Как я не стал…

/                                                              Борис Роланд

 

КАК   Я   НЕ   СТАЛ…

 

                  С О Д Е Р Ж А Н И Е

 

                 Как я не стал ……….      1

             … архитектором……….     3 

             … боксером …………….     5

            … националистом …….      9

            … латышом …………….   16

            … дезертиром ………….   26

            … русским ………………  28

            … завучем ……………….  31

            … журналистом ………… 37

            … аспирантом ………….   44

            … лауреатом …………….  48

            … знаменитым ………….  59

            … убийцей ……………….  83

            … заключенным ………… 92

            … эмигрантом ………….  101

            … американцем ………     117

            … патриотом …………      172

                  Эпилог ……………….   191

                   Завещание …………… 193

 

 

 

 

Я не пришелся ко двору.

А двор диктует норму жизни.

Но я признателен двору,

Что не пришелся ко двору.

 

Я давно запретил себе размышлять и говорить об этом извечном хроническом пароксизме, не имеющем снадобья для исцеления во всей истории человечества. И вот на исходе дней своих, когда осталось одно, святое – отмолить грехи свои, чтобы встретить смерть с чистой совестью, осознаю: в каждом периоде жизни все события и дела, которым отдавался всей душой, подвергались этому испытанию. Именно они чаще всего являлись подспудно причиной того, почему я не добился признания в своих делах, хотя во многом состоялось то, что задумал. Чтобы понять себя в мире, надо честно и объективно принять незыблемые законы мира людей. Каждое твое мгновение есть их составная часть, слагаемые общего пути.

Когда меня в детства обижали и били за это, я прибегал к матери в слезах и просил объяснить, в чем моя вина. Она покрывала горячими поцелуями мое задерганное от плача лицо и что-то утешительное говорила – все сводилось к одному: в мире еще много зла от нехороших людей.

Однажды она сказала:

— Сынок, еврей не клеймо, а стимул к жизни. Запомни: чтобы люди признали тебя равным себе, ты должен учиться, знать и работать лучше и больше их.

— Так в чем моя вина? – настойчиво и беспокойно вопрошал я.

— В том, что наш народ, находясь в изгнании, живет на землях других народов. И они избрали нас козлом отпущения. Но наш народ не озлобился, и достойно несет свою ношу, выпавшую на его долю. Он молится Богу, чтобы тот простил ему не только свои грехи, но и грехи всех народов мира, которые не ведают что творят. Пусть человек свершает и невольно грех, он сам лично в ответе за него. Но только с чистой душой можно противостоять всему дурному в жизни.

— Да они! Они! – взахлеб выкрикивал я и начал изрекать самые злые проклятья, которыми переполнилась моя измученная этим несчастьем память.

— Сынок, — сказала мама. – Сейчас в тебе говорит обида, а она всегда перерастает в злость. А зло – причина всех бед на земле. Не делай зла – и тебя не постигнет зло.

Каждое событие значимо – оно составное слагаемое нашей жизни: чувства впитывают все происходящее в мире, они основа, на которой базируется личность. Казалось бы, как мало из всего этого остается в памяти. Но когда в этом процессе все больше принимает участие наше сознание – все происходящее приобретает рельефность, и мы осознаем с возрастом свою жизнь все яснее и за давностью лет. Чувства – это поток страстей, материал, из которого сознание сооружает конструкцию. И она будет лишь тогда отражать индивидуальность во всем богатстве данных ему свыше задатков, когда слагаемые – чувства – представлены во всем их разнообразии: страх и радость, совесть и боль, любовь и ненависть, честь и позор – от величия до падения. Они искры, из которых возгорается и формируется личность, ее духовная суть. Но с годами как трудно из этой целостности выделить и определить их зарождение, становление и влияние на нашу судьбу. Возникают лишь какие-то смутные ощущения в миг воспоминаний.

Как хочется увидеть и понять истоки того, кто ты есть сегодня, чтобы простить и себя и других. Но уже никогда не исправить свой путь – ты утвердился в незыблемости событий жизни, в которой не только случай, но твоя ответная реакция и есть данная тебе свыше судьба.

Может потому не происходит это проникновение в прошлое, в его слагаемые изначально моменты, что не каждому человеку дано выдержать это испытание – и большинство бы окончательно потеряло веру в жизнь, погасла надежда, и человечество, охваченное пессимизмом, уничтожило в себе самое святое в живом мире — любовь.

Чем ближе к старости – тем ярче воспоминание именно о детстве. Они являются неожиданно, сами собой, когда ты запутываешься окончательно в дне настоящем: это происходит для того, чтобы ты, вернувшись к истокам своей жизни, почувствовал изначальность того, к чему пришел. Детство – это чувственное восприятие мира, всесторонне и всеохватывающе. Когда душа переполняется этим хаосом – сердце пронизывает боль: она высший судья живой жизни в вечных противоречиях между добром и злом. Чувства сами находят путь к добру, если среда, среди которой тебе выпало жить, живет по ее извечным законам. Сила осознанности зависит не столько от глубинных проникновений в причины, сколько от их зарождения при столкновении чувств с действительностью. Сознание – это организация жизни, смысл которой выстраивается не только опытом человечества, но и глубиной твоего личного проникновения в нее, твоими желаниями и фантазиями – они степень твоего движения к совершенству, твое понимание о жизни и памяти, которую ты оставишь после себя.

Человек рождается оптимистом — тянет ручонки к солнцу и требует: «Дай!» А люди вокруг шепчут: «Генералом будет…» Он растет, уверенно думает: «Буду», задает самые неожиданные вопросы и требует от людей невозможного. Оканчивая школу, он уже не просит дать ему солнце, но еще надеется стать генералом. И вскоре весь его оптимизм становится воспоминанием. А когда у него рождаются дети, в нем вновь возбуждается оптимизм. Но и они не оправдали надежду. И он перед сном сухими старческими руками отправляет в рот таблетки, надеясь, что ему еще повезет увидеть из его маленькой заброшенной комнатки встающее над землей солнце.

Память — не то, что ты прожил, а пережил – только это интересно узнать другим. Чем труднее и трагичнее были обстоятельства, в которых ты, борясь и сопротивляясь, сумел не просто выжить, а отстоять свои идеалы и мечты – тем значительней твоя жизнь: в ней не столько движение, сколько глубина. А глубина и есть изначальная жизнеспособность родника.

 

            …архитектором

 

Потрясший все мое живое существо неожиданный гул до сих пор не отпускает тело, чувства, сознание. Руки матери вырывают меня из колыбели, и сквозь нарастающий грохот вокруг ясно ощущаю на своих ручонках, вцепившихся от страха в ее грудь, слившиеся в едином стуке, наши сердца. Я не узнаю ее самого прекрасного и доброго лица, на котором единовременно содрогались все оттенки человеческих страданий. В ее слезах ярко вспыхивают отблески взрывов и пожаров вокруг, которые затмевают свет восходящего солнца. Бегают и кричат обезумевшие люди, вздыбилась, вскидывая передние ноги в воздухе и захлебываясь в диком ржании, лошадь, кровь на ее разодранном крупе бьет, как фонтан, и заливает багрово-красным дрожащие от страха желтые одуванчики вдоль дороги.

Я вращаю испуганно головой и не узнаю улицу, на которой только вчера во время прогулки с мамой сделал свои первые шаги к родному дому. На его месте пылает пожарище, и черный дым с треском обволакивает деревья, цветы, людей, надрывно лающих собак и стаю безобразно гогочущих гусей, в одно мгновение ставших из белых пепельными.

Мать вливается в толпу бегущих с криками и плачем людей, мое тело дрожит и дергается в ее руках, а глаза неотрывно тянутся к тому месту, где стоял дом.

Вот тогда впервые проснулось сознание – я не мог понять этого ужаснувшего мгновения: куда исчезло то, что с первых моих ощущений этого мира становилось незыблемой радостью жизни. Отчий дом, в котором все вокруг, и мои родные люди и вещи, пеленало теплом и любовью, исчез из этого огромного пространства между небом и землей – моя, содрогнувшаяся от небывалого страха душа не могла принять то, что открывали глаза. Сквозь полыхающие вокруг пожары я продолжал видеть бревенчатые стены, зовущие всегда к себе, радостно улыбающиеся окна с цветными занавесками, розовые ставни, не закрывающиеся даже на ночь — первые лучи солнца свободно входили в комнату, как самые желанные гости, и дарили очнувшейся от сна душе надежду на счастье в каждом мгновении зарождающегося дня — и притемненную часть крыши, с нависшей над ней веткой старой яблони, а над дымовой трубой блестел на солнце козырек, на который никогда не садились птицы.

Потом все удалялось и пропадало, и я ощущал лишь одно: меня, не способного еще ходить так далеко и долго, несли куда-то, передавая из рук в руки. Сменялись дни и ночи, вокруг дрожали схожие в едином испуге заплаканные лица, и звучал один и тот же, обезличивший голоса людей, трагический вздох: «Война…» Поля и леса, обожженные ее пожарами, бесконечно тянулись от горизонта до горизонта.

Когда из моего изможденного тела вырывался крик через пересохшее горло, мать, продолжая тяжело ступать по дороге, совала мне в рот сосок от своей обвисшей груди и, чмокая губами, заново учила меня, уже отвыкшего, сосать его. И тогда во рту появлялась собственная слюна и приносила с собой ощущение утоленного голода, от которого изнывала болью исхудавшая плоть. И стоило огромных усилий поднять благодарную руку, чтобы погладить по щеке мать.

Но и в голодном обмороке глазам являлся дом мой, большой и красивый, сверкающий освещенными солнцем окнами – и в обессиленном теле воспаряла душа. В эти счастливые мгновения отступало все, что несла с собой война, это проклятие рода человеческого – она есть наказание человеку за то, что не исполняет он веления Господа, создавшего для жизни его душу живую.

Куда бы ни забросила судьба, через все переплетения дорог твоих, дом, где ты родился, изначальное место на земле. Он кусочек отвоеванного человеком космоса. И то, что пробудил он, несет в себе продолжение жизни твоей в мире. Разрушает тот, кому не дано было познать божественное откровение души своей – в нем победила плоть.

Война уже длилась столько, что, не смотря на хронический голод, я вырастал, научился не только ходить, но и бегать в лес за хворостом, собирал и тащил его в землянку, ломал о колено, совал в железную буржуйку и ждал нетерпеливо возвращения с работы мамы. Она прятала от меня спички, но я не обижался и понимал страх ее: отчий дом, сгоревший на глазах, был поучительным уроком той беды, которая навсегда запеклась в сердце. Когда мама зажигала спичку и подносила к дровам, я уже заранее ощущал тепло, которое согреет тело, и душа примет его, как единственное спасение. Она, понимая, обнимала меня и, согревая своим теплом, успокаивала: «Кончится война, мы вернемся и построим теплый дом…» И тут же тепло ее входило в меня, оживляя каждую частичку маленького дрожащего от холода тела.

Вечером я ложился в согретую постель, но утром часто просыпался в собственной моче от холода, победившего тепло. А мама, целуя меня, приговаривала: «В нашем новом доме будет всегда тепло». И эта мечта ее, ставшая и моей, помогала жить, верить и переносить все беды, которые обрушила война.

Когда мама задерживалась на работе, и я, дрожа от одиночества, смотрел в наступающие за окном сумерки и видел покрытую снегом землю, всегда вспоминался отчий дом – и это согревало. Но и с каждым новым летом ожидания возвращения домой, когда песчаная улица, вдоль которой торчали из земли крыши наших землянок, и теплый песок, перекатываясь под ногами пешеходов, искрился на солнце, страх перед холодом не отступал.

И вдруг меня осенило: могу построить свой дом.

Я схватил со стола ложку, бросился на улицу и начал спешно соскребать мягкий песок в одну кучу. Цвет его был волшебным в свете струящихся с неба лучей. Возвел стены, прорезал в них окна, соорудил крышу и воткнул в нее ложку – она преобразилась в трубу – и застыл восхищенный творением рук своих, все нетерпеливей поглядывая на дорогу, по которой должна была появиться мама. А в построенном доме видел, как сидят за праздничным столом все мои родные, бабушки и дедушки, отец, тети и дяди, всех тех, кто родился и жил в нашем доме – и все вместе мы ждали возвращение мамы. Я не знал тогда, и такое невозможно представить самой великой фантазии, что уже никогда не увижу их …

И вдруг раздались крики, веселые и злые:

— Прочь с нашей земли!

Огромная тень толпы покрыла мир вокруг, и пляшущие ноги мальчишек с нашей улицы запрыгали по дому. С оглушившим меня стоном разрушился он, забивая мои плачущие глаза изрыхленым песком. Я закричал так громко, что погасло солнце, и всем своим грохнувшим на дорогу телом ощутил каждую песчинку, из которой был построен вознесший душу к высшей радости мой дом.

