институтский преподаватель, честно  признался: « Шефа обманула твоя  фамилия. А когда он посмотрел твою анкету, предупредил меня: « Еще раз подсунешь мне  ф р а н ц у з а – пеняй на себя!» – « Откуда у тебя  русская фамилия?» – искренне удивился он. «Картошку теперь все называют белорусским хлебом,- с иронией отшутился Шевцов, — а она завезена к нам из Америки». Преподаватль не воспринял его шутки и, смущенно улыбаясь, начал уверять, что лично ему стыдно, что такие люди, как его шеф, позорят русскую  историю…

Да, с фамилией Шевцову  повезло. Он мог, не оглядываясь, произносить ее вслух в любой  толпе. Лишь из горьких признаний своих знакомых – евреев он знал, как что-то обрывается у них в душе, когда приходилось при людях называть им свою фамилию, чисто еврейскую.

Но, не отмеченный ни внешностью ни фамилией, сам  Шевцов нередко попадал в каверзные ситуации. Бывало, возникали при нем антисемитские разговоры, с  коверканьем языка и картавостью, и он, первое время, незаметно уходил, словно облитый ушатом грязи. Но однажды, пересилив себя, перебил разглогольствующего  антисемита и произнес четко с невозмутимой насмешливостью: « Сударь, прошу учесть, что перед вам я – еврей!» Наступило неловкое замешательство. Говоривший, стараясь дружески  похлопать его по плечу, начал суетливо  молоть обычную в таких ситуациях галиматью о том, что Шевцов совершенно не похож на еврея, а сам он ничего плохого не имел в виду и не стоит обижаться, и поклялся: « У меня  лучший друг – еврей, сосед по квартире».

Был еще особенно значимый  эпизод. Произошел он в пионерском лагере, где Шевцов  работал  воспитателем. Вечером, после отбоя, он, проверив, как улеглись ребята ( подходил к каждому, поправлял подушку, одеяло, шутил), пожелал всем «спокойной ночи», вышел в коридир и сел за свои ежедневные педагогические записки — наблюдения. Вдруг голоса в спальне стали нарастать, и он ясно услыхал, как дети, двенадцатилетние подростки, коверкая язык, склоняли фамилии друг друга, превращая их в еврейские, и с дурным грязным похихикиванием скандировали: «Жид! Жид!»  Шевцов  опешил.  За  месяц  лагерной жизни он настолько сдружился с  мальчишками, что с грустью думал о предстоящем расставании. Собравшись с духом, он тяжело оторвал непослушные ноги от пола, вошел в спальню и включил свет.  Пристально вглядываясь в их притворяющиеся спящими лица, громко и раздельно произнес: « Я, Шевцов Иосиф Михайловчи, жид. Знайте это». И вышел.

До конца  смены  оставалось еще несколько дней. И все это время он не возвращался к этому эпизоду, не изменил своего отношения к ребятам, никого не укорил, не испытывал чувство неприязни или вражды.  Глушил  чувство обиды – и это давалось ему  легко. Он думал: « Они еще дети…» И все эти дни ребята были настолько послушны и покладисты, что ему ни разу не пришлось повторить какую-нибудь команду дважды. А в ночь перед отъездом ребята  избили одного мальчика. Сколько он ни допытывался за что  — они молчали. На прощанье сам пострадавший подошел к нему и, пряча глаза, признался: « Это я тогда начал…Извините меня, Иосиф  Михайлович…» Шевцов  ясно помнит, как растерялся  от этого признания, но еще  острее запомнилось, как стало горько оттого, что этот смышленный мальчишка  был его любимцем. « Они ведь были дети, — подумал он и сейчас. И неожиданно  продолжил  ту давнюю незаконченную мысль: — Как получается из невинного младенца будущий  антисемит?»