Потом тело мое проникнулось теплом рук матери, но душа не пробуждалась к жизни. В помутившемся сознании, из тьмы, все отчетливей проявлялся отчий дом с веселыми ставнями, а на трубе прыгал черный ворон, неистово крича и размахивая крыльями – они вырастали и закрывали собой небо. И сбитое солнце, падая на землю, сжигало все на своем пути. Запылал вспыхнувший дом и рухнул, и кроваво–красный песок укрыл все пространство между небом и землей, и его оглушал безумно-радостный гогот мальчишек. Он вошел в мою жизнь, и не отпускает душу даже в самые счастливые мгновения полета творческого вдохновения ее, напоминая о том, что извечно в мире будет борьба между добром и злом, как изначальная суть мира с первого проявления сознания, еще не окрепших душ Каина и Авеля. Это противоречие дано человеку, чтобы он сам решал для себя главный вопрос жизни: ублажая плоть свою – идешь на преступление. Бог предупреждает, чем кончается действия уязвленной бренной плоти, но сам своей властью не наказывает преступника. Нарастающей болью пробуждается раненная душа – она бессмертное наказание тому, кто изменил ее божественному предназначению.

Первое, что я понял пробудившимся сознанием, был сверкающий снег за окном, и спокойный голос из раскачивающегося сугроба передо мной, на котором сверкали очки:

— Успокойтесь, мамаша. Все хорошо. Он будет жить.

— Доктор, он хочет стать архитектором, — сказала мама.

— Я не хочу жить! – закричал я. – Они убили мой дом.

И я увидел склонившееся тревожно-темное лицо матери, на котором стыли, как сосульки, слезы. В ее застывших глазах покоились на белом покрывале два маленьких существа, и четыре тонкие руки тянулись к ним, чтобы сбить тающие сосульки. Все тело содрогнулось от боли, а душу сковал страх. Но в оживающем сознании вызрела первая мысль: «Маме холодно – я должен спасти ее!» Я вскочил, обнял ее за шею, начал быстро языком слизывать сосульки на лице, и видел, как светлеет оно, отогреваясь, и становится таким, каким всегда знал и видел – самым красивым и любимым в мире.

— Родной мой, сыночек, что ты, что ты! Тебе еще нельзя двигаться! – испуганно — счастливо заулыбалась она. – Правда, доктор.

— Движение – это жизнь, — веселым голосом отозвался доктор, поправляя сбившиеся на красный нос очки. – Порывы души – есть врожденный дар человека. Нести добро – ее предназначение. У вашего сына отзывчивая душа, ей будет нелегко жить в нашем трудном мире.

Я тогда не понял смысл этих слов, но сознание поглотило их, а память понесла по жизни. И это стало началом и продолжением всего того, что я хотел видеть в мире, постигал и стремился передать людям: изменить душе — предать мать, родных людей. Потерять доверие Бога.

Первое, что познал, когда вошел в мир – радость добра, которое щедро дарили родные мне люди.

Однажды увидел, как дерутся мальчишки – и ощутил страх от того, что человек поднимает руку на человека. А когда впервые поколотили меня – в мой мир ворвалось ощущение боли, но не той, которую несет болезнь, обнажая причину ее, а предупреждая об опасности человека, который в злобе забыл о назначении души своей. Потом меня были много раз – и ощущение боли укоренилось в моем сознании, и я начал понимать, что в мире есть что-то иное, чем радость и добро, которые, мне казалось, и родились со мной, и были понятны, как назначение моих глаз, рук и ног.

На протяжении своей жизни мне пришлось испытать много боли от людей, продавших свою душу дьяволу, но она не может быть принята мной органически, как дарованная нам свыше радость добра. А мир людей продолжает жить в злобе страстей своих, предавая того, кто подарил им жизнь «по образу и подобию своему».

… архитектором я не стал.

 

…боксером. 

 

Мы, дети войны, уличные мальчишки часто разрешали свои необузданные страсти драками между собой. Мне почему-то доставалось больше других, и я долго не мог понять, отчего происходит такая несправедливость. Я привязался всей душой к ставшей мне родной компании, всегда старался говорить каждому добрые слова, и не мог даже представить себе, как можно обидеть, ударить вдруг человека, с кем ежедневно делишь открыто все радости и горести жизни. Но нередко какие-то странные, загадочные, то жалеющие меня, то осуждающие, взгляды, намеки, оговорки западали в душу…

И вот однажды в нашей компании появился новый мальчишка, черноволосый и картавящий, с выпуклыми любопытными глазами, и очень говорливый. В первый день он сам решительно подошел к нам, поздоровался с каждым за руку и представился:

— Витя Гут.

— Фамилия какая-то у тебя странная, — загадочно сказал кто-то.

— Вот еще будет один среди нас такой, — с ехидным смешком заметил Славка — заика, худющий и костлявый, который однажды так проговорился: «Спас меня очень хороший доктор, хоть и еврей был…»

— Нет, нет! – мгновенно дернулся всем телом Витя. – Я не жид.

И тут же начал многословно и охотно рассказывать, что его дед был когда-то работником у одного богатого помещика немца, и тот, довольный его работой, всегда при встрече хвалил его: «Гут, гут» — это стало их фамилией.

— А кто это среди вас семь раз не русский? – быстрым любопытным взглядом забегал он по нашим лицам.

Какой-то странный, оторопелый смешок сделал все лица похожими, и я впервые ощутил, что они словно прощают мне то, что я принадлежу к той нации, которую почему-то все считают виновной во всех бедах их — самых хороших людей на земле.

И вдруг вскочил Валерка, схватил Витю за грудь, и кричит мне:

— Иди, дай ему в морду!

Я мгновенно похолодел от этих слов и впившихся в меня со всех сторон колючих настороженных взглядов, и прохрипел, не в силах даже сжать кулаки:

— Я не могу! Не надо!

— Тогда я ему врежу! А ты знаешь, как я бью!

— Я прощаю его, — лепетали мои враз пересохшие губы, и отметил на лицах сходные и роднящие всех их недоумение и жалость.

— Скажи ему спасибо, — мирным голосом сказал Валерка, но, видимо, клокотавший в нем гнев еще не угас, и он ударил его кулаком в грудь.

— За что? — заныл Витя, скорчившись и вскидывая перед своим побледневшим лицом дрожащие ладони.

— За человека! — отрезал Валерка.

И тогда впервые я невольно подумал о том, что только физическая сила может помочь защитить и отстоять себя. Когда возвращались в тот вечер домой, я, благодарно прижимаясь плечом к Валерке, попросил:

— Возьми меня с собой на бокс.

— Ну, понял, наконец, — дружески улыбнулся он. – Тебе это надо больше, чем мне.

Все это было сказано им по высшим порывам души, но почему-то родилась и застряла предательская мысль: «Значит, и он считает так же, как и Витя…» Стало стыдно и гадко, что именно такой поворот в моем сознании произошел в ответ на его искреннее откровение, и я, двумя руками пожимая при расставании его руку, выкрикнул:

— Прости, прости…

— За что? – выставился он своими чистыми синими глазами.

Я не находил слов для ответа, но всем сердцем почувствовал, что у меня есть настоящий друг, который наперекор утвердившимся предрассудкам людей находит волю и разум жить по велению чистой души – и ощутимо познал, что только физическая сила способна отстоять ее. Пусть ты и не грозишь им кулаком, не отзываешься злом на зло, но осознаешь, как возникает перед ней животный страх, сдерживающий рвущуюся к грешному порыву заблудшую плоть. Понял: сильный не обидит слабого – вместе с телом крепнет, закаляется и противостоит всем мерзостям жизни здоровая душа. Не родство крови, а родство душ есть незыблемая ценность жизни – она наше продолжение после смерти плоти: очищенная от всех благ и грехов мирских, пребывает в мире и находит в заоблачной выси тех, кто был для нее святой ценностью на грешной земле. И рождается такая дружба именно в детстве: не затравленная еще суетой изворотливого и изощренного сознания, ратующего, как спасти плоть свою, душа принимает жизнь данной ей свыше чистотой и открытостью.

Через два дня, которые были заполнены радостным ожиданием первой тренировки, Валерка сам пришел ко мне домой, помог отобрать все, что необходимо для занятий, трусы и майку, тапочки и полотенце, и мы отправились в спортзал. Я шел и старался во всем подражать ему: идти уверенным шагом, поднимать сутулящиеся плечи и держать высоко на своем хилом теле большую голову, за что мальчишки прозвали меня «головастиком». Да и каким я мог еще быть, с младенчества брошенный войной на дороги беженцев, по которым мать несла меня на руках, спасая от геноцида — суть всякого существа, возомнившего себя вершителем судьбы человечества. Слава Богу – выжил. И только босоногое детство в кругу дворовых пацанов с игрой в тряпичный мяч, побегами на реку без разрешения мамы, ночные лазания по чужим садам за фруктами восстанавливали силы организма.

Мне казалось, что все люди понимают мое состояние и одобрительной улыбкой поддерживают это желание стать таким сильным и независимым, как Валерка. А он весело рассказывал о своих тренировках и соревнованиях, о мальчишках, с которыми было ему интересно жить в этой сильной и надежной команде. И я ясно видел и себя в этой новой, притягивающей к себе, здоровой и желанной жизни.

Спортзал располагался на берегу реки в полуподвальном помещении открывшегося недавно, после долгого ремонта, Дворца пионеров, бывшего когда-то, задолго еще до революции, дворцом какого-то очень богатого человека, одного из «эксплуататоров трудящихся людей» – так вбивали нам в голову с самого детства. Это потом, когда я стал взрослым и были доступны чудом сохранившиеся архивы и документы, узнал, что построил его Матеуш Бутримович, активный государственный деятель и реформатор, городской судья, который сделал много для того, чтобы наш город стал портом международного значения. Это он весной 1784 года снарядил первую «полесскую флотилию», и она двинулась через Варшаву в Гданьск, чтобы представить на европейском рынке полесские товары – и люди этой, набирающей силу цивилизованной Европы, спешили к набережной поглазеть на загадочных «полесских индийцев», как окрестили их столичные газеты.

Мы спустились в подвал по уже выкрошившимся ступеням, вошли в тесную узкую комнатушку с длинной лавкой вдоль одной стены, с прибитыми крюками. Весело переговариваясь и шутливо подкалывая друг друга, переодевались мальчишки, и я с какой-то невольной завистью разглядывал их наливающиеся мышцами ноги и руки, крепкие шеи. Когда Валерка представил меня, они приветливо протягивали руку и крепким пожатием щедро делились своей силой. В небольшом спортзале к стене слева были прикручены шведские лестницы, возвышался турник, под ними лежали штанга и гири, почти весь пол был устлан серым и мятым настилом, сквозь продольные окна ложился на них мерцающий солнечный свет, и разносился запах устоявшегося пота.

Небольшого роста, с полуседой головой, стриженной «ежиком», в спортивном костюме, плотно обтягивающем жилистую фигуру, вошел человек, громко поздоровался и отдал команду:

— Становись!

Все быстро построились в шеренгу, а Валерка, подтолкнув меня к нему, сказал:

— Петр Кузьмич, мой друг мечтает стать сильным.

— Разберемся, — коротко бросил тот и объявил: — По порядку номеров рассчитайсь!

Я стоял последним, и когда счет дошел до меня, бодро, подражая услышанным голосам, выкрикнул:

— Тринадцатый!

В затянувшемся молчании тренер, ожидающе глядя, бросил:

— Что еще надо сказать?

И рядом стоящий мальчишка, поддев меня плечом, шепнул:

— Расчет закончен.

— Расчет закончен! – быстро повторил я бодрым голосом.

Началась разминка. Все задвигались, убыстряя шаг, перешли на бег, махали руками и ногам, прыгали и приседали, гнулись и выгибались, отжимались руками от пола. На лицах все больше выступали блистающие капли пота, и я чувствовал, как становятся мокрыми трусы и майка, и все вокруг забивает запах пота.

— На перекладину! — раздалась команда тренера.

Все выстроились, утяжелено дыша и клеясь друг к другу мокрыми локтями. Каждый привычно по очереди подходил к турнику, подпрыгивал и под внимательными взглядами остальных подтягивался, и все невольно вели счет замедляющего подъема тела с дергающимися из последних уже сил ногами. Когда наступила моя очередь, я не мог допрыгнуть до перекладины, подскочил Валерка, подхватил сзади за талию и рывком помог ухватиться за теплую металлическую трубу. Я ретиво дергался всем телом, но оно обвисло на одеревенелых руках.

— Давай, ну, давай! — неслись со всех сторон подбадривающие голоса.

Но пальцы разжались – я рухнул на пол, ощутил пронизывающую боль в пятках, и, дрожа всем существом своим, стыдливо опустил голову.

— Это и все? – вопросил Петр Кузьмич, уставясь на меня выпученными серыми глазами на сморщившемся от недовольства лице. И, махнув рукой на дверь, объявил: — Иди-ка ты на печь есть блины…

— На печи я читаю книги! – вырвался из меня обиженный крик, и в глазах стало темно, а тело само сорвалось и выскочило из спортзала с заплаканными глазами.

Это возвращение домой осталось в памяти самыми тягостным за всю жизнь в родном городе: все вокруг виделось чуждым и страшным, и лица людей, и шум машин, казался зловещим шорох листьев на деревьях.

— Что с тобой, сынок? – спросила мама.

— Хочу блины, — ответил я, боясь встретиться с ней взглядом.

— Сейчас приготовлю, — охотно отозвалась она.

Я залез на печь, привычно взял книгу, которая всегда ждала меня там, но буквы сливались в длинные черные нити и заволакивали паутиной глаза. И всем своим обессиленным от позора телом чувствовал, как исчезает из души все то, родное и привычное, что связывало с жизнью, а сознание нестерпимой болью пронизывал стыд.

Мама поставила передо мной на печь горку блинов на тарелке, мгновенно затмившие все запахи лежанки, банку с любимым клубничным вареньем и тихо сказала:

— Поешь, и все будет хорошо.

И, жадно поглощая блины, я тогда, наверное, впервые задумался, что она всегда, даже в моем молчании, понимает настолько прозорливо, что никогда не мог позволить себе сказать ей неправду, солгать. Даже, если пытался утаить, чтобы не сделать ей больно, она промолчит – и я, пусть и запоздало, каясь, открывался ей. Она, обнимая и целуя меня, скажет: «Вот и хорошо, что ты очистил свою душу…» И я чувствовал, как все терзающие меня боли растворяются в ее, любящей самозабвенно душе. Как же она могла принимать еще и мою боль, если вся жизнь ее была переполнена страданиями: поголовная смерть в войну всех родных людей, нерастраченная любовь к погибшему мужу, убившая и ее молодость, постоянные волнения за меня, хилого несмышленого существа, всей душой жаждущего добра и справедливости — и с каждой новой неудачей теряющего эту веру. Видимо, таинство материнской любви зарождается еще в плоти ее, когда она выносит в себе новую жизнь – и она неподвластна разрушению всех катаклизмов мира. Все беды человека начинаются тогда, когда он строит свою личную жизнь, ломая ее основу: насильно рвет эту божественную связь, материнское чутье, провидяще к любой беде, которая грозит ее созданию.

Наевшись маминых блинов, согретый ее лаской, вниманием и пониманием, я лежал на печке и, сдерживая слезы, чтобы не причинить ей боли, тупо и бессмысленно смотрел в потолок, как паук, перебирая быстро мохнатыми лапами, закручивает в паутину божью коровку, свою очередную жертву. Не было ни сил, ни желаний спасти ее – все обреченней чувствовал себя сродни ей. Паук вдруг начал распухать, расти на глазах, облачаться в спортивное трико – и я ясно увидел перед собой тренера и услышал его насмешливый голос: «Иди на печь блины есть».

И вдруг какая-то сила сорвала меня с печи. Я выскочил во двор, кинулся к ближайшей яблоне на огороде, подпрыгнул, ухватился за ветвь и начал подтягиваться, дергаясь всем телом и дрыгая ногами. Но, как и в спортзале, блины не помогли. Обреченно рухнул на землю, прижался спиной к дереву, обиженно ощущая его колючую шероховатость коры, и тупо уставился на мир перед собой. На телеграфных проводах весело чирикали воробьи, над ними стремительно проносились ласточки, по дороге вальяжно расхаживали, насытившись на помойках, вороны, тащила перегруженную макулатурой телегу лошадь, и сквозь ее натянутую от напряжения коричнево-блеклую кожу отчетливо выделялись напрягшиеся от груза мышцы. Все они, осознавал я, находились в движении, привычном с рождения – от этого и было все в них сильным и слаженным. И явилось прозрение: доступно лишь то, что вызвано потребностью быть в целенаправленном действии. Я хожу, бегаю, читаю и считаю потому, что день за днем повторяю одно и то же – и это уже стало естественным состоянием моего существа. Научился же я, как обезьяна, лазить по деревьям.

Я возбужденно вскочил, ухватился за ветку дерева, прижимаясь к стволу и обдирая кожу на ладонях, вскарабкался на самую вершину. Она угрожающе склонилось и треснула, но я привычно успел ухватиться за другую ветвь и повис, раскачиваясь, с радостью осознавая, что надо сделать, чтобы доказать тренеру свою правду. И когда спустился на землю, вдруг явилось странное, но благодарное чувство к нему: он своим презрением лишь придал мне силы поверить в себя. Я побежал на мусорку за городом, отыскал кусок ржавой трубы, прикрепил в сарае между стойками двери. В тот вечер, отправившись перед сном в туалет, подпрыгнул и подтянулся два раза. Наутро, когда подошел к турнику, обнаружил, что на нем нет ржавчины, руки желанно и цепко держались на его блестящей, гладкой поверхности. Когда вернулся домой, мама, улыбаясь, спросила:

— Так было лучше?

— Это ты?

— Прошлась наждачкой.

И я рассказал ей все, что случилось в спортзале. С тех пор, когда у меня что-то не получалось, она шутливо говорила:

— А не поесть ли нам блинов на печи.

Через месяц я подтягивался пять раз. Чувствовал, как наливается силой тело, и удивительно: это сдерживало применять ее в мальчишеских ссорах и стычках – видимо, в моем ответном порыве являлось такое, что заставляло противника ретироваться.

Валерка настойчиво предлагал мне вернуться к ним в секцию бокса. Но какое-то странное чувство заставило отказаться: как-то стыдно было увидеть глаза взрослого человека, которому ты, щенок, доказал его неправоту. И я записался в секцию фехтования: жизнь «Трех мушкетеров» являла лучшие качества мужских достоинств – сила и смелость, честь и преданность в дружбе.

Я понял святую истину жизни. Для того, чтобы защитить себя и быть в ладу с людьми, надо не умение бить в морду, а стать таким, чтобы в тебе были силы, знания и терпение, которые вынуждают твоего невольного врага, заблудшее существо, почувствовать и понять, что добро и прощение есть высшее проявление и назначение человека в мире.

 

…  националистом

 

1

Уроки белорусской литературы вела у нас Нина Степановна, худая, костлявая женщина с обожженным лицом. Во время войны она была партизанкой.

В очередной раз они ставили на рельсы подрывное устройство, чтобы взорвать большой фашистский поезд, везущий снаряды к Сталинграду. Он появился неожиданно, ранее намеченного времени, и все бросились спасаться в лес. Кто–то зацепил провод и разорвал его. Нина Степановна упала на землю и скрепила его руками – устройство сработало, и, оглушая всю окрестность взрывами, начали рваться снаряды, сжигая все живое. Состав вздыбился и рухнул под откос. Партизаны нашли ее среди обломков без сознания и на плащ-палатке принесли в отряд — она выжила.

Конечно же, мы все гордились ею – защитником нашей великой родины. Сама она не любила рассказывать о своих подвигах, но у всех на виду был страшный несмываемый след этой войны. Она носила длинные распущенные волосы, и как-то привычно, пригладив их к щекам как косынку, связывала узлом под подбородком. Во время урока невольно прижимала ладони к щекам, словно пыталась хоть на мгновение прикрыть свое обожженное лицо, и сквозь растопыренные дрожащие пальцы светились ее темнеющие, налитые болью глаза.

5 марта умер вождь всех народов. Каждый ученик должен был выучить и рассказать свое любимое стихотворение о нем на белорусском языке. Все читали с упоением. Я, набрав побольше воздуха, начал громко читать: мне казалось, так передаю трагедию всего нашего советского народа, что от моего голоса дрожат и плачут стены.

И вдруг Нина Степановна ударила кулаком по столу и выкрикнула:

— Я не позволю тебе уродовать мой родной язык! — Я застыл с такой болью, словно перекусил свой язык. – Наш национальный поэт на своем национальном языке передал, как никто другой в мире, всю любовь именно нашего белорусского народа.

— А разве любовь имеет национальность? – враз высохшими губами спросил я.

— Только на своем национальном языке можно передать искреннюю любовь! – повысила она голос. – Нет, ты никогда не станешь настоящим патриотом моей родины. Да еще с такой фамилией. Уезжай на свою родину и учи свой язык.

Я тогда не имел и представления, что и у меня есть какая-то своя родина. Но помню и сейчас: так захватило дыхание, что крик души утонул в нем, однако еще осталось сил, чтобы со слезами убежать из класса.

Этой болью была пронизана душа моя все школьные годы. Но если ты научился терпению, а это значит – прощать, судьба дарует тебе прозрение.

 

 

2

Пока Иосиф Гелевич не начал преподавать у нас, мы знали от старшеклассников, что они отпускали его с урока, когда заканчивалась перемена, и в класс входил очередной учитель. Если у них возникали сомнения по любому поводу — бежали к нему. В спорах можно было услышать: «Так сказал сам Иосиф Гелевич…» – и это был веский аргумент.

Как известно, каждый учитель имеет кличку. У него ее не было. И как ни трудно было произносить его имя-отчество – с этим справлялся любой.

Однажды один ученик сказал: «Оказывается, и среди жидов есть хорошие люди». — «Еще раз так его назовешь — приготовь мешочек!» – пригрозил ему наш признанный вожак и силач Ваня Захарин. «Для чего?» – ухмыльнулся тот. «Чтобы было, куда складывать твои зубы».

Пожалуй, больше никогда в жизни я не слышал такого решительного отпора по поводу оскорбления еврея.

Уроков истории, в привычном их понимании, у нас не было. Сама жизнь, любая эпоха ее, вместе с Иосифом Гилевичем входили в наш класс.

Он еще с порога поднимал руку, требуя сесть. И пока мы усаживались, шикая друг на друга за неосторожный стук парты или чей-то громкий голос, он быстро развешивал по стенам таблицы, карты, картины по теме урока. Когда начинал говорить, казалось, плоскость картины расступалась перед нами. Мы входили в ее мир и становились равноправными участниками событий: каждый из нас теперь был то беглым рабом, то солдатом, то придворным – это ты после изнурительной работы вытирал обильный пот со своего разгоряченного лица, зажимал смертельную рану или был заговорщиком кровавого дворцового переворота. И уже не было учительского монолога – каждый торопился высказать что-то свое, наболевшее. Мы выкрикивали, доказывали, спорили, ходили по классу, размахивали руками, говорили и пели. Не было ни стен, ни окон, ни дверей, ни учительского стола – был тот мир и тот пейзаж, который он, как Бог, умел воссоздать в нескольких точных словах. Можно было даже упасть, потому что именно тебя, а не типаж на картине, убили в неравном бою, и…пережив смерть, воскреснуть, чтобы опять вживаться в новый образ.

Созданная им явь входила в нас с такой силой, что после надо было прикладывать неимоверные усилия, чтобы вернуться в настоящий день и стать самим собой. Но этого в полной мере уже не происходило: ты всегда ощущал себя хоть немного иным человеком, чем был до этого мгновения. Рождалось такое чувство, словно ты уже прожил одну жизнь, а обновленная душа вернулась в знакомую плоть.

Пятерки ставил редко. А когда мы укоряли его за строгость, он отвечал:

— Сама история не заслуживает такой высокой оценки. Наши знания о ней — тем более относительны.

И все же отличные оценки получали те, кто умело развивал свою мысль, хотя она могла и противоречить учебнику истории и мнению учителя.

— Ты мыслишь – значит, существуешь, — одобрительно отмечал он.

— Но он не прав! Мы не согласны! – возмущались мы.

— Высшее право и достоинство человека, — объяснял он, — свобода высказывания своего мнения. Свобода, по Гегелю, есть не что иное, как утверждение самого себя. Даже преступная мысль злодея величественнее и возвышенней всех чудес неба.

И когда мы, не очень–то понимая эту мысль великого философа, продолжали настаивать на своем, он заключал:

— Я хочу вас научить самому главному в жизни: самостоятельному мышлению. Человек тем и отличается от животного, что умеет мыслить. Это его потребность, как дышать и есть. Если вы овладеете этим – научитесь соблюдать законы морали и нравственности. Человечество лишь тогда сможет построить настоящее справедливое общество свободных людей, когда каждый человек будет усовершенствовать свою личную жизнь.

Господи! И это все им говорилось, когда люди, живущие в нашей стране, где «так вольно дышит человек», не имели право иметь собственное мнение, и «голос единицы был тоньше писка». Все это я слышал своими ушами, запоминал, оно прошло со мной сквозь жизнь. И только позже, когда мы очнулись от железного сна разума, до меня начал доходить истинный смысл его слов. С годами я начал понимать, каким же надо было обладать мужеством перед истиной, чтобы во времена диктаторского социализма, когда за одно неосторожное слово человека лишали не только свободы, но и жизни, говорить такое вслух. Но, видимо, его убежденность, искренность, желание нам добра и передачи знаний были настолько магическими, что за все годы его учительствования не нашлось ни одного подонка, который бы решился донести на него. А были среди нас и будущие преступники, воры и убийцы, карьеристы и предатели – об этом я знаю точно по прошествии многих лет: хватает каждой твари по паре.

Признайтесь, много ли найдется среди нас тех, кто, покинув школу, идет в трудные часы за советом к школьному учителю? К нему, и спустя десятилетия, обращались многие. У Иосифа Гелевича всегда находилось время и доброе разумное слово для каждого. Ему можно было написать исповедальное письмо или открытку – и всегда ты получал в ответ несколько дорогих для тебя и ценных слов — советов. И спустя годы он вспоминал о тебе такое, что ты сам уже забывал. Осмысливая, ты понимал: вот он тот самый важный период жизни, который стал для тебя переломным – в нем причина твоего усовершенствования как личности или именно с этого момента началось твое падение. И ты с горечью констатировал: еще в школе он говорил тебе об этом, предостерегал. Но ты не внял вовремя: не было разума, решительности, воли, понимания… у каждого из нас есть свой период созревания. И в этом часто не вина твоя, а беда.

Когда началась первая волна эмиграции, и многие мои друзья, евреи, уехали, мне очень захотелось встретиться с ним. Я позвонил ему в школу – он узнал меня по голосу.

В книжном магазине выбрал несколько книг по истории, а в гастрономе купил бутылку дорогого вина.