Вспмнил  Шевцов и своего приятеля, родителей которого спасла во время  войны русская женщина: три года прятала у себя в погребе. На смену этому факту  явился другой:  семью брата  матери выдал фашистам русский  сосед…

 

6

 

Много противоречивых фактов теснилось в его памяти и будоражили воспаленный  мозг – и каждый  из них казался самым главным и важным. Анализируя и сравнивая их, он  нашел в себе мужество признать: его оскорбляли и защищали люди одной и той же нации. Значит, причина антисемитизма не в народе, подвел он итог своим размышлениям.

А в чем же?

Одно он осознавал ясно: ответ на этот вопрос вмещает в себя слишком много. Начало причины этому злу с  момента изгнания его народа со своей земли, продолжение – в двухтысячном гонении  по всем странам и континентам. И ее не разрешить за одну  человеческую жизнь.

Шевцов и на этот раз пытался  успокоить  себя любимым изречением: « Люди не так злы, как невежественны». Но отчего же вновь так болезненно поднимались из глубины души все эти  сомнения, которые он  всегда силком изгонял из себя? Нет, он, Шевцов, не трус: оттого и занялся боксом, чтобы уметь отстоять себя. И сына заставил ходить в секцию бокса. Но разве можно знать, что происходит в душе человека, не посмевшего оскорбить тебя вслух, который и сдерживается лишь потому, что противостояит ему физическая  сила.

Впервые он почувствовал так остро, что эти сомнения  будут мучать его до смертного часа, как бы он от них не отмахивался, не убеждал себя и не желал верить очевидному.

Нет, вдруг  ясно подумал он, дело вовсе не в людском невежестве. Антисемитизм нередко исходит и от людей высокой  культуры: ответ одного из своих любимых писателей  на письмь известного русского историка, еврея по национальности, потряс его. Этот писатель,  считающий себя выразителем русской души, в качестве эпиграфа к своему письму использовал русскую пословицу: « Не напоивши, не накормивши, добра не сделавши – врага не наживешь». Но и этого ему оказалось мало для злобного  укора  своему оппоненту и он добавил: « У всякого национального возрождения, тем более русского, должны быть противники и враги!»

Неужели прав  отец – все это было, есть и будет во веки веков? И он, Шевцов, преподаватель русской истории, родившийся на одной земле с этим русским  писателем – потенциальный  враг ему? За что?

Он, Шевцов, честно живет на этой земле – родине, доставшейся ему от предков в наследство так же законно, как и  любому его соотечественнику, изучая ее с любовью, исходил тысячи верст пешком  по ней и добросовестно передает свои  знания ученикам, никогда  не задумываясь, какой они расы и крови. Он давно уже пришел к ясному выводу, что антисемитизм – это болезнь, наподобие горба у обиженных Богом людей. Но почему же, не смотря на развития  цивилизации и внедрения  культуры  в  массы, эта болезнь с годами поражает все больше людей и приняла у него на родине уже реальную форму носителя,   вроде общества  « Память» и иже с ними.

Но и сейчас он был убежден, что его душу не способен осквернить никто: ни черт, ни дъявол, ни антисемит.  Свободная душа бессмертна и вечна, как сама Вселенная. «Души людей, как  равные, встречаются на небе», — так  сказал   старик в синагоге.

« Но неужели только одна смерть способна примирить всех нас и сделать равными?» —  внезапно окончательно  подвел он итог своим долгим размышлениям.

Опустив голову, Шевцов брел  в сгущающихся вечерних сумерках по улице, застроенной вдоль реки новыми домами, в которые  скоро заселятся под одной крышей люди разных национальностей, не слыша ни голосов, ни шума машин, ни ощущая начавшегося дождя.

Перед глазами, не исчезая, росла и высвечивалась фигура отца, который протягивал к нему  навстречу  руки, как это было когда-то в детстве, и спрашивал:

— Что нас всех здесь ждет?

— Менч  трахт – гот лахт ( Человек  думает – судьба смеется), — не своим, каким – то растерянно – изменившимся голосом прошептал Шевцов, неожиданно повторив поговорку, которую произносил отец в минуты бессилья перед нагрянувшей бедой.

 

Октябрь 1989 г.

 

Reply

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте, как обрабатываются ваши данные комментариев.