— За книги спасибо – угадал, — сказал он, когда я в тесной прихожей его маленькой квартиры вытащил их из сумки. — А вот это – немедленно забери. – Он спрятал руки за спину. – Во-первых, как я понял, нам с тобой надо поговорить на трезвую голову, а во-вторых, позволь мне не отступать от своих принципов: в моем доме гость получает то, что имею я сам. Так что, извини…

Я, краснея, сунул бутылку в сумку и пошел за ним в комнату.

Все стены были завешены картинами, в основном портретами, среди которых я узнал Эйнштейна, Шолом-Алейхема, Шагала, Спинозу, Михоэлса…

— Это работы моего сына, — пояснил Иосиф Гелевич. – Окончил строительный институт.

— Я подумал – художественный, — сказал я.

— Пятая графа помешала… — насмешливо произнес он.

Я провел тогда у него весь вечер. Жена его была в отъезде, и во всем доме чувствовалось затянувшееся отсутствие в доме женщины. В разговоре он часто вспоминал о ней и порой, казалось не к месту, приговаривал: «Мы с Соней…»

Поужинав, мы пили чай.

Как любил он этот напиток, можно было легко догадаться и по его умиленному лицу, и по трепетному взгляду, и по движению рук, которые нежно, как младенца, обнимали стакан, а вывернутые губы чутко прикасались к его граням. Он с наслаждением втягивал в себя жидкость, медленно глотал и, закрыв глаза и откинув свою кучерявую голову, замирал, словно вслушиваясь, как растекается тепло по его телу. Каждые полчаса он заваривал новую заварку. Набросив на чайник байковую салфетку, старательно подтыкал ее со всех сторон под дно. Разливая, смотрел сквозь стакан на свет, придавая чаю расцветку одному ему известной концентрации. Щипчиками откалывал кусочек сахара и закладывал его за нижнюю губу.

На телевизоре тикали часы – подарок нашего выпускного класса.

У окна, на мольберте, прикрытом куском холста, стоял подрамник. Когда Иосиф Гелевич в очередной раз отправился на кухню подогреть чай, я не выдержал и тайком приоткрыл холст. На меня в упор смотрел, словно выглянувший из окна, Иосиф Гелевич. Сверкали огромный лоб и пронизывающие меня глаза. Все остальное, как на полотнах Рембрандта, было погружено в тень. В колорите преобладало два цвета: коричневый и охра. Самый глубокий тон приходился на зрачки. Я застыл, потрясенный увиденным: именно таким он всегда являлся в моей памяти.

—  Сын меня пишет, — я вздрогнул от голоса за спиной. – Хочет забрать с собой.

—  Куда забрать?

—  В Израиль. Через год уезжает.

—  И вы? – ошеломлено спросил я.

— Свое дело я выполнил: дал ему образование, воспитание, он хороший специалист, знает несколько языков, изучал еврейскую историю и культуру…Он отсюда не убегает, как, к сожалению, делают иные…

— А вы, вы? – неуспокоенно повторял я.

— Боюсь быть ему обузой. Я просил его только об одном: жить и работать так, чтобы я мог со спокойной совестью приехать туда умереть, — он смотрел на меня с открытой и печальной, извинительной, улыбкой.

Я не выдержал его взгляда и опустил глаза.

— Я всю жизнь работал честно для России, как ты знаешь, — заговорил он беспокойным голосом. – Хотел и верил, что заслуживаю право быть не изгоем, а гражданином. Но этого так и не произошло…, — он устало опустился в кресло. — Ты знаешь, что я никогда не выслуживался, не искал почестей и наград. Но когда стоял вопрос дать мне звание заслуженного учителя, власти согласились лишь тогда, когда просчитали процентную допустимость для евреев. Об этом со стыдом рассказал мой бывший ученик, один из секретарей райкома партии. После этой истории он вышел из партии! – с гордостью заключил Иосиф Гелевич.

— Где же родина для нас евреев?

— Теперь она обретена, — ответил он. — После двухтысячного изгнания и борьбы наш народ обрел свою историческую родину. Сионизм – это идея, которая помогла евреям сплотиться и выстоять. Феникс воскрес.

—  Я считаю себя гражданином мира, — заявил я.

— Это иллюзия, — сказал Иосиф Гелевич. – Вот тебе парадокс истории. Человек – это целый мир, но, в то же время, он – составная часть космоса. И пока он не займет в нем свое место – гармонии ни в нем, ни в мире не будет. Гражданином мира можно стать только тогда, когда стоишь прочно ногами на земле своей родины, своих предков, а над тобой звездное небо и нравственный закон в тебе… Кант.

Я уехал от него, как возвращается альпинист с покоренной вершины: чтобы потом не случилось горького в жизни, но всегда перед ним будет образ мира, который он увидел с высоты птичьего полета.

3

Когда я учился в пединституте, почему-то именно с кафедрой белорусского языка и литературы возникали конфликты между мной и преподавателями. Стоило мне высказать свое мнение по любому поводу, слышал в ответ:

— Я вас не разумею…

И когда я переходил на белорусский язык, конечно, от волнения путая русские и белорусские слова, меня перебивали:

— Гэта слова па белоруску вымауляецца вось як…

Начинался показательный урок верного произношения. При этом меня удивляло, что мой собеседник точно понимает смысл того, что я сказал. Много позже понял суть этих поправок: они были не в том, на каком языке я сказал, а что хотел выразить. И чем чаще я высказывал свое мнение, идущее от души, жаждущей справедливого переустройства мира по тем понятиям, которым обучался на лучших традициях мировой литературы, тем ожесточенней было отношение всех этих людей, которое вскоре перешло в открытую травлю.

Однажды после очередной дискуссии, которая есть естественный процессе в споре, когда мы доискиваемся истины, декан вызвал меня к себе в кабинет и заявил:

— Уходи сам из института, или я тебя выгоню!

— За что? – с какой-то веселой наигранностью спросил я.

— Мы тебе дали право учиться наравне со всеми на моей родине – вот и живы по-нашему.

— Моя родина здесь, — ответил я. – И она мне завещана отцом.

— И за сколько он купил это право? – мелко хихикнул он.

— Мой отец погиб в бою, защищая ее – и она мне дана посмертно, — отрезал я.

Декан дрожащей рукой схватил графин и начал наливать воду в стакан – и в наступившей тишине раздался звук автоматной очереди.

Вскоре на одном из занятий по белорусской литературе он предложил написать сочинение о родине. Я написал поэму в стихах. Он дал задание всей кафедре: узнать, откуда я ее списал. Рассказал мне об этом один из самых тишайших преподавателей в нашем институте: маленький, сухонький старичок, отсидевший двадцать лет в лагерях за то, что был сыном деревенского дьячка.

— Как я вас понимаю, — затаенно прошептал он мне. – Родина человека вся земля.  «Сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божьему сотворил его, мужчину и женщину. И благословил их Бог, и сказал им Бог: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и обладайте ею…»

4

Чтобы познать историю земли, на которой нам всем вместе выпало жить, я устроился рабочим в геологическую экспедицию – и с тех пор летом, период каникул, а затем трудового отпуска, часто отправлялся по многим маршрутам. Тема изучения – четвертичный период: время, когда на земле после ледникового периода зарождалась и утверждалась живая жизнь растений и птиц, зверей и человека – и мир еще не был зашторен таким понятием, как «национализм». Горы и леса, реки и озера, камни и песок – мы ходили сутками по нехоженым местам, и все открывалось в своей первозданности, и всем хватало места и воздуха, света и солнца, и радовало глаз в этом пространстве между небом и землей. Каждое мгновение восторгало своим величием и красотой, и я понимал, что никакие краски художника и звуки музыканта не смогут передать то, что рождается в душе, хотя невольно «рука тянулась к перу…»

Вдоль дороги проносились деревни, леса, поля и реки. Уже несколько часов мы находились в пути, и возникало такое ощущение, что все люди на земле живут одним селением, пусть и не знают ­­­­­ничего друг о друге: они связаны дорогой, землей, общим днем, чистым небом, и этим единым для всех щедрым солнцем. И приятно было ощущать, что, благодаря нашему движению в этом пространстве, налаживается незримая связь.

Вдруг машину начало подбрасывать – и все вокруг закрылось пеленой пыли. Сквозь нее тускло замелькали стволы огромных берез, кроны их плотно сходись над узкой дорогой и стегали по крыше машины. Стало сумрачно, хотя в просветах между стволами виднелись залитые солнцем поля.

— Это Екатерининский тракт, — обернувшись к нам, сказал академик Гаврила Иванович Горецкий. – Он был построен Екатериной второй, как связь между Петербургом и югом России.

Я заинтересовался, и он рассказал, что после трех разделов Речи Посполитой вся этнография Беларуси вошла в состав царской России, и Екатерина обещала, что все жители присоединенных земель с первого дня вступают во все «оному свойственные выгоды по всему пространству империи Российской». Но эта выгода была дана только белоруской шляхте, а простому народу стало жить еще хуже. Об этом написал в своих записках современник декабристов Иван Тургенев: «Одно из самых возмутительных злоупотреблений замечается в белорусских провинциях, где крестьяне так несчастны, что вызывали сострадание даже русских крепостных». Труд этих обездоленных людей употреблялся главным образом на постройках больших дорог и каналов. За всю последующую историю для Беларуси только однажды блеснул луч свободы, когда Белорусская рада 25 марта 1918 года объявила Беларусь независимой Республикой. Был учрежден Народный Секретариат Беларуси, он принял Уставную грамоту, в которой провозглашалось, что все народы на ее территории, вне зависимости от национальности и вероисповедания, имеют свободу слова и совести, печати и собраний, забастовок и содружества, неприкосновенность личности и помещения, объявляется равное право всех языков.

— Мы так верили, ждали, боролись за возрождение нашего народа, у которого такая богатая история: он дал миру много славных имен, но никак не можем добиться того, чтобы «людьми зваться», — Горецкий помолчал, густые брови нависли над глазами, и, опустив голову, с болью произнес: — Всего только несколько месяцев просуществовал тот великий период нашей истории. Мы уже столетиями живем под чьей-то оккупацией.

Взволнованный его рассказом, я начал расспрашивать начальника экспедиции Андрея Ивановича Коптева о нем. И вот что узнал. Гаврила Иванович Горецкий – геолог с мировым именем, был другом Янки Купалы. Его брат, Максим Горецкий, один из лучших белорусских писателей, был репрессирован и расстрелян. Гаврила Иванович один из основателей Белорусской академии наук, создал и был директором Белорусского научно-исследовательского института сельского хозяйства, среди первых был утвержден действительным членом Академии наук и ЦИК БССР. В тридцать лет репрессирован и приговорен к расстрелу за «национализм» — это значило за любовь к своему Отечеству, его народу и родному языку. Он чудом избежал расстрела, долгие годы сидел в тюрьмах и лагерях, потом на поселениях без права возвращения на родную землю. Там он занялся геологией, за несколько лет написал докторскую диссертацию, стал основоположником нового направления палеопотамологии. В 1956 году его реабилитировали, но еще несколько лет не разрешали вернуться в родную Беларусь. Теперь он заведующий лабораторией института геохимии и геофизики АН БССР.

— Повезло тебе, парень, — заключил он свой рассказ. – Ты будешь находиться в самом чреве нашей науки. А Гаврила Иванович – ее осмысление на высшем уровне, которого достигло человечестве к данному моменту, — он дружески похлопал меня по плечу. – Видно, везучий ты человек. Но скажу честно: работать с ним нелегко. Он сам горит и другом тлеть не дает.

В разговорах Горецкий часто цитировал какие-то возвышенно божественные слова. И когда я однажды спросил, откуда это, он ответил:

— Это из Ветхого Завета…Вам не знать этого – грех. Ваш народ создал и утверждает самое великое, что является смыслом жизни каждого живущего человека на земле: духовные ценности — в них смысл всего живого.

Однажды мы сидели у костра, ели, разговаривали и шутили. Я все ждал, когда заговорит Горецкий, но он лишь изредка вставлял в нашу беседу меткое слово, а лицо его было каким-то далеким. Он пил чай с хлебом и что-то писал в записной книжке.

— Андрей Иванович, — обратился он к Коптеву, — я по дороге интересный карьер обнаружил. – Состав морены, кажется, напоминает приволжский. Завтра с утра пораньше туда и отправимся. Если это так – будет еще одно подтверждение нашей с вами гипотезы о границах ледника. – Заметив мой заинтересованный взгляд, объяснил мне: — Цель нашей экспедиции найти направление движения и границы четвертого ледникового периода, и место, откуда он пришел. Надо узнать, что произошло тысячи лет назад – туда не вернешься, не проверишь.

Они вновь заговорили между собой. Я старательно прислушивался, но ловил себя на том, что трудно понимаю: часто они употребляли какие-то неизвестные слова, термины, словно разговаривали на чужом мне языке. Потом начали писать что-то в своих записных книжках. Круглые очки Горецкого казались игрушечными на его крупном лице. Он снял их, протер, и сказал мне:

— Вижу, вас интересует то, о чем мы говорим.

— Скажу честно, — признался я, — трудно понимаю.

Он извлек из рюкзака новую полевую книжку и протянул мне.

— Раз есть интерес – записывайте. Думаю, вам не надо объяснять, что именно: вы студент и должны сами разобраться.

— Вроде, как курсовую, — пошутил я.

— Может и так, — улыбнулся он. – Но тему выбирайте сами. Главное – держитесь правды. Красота и истина вечны…

…После многокилометровых маршрутов, копания шурфов, дробления и переноски камней от усталости дрожала рука, и слипались глаза. Но я старался записывать все, что заинтересовало меня: мир, в котором живу, уже не проносился мимо, а все отчетливей выстраивался в сознании, и все яснее начинал осознавать и свое место в нем – в этом незримая извечная связь, смысл духовной жизни, которая и создает мир человечества.

Возвращаясь домой после экспедиций, я писал очерки и рассказы, разносил по редакциям, их одобряли, но все сотрудники в один голос мне настойчиво советовали: «Тебе надо подписываться псевдонимом, ну, например, как Максим Горький, Демьян Бедный…» Я согласился – и меня, пусть и туго, начали публиковать…

Через несколько лет с нами в экспедицию поехал вновь Гаврила Иванович. И при первой же встрече он пожал мне крепко руку и сказал:

— Читал…читал вас. Мне падабаецца.

Я откровенно признался, почему мне пришлось взять псевдоним.

— Дорогой мой человек, — понимающе закивал он головой, — под псевдонимом нельзя скрыть свою душу. Когда я читал, сразу понял, что это вы. Вот что хочу вам предложить: пишите на белорусском языке – и я открою вам зеленую улицу. Для этого у меня теперь есть большие возможности.

Я был польщен его вниманием и признанием, но, не подверженный тщеславию, открыто ответил:

— Я воспитывался на русском языке, хотя и еврей. А если хочешь писать открыто то, что происходит в душе, надо знать досконально язык. Но даже и на русском языке мне часто не хватает слов, чтобы выразить то, что чувствую, думаю, о чем мечтаю. А в этом и есть высший смысл творчества.

Он положил мне на плечи руки, обнял, прижал к себе и горячо произнес:

— Добра, добра кажыце…Як я вас разумею. Зауседы трымайцеся гэтага, чаго бы вам гэта ні каштавала. Нацыяналізм узнікае тады, калі чалавеку не даюць магчымасці  выявляць сваю душу ва усей яе глыбіне…*

*Хорошо говорите. Как я вас понимаю. Всегда держитесь именно этого, чтобы вам это не стоило. Национализм возникает тогда, когда человеку не дают возможность выразить свою душу во всей ее глубине.

 

латышом

1

На приемных экзаменах в институт я получил «отлично» по сочинению. Педагог, милая женщина, курносая, с густыми вьющимися светлыми волосами, предложила мне остаться в аудитории и сказала:

— Мне очень понравилось, как вы раскрыли по-своему тему. Вы можете глубоко чувствовать и передавать это в слове.

— У меня мама учительница, — ответил я.

— Литературы?

— Математики.

— Это хорошо, что вы так любите свою маму. Но вам надо писать.

— Писать – это открывать свою душу. А в наше время это… – я закусил губу.

— Без этого вы не можете быть счастливым в жизни – потеряете себе. – Она помолчала и тихим таинственным голосом произнесла: — «Я книгу взял, восстав от сна, и прочитал я в ней: «Бывали хуже времена, но не было подлей».

— Некрасов, из поэмы «Современники», — я тоже произнес это тихим голосом.

Мы обменялись понимающими взглядами.

Как загадочно устроены наши души. С одним и в молчании мы понимаем друг друга, а с другим говоришь откровенно о своем личном постижении волнующей вас обоих проблемы, а он все будет твердо настаивать только на своем — и может оборвать тебя в любую минуту: «Да ты просто дурак!» Но как мало встречается тех, с кем и в молчании происходит понимание, хотя каждый из вас высказал противоположное суждение. Слово есть искренний порыв души, а не умничанье словами, которое присуще большинству так называемых умных людей.

И подтвердилось это на следующем экзамене.

Я вошел в аудиторию. За столом, засыпанном экзаменационными билетами, сидела худая женщина, на сухом лице с мелкими морщинами обвисали круглые очки в серой оправе. На туго застегнутом воротничке однотонной серой кофточки улеглась дряблая кожа с проступившим потом. Я взял билет, прочитал вопросы и обрадовался «счастливому билетику»: надо было отвечать по любимому мной Тургеневу. Обдумав и записав тезисы на листочке, с нетерпением ждал своей очереди, и позволял себе слушать абитуриента, который отвечал передо мной. И когда он, улыбаясь, направился к двери, я вскочил перед преподавателем, готовый тут же отвечать. Но она предупреждающе рукой остановила меня, несколько раз врастяжку произнесла мою фамилию и, пытливо всматриваясь в мои голубые глаза и светлые волосы, спросила:

— Странная у вас фамилия…Вы, наверное, латыш?

— Нет, — ответил я.

— Так кто же вы?

— Человек.

— Это я вижу. А кто у вас родители?

— Люди.

— Если вы не латыш, то кто вы? – голос ее задрожал.

— Еврей, — растерянно ответил я.

— Странно…странно…лучше бы, конечно, вы были…- загадочно произнесла она, помолчав и поправляя сползшие на узкий лоб волосы. – Ладно, я вас слушаю.

Я начал говорить, почему-то теряясь перед ее впившимися в меня серо-блеклыми глазами, и чувствуя, как дрожит голос, придавая ему какую-то иную окраску. Когда ответил на все три вопроса билета, посыпались новые.

Вдруг открылась дверь. Извинившись за вторжение, вошел поджарый густо поседевший мужчина с загоревшим удлиненным лицом, высоким лбом и пронизывающим взглядом, и замер, прислушиваясь к нашей беседе. Она безконца задавала вопросы, и я, уже порядком устав и вспотев, все же находил к каждому из них ответ. Мужчина вдруг быстро подошел к ней и спросил:

— Почему вы так долго его пытаете?

— Да вот, — развела она руками, — не знаю, что с ним делать. Сочинение вроде написал на отлично, а тут… — и раздался стук ее упавших на стол ладоней.

Он кивком головы указал мне на свободный стол и сказал:

— Садитесь, молодой человек, поговорим.

Сел напротив, положил жилистые руки на стол и, вглядываясь в меня пронизывающими глубокой синевой глазами, с веселой улыбкой спросил:

— А чего это вы решили поступать к нам? Слышали такое: «Нет дороги – пойду в педагоги»?

— Моя мама учительница математики, — мгновенно ответил я.

— Так почему вы изменяете ей? – веселая усмешка пробежала по всему лицу.

— Я люблю читать книги.

— Это хорошо. Но учить детей – это любить их.

— Любят своих детенышей и животные, но это всего лишь инстинкт в борьбе за выживание плоти. Знать свой предмет и уметь передать эти знания другим – это и есть настоящая человеческая любовь. В этом призвание учителя.

— Откуда у вас это понимание?

— У меня был такой любимый учитель.

— Кто он?

— Учитель истории Шадур Иосиф Гелевич.

— Слышал, слышал. Да, повезло вам, — задумчиво проговорил он. – Но почему тогда вы не избрали историю и для себя.

— Я люблю литературу.

— И кого именно?

Я начал быстро называть имена любимых мной писателей, и он, все глубже всматриваясь в меня, как-то загадочно произнес:

— Достоевский, Бунин, Чаадаев – их, к сожалению, не проходят в школе. Откуда вы их знаете?

Я увлеченно начал рассказывать, как мы с мамой однажды в заброшенном погребе нашли ящик их книг, почему-то запрещенных у нас.

— И чем же они вам понравились?

— Достоевский —  это обнаженная душа человека. Бунин – великий художник слова, со всей его точностью, глубиной и колоритом, он богаче даже Тургенева. Чаадаев, друг Пушкина, жил, как велела ему душа: «Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклонной головой, с запертыми устами. Я нахожу, что человек может быть полезным своей стране только в том случае, если ясно видит ее».

— Тогда, что вы можете сказать о Пушкине?

— Он – гений, и мне еще надо много учиться, чтобы понять его. Вот почему я и выбрал эту профессию.

Долго длилась наша беседа, это был разговор о литературе и жизни, о моих интересах и их понимании. За это счастливое время нашей первой встречи я ловил себя на том, что передо мной возникает образ любимого учителя. И было радостно, что этот человек очень напоминал его, хотя все внешнее было различным: цвет глаз и волос, овал лица и движения рук, у одного пухлых, розовых, словно обожженных, у него мускулистых, с грубой обветренной кожей. Входили новые абитуриенты, готовились, отвечали экзамен и уходили, каждый по-своему выражая свое отношение к полученной им оценке, а наш разговор все продолжался. Я открыто и желанно говорил ему то, что поднималось из души навстречу его понимающему взгляду.

— А сами вы пишите? – вдруг спросил он так уверенно, что нельзя было не сознаться в этом.

— Очень хочу, — признался я.

— О чем?

— О том, что происходит здесь, — я прижал дрожащую руку к груди.

— Вот и пишите только об этом.

— А разве можно об этом писать?

— О другом не стоит. Погубите душу свою.

И опять возник образ любимого учителя, и вновь удивило: как это при такой внешней несхожести, они говорили, словно сговорившись. Взгляд мой уже с нескрываемым любопытством изучал его высокий лоб в глубоких морщинах на крупном черепе, серебристые волосы, бездонную синеву глаз с таинственным блеском, как гладь нашей реки, когда над ней вставало утреннее солнце.

Он как-то порывисто положил свою руку поверх моей и тепло сказал:

—  Я уверен, что это наша с вами не последняя встреча.

Я вскочил и, забыв попрощаться, направился к двери, но ясно услышал его твердый голос:

— Если мы таких не будем принимать в наш институт, тогда кто у нас будет учиться.

2

Я стал студентом и узнал, что профессор Николай Иванович Гурский автор учебников, заведующий кафедрой литературы и языка, проректор вуза по научной работе. Обращая внимание на тот или иной вопрос по изучаемой теме, он совершенно отвлеченно мог сказать: «Этот материал доступно изложен в учебнике Гурского, в расчете на понимание среднего ума. Но тем, кто хочет изучить данную тему глубоко, рекомендую обратиться к первоисточникам», и называл авторов. Студенты в основном пользовались его учебником: темы в нем излагались просто и ясно, достаточно, чтобы сдать экзамен. Выяснив на лекции, что мало кто читал рекомендуемую им литературу, насмешливо корил нерадивых: «Да какой вы после этого филолог! Вы, голубчик, филолух! Потрудитесь все же пополнить свои знания. Если хочешь научить ученика – ты должен знать больше того, что даешь ему на уроке. Иди и думай». Когда издали полный толковый словарь Даля, он радостно сообщил об этом и болезненно сморщился, узнав, что мало кто приобрел его.

Помню его первую лекцию. Он стремительно вошел в аудиторию, резким взмахом руки заставил нас сесть. Весь облик его так не вязался с человеком профессорского ранга, что всякий посторонний, встретив его в институте, скорее принимал за сантехника или электрика. Поджарый, подвижный, в простеньком костюме, обычно без галстука, часто в свитере грубой вязки, с обветренным лицом и пепельными волосами, в которых не сразу просматривалась обильная седина. Его мясистый нос был порой бордовым, и обостренный нюх мог уловить по утрам запах алкоголя: он страдал хроническим насморком и нередко, спасаясь от простуды, выпивал на ночь стакан чая с перцовкой. Лет десять назад на зимней рыбалке он соскользнул в прорубь за сорвавшейся с крючка огромной рыбой. Вытащили его рыбаки, к счастью, оказавшиеся рядом. Он надрывно кашлял, но курить так и не бросил.

— Дорогие мои дети, — начал он, прохаживаясь между столами в распахнутом пиджаке и держа руку в кармане брюк. – Филология – это любовь к слову. Нельзя считать себя филологом, не зная хотя бы несколько языков из группы родного языка. Только в сравнении познается истина, она есть содружество гуманитарных дисциплин, изучающих культуру человечества через языковой и стилистический анализ письменных текстов. Филология вбирает в себя все богатство человеческого бытия, и, прежде всего, духовного.

Он с уважением называл имена известных людей, кто знал много языков, и иронически высказывался о тех, кто заявляет о превосходстве своего национального языка над всеми другими. Вспомнил известное высказывание Ломоносова и неодобрительно отозвался об этом дешевом патриотизме.

— Язык каждого народа гениален, — подчеркнул он. – Сам народ своевременно уточняет и изобретает в нем то, что необходимо ему в ходе исторического развития.

Он убежденно доказывал, что человеку необходимо жить в стране своего родного языка: язык – и есть родина. Иначе с ним происходит, незаметный на первый взгляд, психологический надлом, губительный для него во всех отношениях. Никакие материальные блага не сделают человека счастливым, если он не имеет возможности выражения своего духа так, чтобы его во всей языковой тонкости понимали и другие. И нет ничего радостней и выше чувства согласия в духовном общении.

3

Время моей студенческой молодости, к счастью, пришлось на годы «оттепели»: партия торжественно провозгласила: «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме». По всей стране, от министерских учреждений до самых захудалых лавок, были развешены плакаты с «Моральным кодексом». Начали медленно возвращаться народу истинные ценности: переписывались учебники истории и науки, издавались книги запрещенных досель авторов – наступил книжный бум. В прессе все чаще появлялись статьи, разоблачающие имена даже высших партийных деятелей, которые «преступно сошли с ленинского пути развития социализма».

Наши сердца и души полнились энтузиазмом и верой в построение этого самого справедливого и гуманного общества. Мы, студенты, взахлеб читали, обсуждали, дискутировали и все смелее вступали в споры с закостеневшими «сталинской скорлупой» преподавателями. Бушевали страсти и в стенах нашего института, особенно на нашем новом литературно – музыкальном факультете: мы узнавали имена и труды лучших представителей русской литературы: Шаламова и Пастернака, Солженицына и Ахматовой, Мандельштама и Булгакова. Начался великий процесс переоценки ценностей.

И тогда партбюро нашего факультета решило провести открытое партийно – комсомольское собрание, на котором предлагалось каждому высказать свое мнения по всем вопросам учебно – воспитательного процесса в институте.

Собрание проходило в большом актовом зале. Все были возбужденно веселы, но чувствовалось сковывающее всех напряжение. Еще бы: впервые тебе дозволялось открыто высказать свое мнение. Парторг факультета, преподаватель научного коммунизма, огласила состав президиума, в который вошли и комсорги групп. Она пригласила Николая Ивановича, но он отказался, сославшись на то, что является лицом административным.

Первым она дала слово декану факультета. Тот взошел на трибуну и начал своим глухим монотонным голосом, как на лекции, говорить о преимуществе советского строя, о льготах для студентов и их обязанностях перед страной и партией, сравнил уровень учебных заведений в стране до 1913 года и при советской власти, подчеркнул, что в Белоруссии не было ни одного высшего учебного заведения, а сейчас в них учатся столько студентов, сколько их было во всей России. Доказав все преимущества, он начал перечислять имена нерадивых студентов, прогульщиков и с «хвостами» по предметам, и предложил каждому из них встать – их становилось все больше, и он, видимо, сам испугавшись этого, махнул рукой, требуя поскорее сесть. В заключении сказал:

— В Советском Союзе нет эксплуататорских классов, и значительные места в науки и культуре теперь занимают люди из крестьян и рабочих. Вы все должны это понять и все свои силы направить на скорейшее построение коммунизма.

Потом начали вызывать по списку комсоргов групп. Каждый из них, в меру своего ума и порядочности, говорил обтекаемо о положении дел в его группе – шло известное до оскомины обычное собрание. Наш комсорг начал защищать своих товарищей, ссылаясь на их болезни или случайности, и неожиданно обронил:

— А бывают неинтересные лекции.

— Откуда можно знать, что лекция не интересная, если студент на ней не был? – резко перебил его декан. Тот начал оправдываться, уверяя, что лично он сам лекций не пропускает. На что тот заявил: — Вы комсорг – и обязаны знать каждого в своей группе, и отвечать за него!

И тогда поднялся Николай Иванович и сказал:

— Как я понимаю, меня пригласили не на отчетное собрание, а на откровенный разговор партии и комсомола. Каждый вправе сказать свое мнение. Комсорг высказал одну из причин пропуска лекций. И я считаю, что и мы, преподаватели, виновны в этом: значит, не смогли заинтересовать студента своим предметом. Во времена Данте, в Болонском университете, учебный порядок был довольно строг: лекции читали три часа, а студенты сами следили, чтобы профессор не ушел раньше положенного срока.

Его прервал гром аплодисментов. Не помню, как произошло – я в один миг оказался на трибуне. Парторг крикнула мне, что еще не все выступили по списку, но зал поддержал меня. Я вытащил подготовленный мной отрывок из произведения Писарева «Наша университетская наука», зачитал его и спросил у зала:

— Чьи это мысли?

Прокатился настороженный шепот и возмущенные голоса. Николай Иванович, словно ученик на уроке, поднял руку, встал и сказал:

— Очень современные мысли. Но по стилю – это 19 век. Кто-то из демократов, быстрее всего нигилист – Писарев.

Я обрадовано улыбнулся ему и весело сказал:

— Николай Иванович – получите отлично!

Он подмигнул мне и поднял перед собой большой палец. И я уверенно заговорил о том, что у нас ничего не изменилось к лучшему, хотя мы уже 50 лет живем в самом передовом и справедливом обществе. Привел цитату из Маркса «о свободном развитии свободных людей», подкрепил ее цитатой из Хрущева, что «проявление свободного духа – это образование». И перешел к конкретным делам в нашем институте: начал называть имена преподавателей, лекции иных не отличаются от изложенного в учебниках, которые мы можем прочитать и сами. Привел слова Гурского о том, что настоящий педагог должен знать больше, чем он преподает. И если тебя не слушают, то надо искать причину в себе: принудительное посещение лекций знаний не прибавит. Напомнил, что некоторые преподаватели тратят вначале время на поименную перекличку студентов, как в армии. И пусть на это уходит всего лишь 5 минут, но если эту цифру умножить на количество студентов – цифра становится внушительная. Человек, укравший зерно с колхозного поля, будет осужден. А кто ответит за это убийство?

Раздались возмущенные крики, декан и парторг поочередно прерывали меня:

— У вас все? Освободите кафедру!

Но меня понесло. Я стал говорить о бесправном положении у нас учителя, низком уровне его жизни, особенно в деревне, подкрепляя цитатой из Ленина о том, что «у нас учитель должен стоять на такой высоте, на которой он не стоял и не мог стоять в капиталистическом обществе».

Меня перебил декан:

— Многие из наших вузовских преподавателей вышли из деревенских школ и, как видите, стали научными работниками. А вы, городские, привыкли жить на всем готовеньком – отсюда ваше интеллигентское нытье. Вот мы вас после окончания загоним в самую глушь, чтобы вы все поняли!

— По-вашему, быть сельским учителем – наказание! А сказать правду – преступление! Партия учит нас вскрывать недостатки открыто, не взирая на лица, — ответил я, и привел цитату из Ленина о том, что «представители старшего поколения не умеют подойти, как следует, к молодежи, которая по необходимости вынуждена приближаться к социализму иным путем».

И сбежал с трибуны под шум и гомон зала.

Больше никто из студентов не хотел выступать. Поднялся Гурский и сказал:

— Ишь, как разгорелся сыр — бор – значит, многое из сказанного здесь – правда. Нравится это кому или нет. — Он повернулся к залу: — Дорогие мои девочки и мальчики. Только вместе в добре и согласии мы можем идти по дороге к истине. И не обижайтесь, пожалуйста, на нас. Мы тоже живые люди, горячимся и можем быть неправы. Только мертвые не ошибаются.                                                                                                                                       4

Назавтра декан не ответил на мое приветствие, а когда я повторил его – он хмуро отвернулся. Я рассказал об этом нашему секретарю комитета комсомола, членом которого был, он, загадочно произнес:

— Готовься – это только начало.

Через месяц было продолжение. Замдекана, который вел у нас методику преподавания русского языка, завалил меня на экзамене. Чтобы лишить стипендии, декан не разрешил мне пересдавать, а в начале нового учебного года по его настоянию меня вывели из состава комитета комсомола, как неуспевающего.

Наконец, мне разрешили пересдать, на экзамен пришел сам декан — и началась долгая пытка вопросами. Он вышел, не дождавшись оценки, а преподаватель начал занудливо объяснять, что не может поставить мне даже «уд». Помню, как жалко было смотреть в лицо этого крупного сильного человека, награжденного за войну орденами и медалями – он стыдливо отводил глаза.

— Как вы, воин, позволили себе спасовать перед ним? – не выдержал я и вышел.

Кажется, не постучавшись, вошел кабинет декана и сказал ему, что такая мелкая месть недостойна коммуниста. Он, вздыбясь, стукнул кулаком по столу и заявил:

— Мало того, что в нашей стране тебе дали возможность жить и учиться – так ты еще учить нас будешь! Уйди из института добровольно – я все равно тебя выгоню!

— Мой отец погиб, защищая нашу страну – и она моя родина! – взорвался я. – Я иду к ректору.

Вдогонку услыхал его дрожащий голос:

— Хочешь, я помогу тебе перевестись в другой институт…

Я отправился к ректору института Ивану Емельяновичу Лакину. Он молча выслушал меня, набрал номера телефона и сказал:

— Пожалуйста, срочно зайдите ко мне.

Вошел хмурый декан, и ректор сказал мне:

— Теперь слово в слово повторите при нем то, что вы поведали мне.

Я начал рассказывать, лицо декана стало бардовым, и он зло выкрикнул мне:

— Наглец!

Ректор вскинул руки, словно от этого голоса его обдало холодной волной. Я заставил себя улыбнуться и сказал:

— Если он в вашем присутствии позволяет себе такое, то…

Ректор поднятой рукой остановил меня и сказал декану:

— Можете идти.

Когда тот вышел, он набрал номер телефона и взволнованно проговорил:

— Николай Иванович, пожалуйста, зайдите ко мне…да, срочно.

Через несколько минут вошел Гурский, с улыбкой поздоровался со мной за руку и загадочно произнес:

— Побеждая, надо уметь остановиться…

Ректор ввел его в курс дела, мы поговорили, и он предупредил меня:

— Учти, будешь сдавать комиссии у меня в кабинете.

— Для этого тебе надо хорошо подготовиться, — предупредил Гурский.

— Могу прямо сейчас, — заявил я.

— Спеши медленно, — предостерег он.

Но я настоял на своем.

Назавтра утром в кабинете ректора меня встретила комиссия: ректор, Гурский, два декана из других факультетов, парторг и секретарь комитета комсомола. Задали три вопроса, и Гурский спросил:

— Сколько времени тебе дать на подготовку?

— Могу сразу, — ответил я.

— Мы тут все так спешили встретиться с тобой, что не успели позавтракать, — усмешливо сказал Гурский. — Разреши нам на это удовольствие отнять у тебя час ожидания?

— Желаю всем приятного аппетита, — в тон ему ответил я.

Комиссия вышла, мы с ректором остались вдвоем. Через некоторое время он, взглянув на меня поверх скатившихся на край носа очков, спросил:

— Есть трудности?

— Вы мне все равно шпаргалку не бросите, — пошутил я.

Через час все вернулись, и начался экзамен. Когда я отвечал на второй вопрос «Методика построения урока», один из деканов спросил меня:

— Вы явно преподавали в школе?

— Еще ни разу, — ответил я, и он недоуменно пожал плечами.

Когда я заметил, что у меня есть еще третий вопрос, Гурский сказал:

— Товарищи, думаю, всем все ясно – не будем тратить время, — и предложил мне выйти на пару минут.

Через полчаса меня, наконец-то, пригласили войти. Гурский, явно теряясь, начал что-то туманно говорить – мне стало неловко за то положение, в котором он оказался по моей вине, и я сказал:

— Уважаемый Николай Иванович, стипендия моя все равно плакала – и, чтобы были овцы целы и волки сыты, можете ставить мне «уд».

Сквозь его обветренное лицо рыбака ясно проступили розовые пятна.

Пять человек расписалось в моей зачетке о сдаче экзамена. Протягивая мне ее, Николай Иванович сказал:

— Иди и думай.

Через некоторое время комсорг моей группы, член партии, шепотом сообщил мне, что декану на партсобрании из-за меня объявили выговор по предложению Гурского. Я почувствовал себя победителем, и еще откровенней начал резать правду – матку, все активнее занимаясь общественной работой, без которой, я был уверен, коммунизма нам не построить.

А декан организовал против меня травлю. Теперь, обязательно, когда я сдавал экзамены, он присылал кого-то из своих поданных преподавателей – и меня засыпали дополнительными вопросами. Но мной с каждой положительной сдачей экзамена овладевала веселая злость. Много позже я, с благодарностью к ним, осознал: эта травля заставляла меня все серьезней учиться. Сдать на «отлично» я не рассчитывал, но мои оценки были выше всякого высшего бала. Травля продолжалась, и о ней знали уже многие. Некоторые из педагогов даже выражали мне сочувствие, tete – a – tete.

Однажды Николай Иванович остановил меня в коридоре, пригласил в свой кабинет, усадил в кресло и, расхаживая передо мной, вдруг разразился отборным матом в мой адрес: рыбак с высшим филологическим образованием – это была симфония звуков. Минут через пять замолчал и, обжигая меня своим пристальным, налитым глубокой синевой взглядом, спросил:

— Ты меня понял?

— Я понял только одно: вы мне желаете хорошего, — растерянно ответил я.

Он сел напротив меня в кресло и начал говорить мне, радетелю за скорейшее построение коммунизма, о лживости этой идеи и вреде, который она несет и стране, и нашему народу. А вот такие люди, как наш декан – и являются ее самыми яркими выразителями, они рвутся к власти и правят этот дьявольский бал.

— Я хорошо понимаю тебя, — говорил он, — потому, что сам был когда-то таким же идиотом. Пойми, для настоящего дела нужны не глупая вера в эту розовую идею, а истинные знания. А кто ты? Сопляк, сгусток эмоций. Я бы сам давно выгнал его из института и не пустил на пушечный выстрел к педагогической работе. Но даже я, профессор, проректор – бессилен это сделать: у него дружки в ЦК.

Часа два длился наш разговор. Это была целая лекция о судьбе России, которая после октябрьского переворота большевиков превратилась в Гулаг, с культом личности, репрессиями, в которых погибли миллионы лучших людей страны. Он привел слова Белинского: «Горе тем, кто является в эпоху общественного недуга. Общество живет не годами – веками, а человеку дан только миг жизни. Общество выздоровеет, а те люди, в которых выразился кризис его болезни, благороднейшие сосуды духа, могут навсегда остаться в разрушающем элементе жизни».

— Я не доживу до этого времени, а ты должен, – сказал он. — Но для того, чтобы жить в этом времени, нужны не эмоции и слепая вера, а настоящие знания. Через год ты станешь учителем – и от тебя во многом зависит, какие знания получат наши потомки. Ты должен нести правду им, учить познавать истину, а не фальшивую идеологию коммунистической нравственности. Не может быть нравственности классовой, как заявил вождь мирового пролетариата, она дана всем нам Богом на Крыжалях завета.

Он рассказал мне, что мой руководитель курсовой работы по литературе предложил мою кандидатуру в аспирантуру, но, теперь даже он, проректор по научной работе института, после всех этих историй, не сможет мне помочь.  На прощанье пожал мне руку и сказал:

— Иди и думай.

Этот разговор с ним стал для меня лучшей лекцией за пять лет обучения в институте. О нем я долго никому не рассказывал: сдерживал страх оказаться предателем. Последний год обучения я весь ушел в себя, вдумывался в его слова, но еще долго моя комсомольская вера не отпускала меня.

Наступил последний государственный экзамен. Принимала государственная комиссия. Когда я ответил на все вопросы билета, началось уже знакомое и привычное: посыпались дополнительные. Я отвечал и невольно обратил внимание на Николая Ивановича: плечи его дергались, шея вытягивалась, словно ворот рубашки сжимал ее, а пальцы все громче постукивали по столу. Он явно хотел привлечь внимание очередного нападающего на меня – эта была та же преподавательница, которая пыталась завалить меня еще на вступительных экзаменах. Но она вся находилась во власти агрессии. Он не выдержал, ударил кулаком по столу, вскочил и выкрикнул:

— Хватит издеваться над человеком! — Повернулся ко мне и сказал спокойно: — Можешь идти – ты сдал экзамен.

Я выбежал из аудитории. После окончания экзамена нас всех собрали и зачитали оценки. Он подходил к каждому и пожимал руку. Я сам задержал его руку в своей и начал благодарить. Он положил вторую руку поверх нашего рукопожатия и твердо сказал:

— Живи и думай.

В коридоре я встретил декана, он привычно отвернулся от моего приветствия. Я преградил ему дорогу и начал благодарить за жизненные уроки. Он отвел от меня растерянные глаза, буркнул, что честно исполняет свой долг преподавателя, и поспешил своей грузной походкой, словно переступая через лужи.

При распределении на работу настоял послать меня в самые северные места нашей республики.

8

Я стал сельским учителем, и меня радовало то, что начинаю свой трудовой путь, как наш Николай Иванович Гурский: не место красит человека, а человек место.

С первых дней работы в школе меня ошеломило противоречие между теми знаниями, которые я получил при изучении трудов великих классиков педагогики и тем, с чем сталкивался с каждым днем реальной жизни – о, сколько разбитых жизней детей открывалось передо мной. Я писал статьи, очерки, рассказы, носил в редакции, но всюду слышал одно: «Какой-то у вас странный стиль и не наше, советское, осмысление действительности». Не понимая, что все это значит, приехал в Минск, бросился к Николаю Ивановичу и спросил:

— Что такое стиль? Какие учебники надо читать по этой теме?

Он весело ответил:

— Скажи, тебе приятно глотать то, что кто-то уже пожевал? Так вот, читай произведения тех авторов, которых любишь, у которых хочешь учиться. В первую очередь Чехова и Толстого. — Он обнял меня за плечо, и, заговорщески улыбаясь, кивнул в сторону проходившей по коридору группе девушек: — Оцени своим глазом их фигуры, походки, ножки, движения – это и будет твой стиль писателя.

Окликнул одну из них и спросил, как теперь ее фамилия после замужества.

— КолОминская, — ответила она.

— Филолог должен знать, — поправил он, — что если после буквы «м» идет буква «и» — значит, ударение будет КоломИнская.

Мы долго проговорили в тот день, я рассказывал о своей цели описать все, что мучит меня и о своих сомнениях. Он сказал мне:

— Я бы хотел, чтобы ты занялся наукой. Хорошо помню твою курсовую работу «Гражданский долг ученого» по книге Гранина «Иду на грозу». Тебе поставили «отлично», но не дали защищаться на кафедре – постарался твой друг декан. Хочется писать – пиши, но учти: литература – это совесть. А в наше смутное время нет ей места. Надеюсь, ты обратил внимания, что народ читает советскую литературу лишь по насильственной программе обучения, а теперь, когда выпускают на волю книги наших запрещенных авторов, начался книжный бум: потому что они являются продолжателями русской классики 19 века, а вся она – это правда и совесть. Поверишь, я и не чаял только недавно, что буду свободно покупать и читать их…. Но меня не покидает чувство, что все это временно, как хорошо сказал об этом Эренбург – «оттепель» … Недолго продлиться она. Хочешь жить спокойно – поступай в аспирантуру. Я двумя руками за тебя.

Я поймал себя на том, что его предложение запало в душу, и услужливо вызывает желание дать согласие: есть верный способ утвердиться в жизни. Но нашел в себе волю и силы промолчать.

А он, словно прочитав мой ответный порыв, сказал с ядовитой усмешкой:

— Вот так человек изменяет своей душе, своему призванию…

Когда мы подошли к его дому на проспекте, с новыми сооружениями, выделяющимися на фоне старинных построек – домишек, он на прощанье задержал мою руку и весело предложил:

— Может, зайдешь ко мне на чаек?

Первым порывом было согласиться, но сознание прошептало: «Пойду – и он может подумать, что я принял его предложение аспирантурой надежно обустроить свою жизнь». Стало так стыдно и страшно, что я вцепился в его руку, словно моля придать мне веры не изменить своей душе. Как трудно было встретиться с его взглядом. Но я заставил себя посмотреть в его глаза и как можно веселее ответил его словами:

— Спасибо.  Пойду думать.

Мы, кажется, поняли друг друга, но теперь меня сдерживало от личных встреч с ним его предложение поступать в аспирантуру: становилось не по себе, стыдно, словно оно единственное и было моим навязчивым желанием общаться именно с ним.

Однажды при нашей встрече он сказал:

— Извините, может я что-то не так тогда…

— Спасибо, я думал.

— И все же знайте, у вас есть этот спасительный выход.

— Разве это спасет душу?

— Это решает сама душа.

Этими ли словами я передаю то, что произошло между нами полвека назад? Но всегда, когда жизнь ставит перед выбором в сложившихся обстоятельствах, этот его взгляд является передо мной.

До сих пор мучит совесть, что не пошел на его похороны: не мог заставить себя увидеть его навсегда закрытые глаза, в которых сохранился на всю жизнь единственно верный ответ на охватившие тогда сомнения. Верю, что он простил меня там, где нам вскоре суждено встретиться: если душа тянется при земной жизни к другой душе – они не могут не найти друг друга. Но чтобы они соединились навечно, надо подготовить ее в земных испытаниях — в этом их предназначение. В чем же ином может быть оно, дарованной тебе своим дыханием тем, кто живет вечно?

 

                                             … дезертиром.

 

Я работал учителем и воспитателем в школе – интернате в сельской глуши. С первых дней меня потрясла жизнь детей этих заведений, в которые их забирали от родителей, воров и пьяниц, убийц и заключенных – разрушенных семей. Быть может, оттого так остро воспринимал эти судьбы, что сам был дитем улицы: у большинства из нас отцы погибли на войне.

С каждым днем работы я привязывался к детям так, словно все мы были одна семья: вместе с ними обедал и ужинал, занимался спортом, водил в походы, организовал и вел кружки по литературе, театру, живописи. Нередко, уставший за день, оставался ночевать в комнате дежурного воспитателя: не было сил добраться до квартиры, которую снимал на втором конце деревни. И самой высокой похвалой своей работы были слова этих несчастных детей, когда они в порыве на мои отношения к ним, бывало, затаенно произносили: «Почему вы не мой папа…»

Через год мне пришла повестка в армию – в нашем институте не было военной кафедры. А защита Отечества есть священный долг гражданина страны, и каждый мужчина, вне национальной принадлежности, должен его исполнить.

Директор школы решительно сказал мне:

— Я вас освобожу от армии.

— Я не стану дезертиром, — вырвалось из меня. – Я должен…

— Никому вы ничего не должны, — горячо заговорил он. – Я уже договорился и в районо, и в военкомате – все они согласны со мной: вы нужны детям, школе…Дело только за вами.

Мне польстила его искренняя оценка моей работы, да и сам я уже настолько вжился в нее, привязался к своим воспитанникам, что все во мне так и подстегивало дать согласие. И тут директор, видимо, для того, чтобы окончательно убедить меня, выложил свой самый весомый аргумент:

— Я хорошо знаю на своем опыте, что ваш брат не отсиживался во время войны в Ташкенте, как об этом судачат плохие люди. На фронте, в моем подразделении, был самый смелый разведчик, мой друг, еврей – мы с ним были, как братья. Он спас меня в бою, а сам погиб…

Желая мне, конечно, самого доброго, он и не догадался, что его откровенное признание подстегнуло меня сделать свой окончательный выбор. Глядя в его добрые глаза, я четко ответил:

— Спасибо за откровенность. Я не имею право дать повод всем этим мерзавцам осуждать мой народ.

— Нельзя идти у них на поводу! – отчаянно выкрикнул он.

— Я должен выполнить свой священный долг, как и мой отец, который погиб, защищая родину, — решительно ответил я.

Он помолчал, глядя таким взглядом, что показалось, передо мной стоит мой родной отец, и, положив руку мне на плечо, сказал:

— Как я вас понимаю…Но учтите, вам в армии будет намного труднее, чем другим.

— Об этом в детстве сказала мама: «Еврей – не клеймо, а стимул к жизни» …

— Удачи вам. И верьте, пока я здесь директор, для вас всегда будет место работы.

Когда уезжал, весь мой класс сорвался с уроков, прибежал на станцию, и несмолкаемо звучало: «Мы будем ждать вас!» Я, сдерживая слезы, вскочил в нетерпеливо урчащий автобус, опустил голову под любопытным взглядами пассажиров и уставился в окно. Набирая скорость, он увозил меня в новую неизвестную даль, а по дороге еще долго бежали дети и кричали: «Мы ждем вас!..»

И с каждым километром я с болью осознавал, что расстаюсь с мирами, которые уже навсегда вошли в мою жизнь. О, сколько же осталось между нами, при всей близости чувств, неосознанного! Человеческие отношения глубже и богаче самой жизни: в их неиссякаемости красота, богатство и вечность. Это горькое расставание с моими учениками стало болью, и я изливал свою душу в рассказах и повестях, но они лишь отзвуки, запечатленные на истлевающих листах…

В нашем ракетном дивизионе, который располагался в глухом лесу, было 70 человек. Я невольно отметил, что собраны здесь люди разных национальностей из многих краев и республик нашей необъятной страны. Не для того ли это, невольно подумалось мне, чтобы не было среди нас единства на почве национализма – так легче руководить и править. Но вскоре обнаружил, что все мы в свободное от службы время объединялись в группы не по нации, а по землячеству – сказывался зов природы: привязанность и тоска по своей малой родине, месту, где ты родился.

Был у нас и немец с Поволжья. Он, как и я, был призван в армию после окончания университета, факультета философии. Я обратил внимание, что он всегда держался обособленно. Однажды мы с ним вдвоем оказались в карауле. Шли ночью по тропе в лесу, среди которого на очищенном плацу дыбились в звездное небо наши ракеты ПВО. Как я ни пытался разговорить его, он лишь иногда отзывался какими-то сумбурными фразами. И мне вдруг подумалось: «А быть может, кто-то из его родни убил моего отца…И вот, волею судьбы, мы оказались рядом. Теперь вместе охраняем границы страны, которая стала нашей общей родиной». Все тягостней было его молчание – замолчал и я.

Он вдруг преградил путь, дрожащими руками схватил меня за плечи, свет луны ослепительно раздвоился в его вспыхнувших болью глазах, и выкрикнул:

— Прости меня!

— За что? – растерянно сжался я в застывший комок.

— Нет, не мы, немцы, убивали вас… Это фашисты, фашизм! И я счастлив, что мой род не замешен в этом грехе. Моих отца и мать в начале войны выслали из Поволжья, где мы жили со времен Екатерины 2, в сибирские лагеря. Там я и родился.

— И я этого не могу понять: как такая нация, которая дала миру великие открытия в науке, философии и литературе, музыке и живописи, была заражена этим пороком.

— Это началось еще с эпохи Платона, — сказал он. – Когда какая-нибудь нация опережает другие народы в своих интеллектуальных достижениях, ей не удается разбить цепи, связующие истину с эстетической идеологией, и возникает национал-социализм. И тогда национальный дух обречен на общенациональный психоз – историческая шизофрения, которая ведет к гибели не только страну, но и данную нацию. И Россия, страна, где мы с тобой живем волей судьбы, теперь находится на этом этапе: мания величия охватила весь ее народ. И скоро она рухнет.

— Что ты такое говоришь? – возмущенно проговорил я. – Разве такое возможно в стране, где правит союз рабочих и крестьян.

— Увидишь, мы с тобой еще испытаем это на собственной шкуре.

Мне пришлось испытать это утром. Находясь в бодрствующей смене во время караула, я побежал в казарму позавтракать – по уставу на это отводилось 20 минут. Опершись о барьер, отделяющий кухню от столовой, окликнул повара. Он быстро зачерпнул «разводящей» большую порцию каши из котла, наложил в тарелку, бросил поверх кусок поджаренного мяса и весело произнес:

— Жри на здоровье, дорогой…

Он был родом из Кавказа, и нередко баловал наш дивизион восточной кухней. Офицерские жены часто бегали к нему и помогали готовить, чтобы научиться его искусству кулинарии.

— Это он жрет, а я ем! – раздался рядом со мной голос, и длинная рука вырвала у меня тарелку.

— Я ему положил, товарищ сержант, он в карауле, — начал объяснять повар.

— Только после меня, — отрезал тот, командир отделения связи, с презрительной усмешкой.

— В уставе нет такой статьи, — весело произнес я.

— А надо бы давно ввести, чтобы все вы знали свое место.

— Кто это – мы?

— А ты сам не догадываешься? – он озлобленно выставился на меня. – Да, я антисемит!

— Тогда я — ассенизатор, — я почувствовал, как упруго сжались мои кулаки, а глаза отыскивали точку для удара.

— А, так ты не жид, — вдруг оживлено заговорил он, дружески улыбаясь мне. – Ты, как и я, не любишь их.

— Ассенизатор тот, кто не терпит грязи.

— Какая разница, как это называется, главное, что мы с тобой в этом вопросе братья. Это они испоганили нашу святую Русь.

— И как это они сделали?

— Свершили революцию и захватили в нашей стране власть.

— И как это им удалось?

— Они хитрые, а мы, русские – доверчивые, — постучал он себя в грудь.

— Русские могучие, победили самого Гитлера.

— Тут наша главная ошибка. Ведь Гитлер хотел уничтожить всех жидов – это проклятье рода человеческого. Нам, русским, надо было с ними объединиться в этой войне – тогда бы это была настоящая победа: мы, арийцы, могли бы править миром.

— А кто такие арийцы?

— Все, кто не жиды, не черножопые и желтые, — и он протянул мне руку.

— Извини, — сказал я. – Я хоть и ассенизатор, но после такой грязи мне не отмыться, —  вырвал у него тарелку и опрокинул ему на голову.

После караула меня вызвал к себе в кабинет комиссар дивизиона. Когда я вошел, он тут же обрушился гневно:

— Ты пойдешь под суд! Да как это ты посмел поднять руку на старшего по званию!

— Товарищ майор, — ответил я. – Сначала ответьте на мой вопрос: в какой армии я служу: советской или фашистской.

— Да как ты смеешь сравнивать несравнимое!

Я открыто рассказал ему о своей стычке с сержантом. Он молча выслушал меня и отправил в казарму. Вскоре я узнал, что сержанта, который был кандидатом для поступления в коммунистическую партию, лишили этого права.

В один из дней, когда я был в карауле, один из его земляков доверительно признался мне:

— Мы хотели убить тебя. А ты оказался не х… парень: сумел сам за себя постоять. Это по-нашенски, по-русски.

 

… русским

 

Отслужив в армии, и работая уже несколько лет в школе, я понял: учитель, а ни черта не разбираюсь в жизни. Но молодость — это надежда, вера и оптимизм.

Забросив рюкзак за плечи, вышел из дому, остановил за городом машину, залез в кузов и подставил лицо встречному ветру. Так я ехал и шагал день за днем по дорогам России, куда вели глаза, ночевал, где придется, питался, чем попало, даже лазил в чужие сады и огороды, и нередко приходилось удирать под лай собак и гневные крики хозяина.

Сравнивая богатства земли и убогость жизни людей на ней, все больше терялся от непознанных противоречий. Уже не радовали ни величественные пейзажи, ни памятники старины, ни встречи с людьми — все навевало мысль о бесполезности путешествия моего. А меня отправило в дорогу одно желание: разумное постижение своей родины, истоки которой заключены в людях, городах и селах — в них живет, клокочет и проявляется Добро и Зло.

Давно остались позади родная Белоруссия, Смоленщина, Подмосковье, я попал на Золотое кольцо. В один из теплых июльских дней ноги принесли меня в Ростов Великий.

Я вошел в ресторан и устроился на свободное место за столиком, где уже сидели блондинка с пышными волосами и двое мужчин, один худощавый, второй коренастый с короткой красной шеей. Они дружески улыбнулись мне, и я ответил им приветливой улыбкой.

— Мальчишки, хватит пить, уже бутылка порожняя, — сказала женщина.

— Не боись! Чего-чего, а водки на Руси хватает! — насмешливо ответил коренастый и расхохотался.

Она решительно отодвинула рюмку, встала и кокетливо сказала:

— Почему со мной никто не танцует?

Коренастый с готовностью вскочил, подхватил ее под руку и потащил в сторону оркестра. Вскоре они вернулись, разгоряченные от танца. Мужчина помог ей сесть и, склонившись к приятелю, прошептал:

— Дарю — действуй…

Тот подхватился, взял женщину за руку и повел за собой к оркестру.

Коренастый, было ему лет тридцать, подсел ко мне, расстегнул рубашку под галстуком, обнажив потную шею, и заговорил, словно возобновил со мной прерванную беседу. Когда официантка принесла мой заказ, наполнил две рюмки и пригласил меня выпить за знакомство. Он продолжал безумолку говорить, меняя хаотически тему разговора, но каждый раз, словно подытоживая ее, с какой-то неукротимой уверенностью приговаривал:

— Вот мы какие, русские! Нас победить нельзя. Мы дадим отпор любому врагу. Если хочешь знать, я националист — и не скрываю этого. Люблю свое, русское!

Он охотно и откровенно рассказывал о себе, о своих родителях, о том, что окончил институт и работает в проектном бюро. Пожаловался на то, как у нас не ценят инженеров, и признался, что подумывает вернуться к профессии рабочего-шлифовщика: получал тогда чуть ли ни в два раза больше.

Наконец, словно выговорившись, устало откинулся на спинку стула и, вытирая разгоряченное лицо ладонью, сказал:

— Интересно мы с тобой говорим, да?

Я согласился: после затянувшегося одиночества мне был необходим именно такой собеседник.

Выяснив, что мы с ним почти ровесники, он этому как-то обрадовался и, смущенно извиняясь, спросил:

— Как-звать-то тебя? А-то, вишь, беседуем по душам, а имен не назвали…Я — Владимир.

Я назвался и отметил его недоуменный взгляд. Он несколько раз раздельно произнес мое имя и конфузливо забормотал:

— Это в какой опере есть такое имя? Слаб я в операх. Какой ты будешь нации?

Я бы мог соврать. Но даже мой горький опыт в разговорах на эту тему не давал права этого сделать: искренность моего собеседника не позволяла мне сомневаться, что для него это просто будничный вопрос. Я спокойно ответил:

— Еврей.

Лицо у него дрогнуло и побледнело, искривились узкие губы. Он, несколько раз промахнувшись, ткнул вилкой в огурец.

— Кто? Кто? — наконец, выдохнул он, словно поперхнулся.

Я раздельно и четко повторил.

— Да ты что?! — замахал он вилкой перед моим лицом. — Зачем на себя наговариваешь? Ты так похож на моего соседа Тольку. Все в тебе русское: и глаза, и нос, и волосы… Нет! Нет! — как-то отчаянно произнес он. — Не может этого быть!

— Показать паспорт? — насмешливо сказал я и подавил в себе изворотливое желание перевести этот разговор в шутку.

— Ты что, не видишь, как я тебе доверяю? — побагровел он. — И все же скажи честно: это правда?

— Мы с тобой случайно встретились, красиво поговорили, давай и разойдемся по-человечески, — ответил я.

— А я перед тобой распинался, душу открывал, — бормотал он, машинально придвигая к себе тарелку и рюмку. Раздался их жалобный звон.

— Так что же изменилось? — сдержанно произнес я.

— Да ты знаешь, как мы сейчас к вам относимся? Трезвый я тебе этого, может, и не сказал бы. А сейчас скажу. Я с тобой, как с другом, а в эту минуту ваш одноглазый Моше Даян убивает наших друзей арабов. Знаешь, как это обидно для русского человека? — он, наконец, наколол огурец на вилку, сунул в рот и захрустел.

— Где арабы, а где ты, — иронично произнес я. — А мы с тобой в одной стране родились…

— Да, да! — быстро спохватился он. — Для нас, русских, самое главное — интернационализм. Мы, русские, всех жалеем и прощаем…Раз у нас с тобой такой откровенный разговор вышел, откроюсь, как на духу: немцев ненавижу! Они моего отца убили. Никогда им этого не прощу!

— Мой отец тоже погиб, защищая нашу родину, — сказал я. — Но разве можно обвинять весь народ…

— Ты как хочешь, — перебил он. — А я не могу простить! — выкрикнул он, яростно ткнул вилкой в стол и согнул ее. — Все нации люблю и уважаю, а их… я, русский, никогда не прощу! — и он еще что-то злобно и быстро говорил взахлеб, играя желваками и вытирая обильный пот на побагровевшем лице.

К нам подошли трое подвыпивших мужиков и потребовали выпить с ними за дружбу. Я отказался. Посыпались угрозы в мой адрес — их отупевшие от водки глаза пялились в меня, как жерлова расчехленных орудий. Я встал, подошел к официантке, расплатился и вышел из ресторана.

Я шел по тихим ночным улочкам и старался отмахнуться от этой уже не первой подобной истории в моей жизни. И не мог. И что это за роковое проклятье висит над моей нацией? «За что?» — сквозь время и пространство вопрошает ее изболевшаяся душа.

Да, я еврей, рожденный в России. Здесь жили, работали, умирали и гибли в войнах, революциях и погромах мои предки. Уже прошло тысячу лет, как после изгнания со своей исторической родины и многовековых скитаний по земле они нашли здесь приют. Своим трудом и умом не только обустраивали эту землю вместе со всеми живущими здесь народами, но и приумножали ее славу. А из века в век, не утихая, звучит нам в лицо: «Бей жидов — спасай Россию!»

Но можно ли спасти Россию от моего отца, который отдал за нее жизнь? От могил моего большого рода — после войны осталось в живых всего несколько человек? Как спасти Россию от моей матери-учительницы, которая не только учила и воспитала сотни граждан этой страны, но и босыми ногами протоптала тропинку от Бреста до Урала, спасая меня младенца и еще пятнадцать детей разных национальностей от неминуемой смерти на оккупированной врагами территории? На Урале нас приютила чувашская семья.

Меня так и подмывало, закрыв дрожащей рукой неутихающую рану, обрушиться сейчас с обвинениями на весь мир. Но нельзя видеть мир в свете своей обиды, даже если она не случайна. Запутаешься окончательно и перестаешь быть человеком.

Но отчего же на протяжении всех веков звучит над моим народом это обвинение в грехе, неведомого ни тем, кто обвиняет, ни тем, кого обвиняют?..

Надо уметь прощать. Но какой-то голос свыше нашептывал мне слова из Лаврентьевской летописи: «Вложи ярость в сердца…вложи ярость…ярость…»

Нет, я не буду отвечать на призывы ни злобой, ни яростью. Ибо пришел я в этот мир не защищаться от своих сограждан, а жить и трудиться вместе с теми, с кем соединила нас судьба на общей для нас земле, малой родине, деля радость и горе по-братски: мы на этой земле не русские, не евреи, не чуваши… мы — родовичи.

В Священной книге сказано: нет ни эллина, ни иудея. Большинство лучших представителей русского народа отстаивали эту божественную истину: Короленко, Лесков, Горький, Бердяев, Толстой, Соловьев, Вернадский…

Наша общая родина сложилась исторически. Перекраивать карту мира пробовали уже разные радетели шовинистически – фашистского толка. Не вышло. Шовинизм – первое доказательство ограниченного ума. Природа не глупее нас. Ее законы – естественный путь развития человека, вбирающего в себя свободно все в мировом движении и видоизменяющего этот мир вне зависимости от его страстей, обид, притязаний и теорий, от всего дурного в этом усовершенствующемся мироздании.

А шовинисты в России упорно гнут свою линию: Россия – для русских! Все для них просто и ясно, как глупый свет луны. Но только истинное знание говорит о том, что луна светит не своим, а отраженным светом. Все в мире имеет свою собственную природу. Такая политика в нашей стране стала не меньшей трагедией и для самого русского народа. И мне были понятны боль и чаяние моего ресторанного собеседника, с которым мы встретились друзьями, но…

Так знай же, мысленно продолжал я беседовать с ним: меня можно силком изгнать из России, можно убить в очередном погроме, но вырвать родину из моего сердца никому не дано.

На окраине города я бросил рюкзак под куст, расстелил плащ-палатку, свернулся, как выгнанный из дома пес — и мне вдруг так захотелось завыть навстречу леденящему душу свету ущербленного месяца, который, как и я, одиноко застыл посреди холодных звезд на бескрайнем небе.

 

… завучем.

1

На шестом году работы в школе директор пригласил меня в свой кабинет, разлил по чашкам кофе и сказал, дружески глядя мне в глаза:

— Я очень хочу, чтобы вы были в моей школе завучем.

— Но у меня еще нет достаточного опыта, — смущенно ответил я.

— Об этом позвольте мне судить, — весело произнес он. – По инструкции на эту должность может претендовать учитель с пятилетним стажем работы – вы отлично преодолели этот рубеж. Я жду от вас согласия…

Предложение, конечно, было лестным. Да еще от человека, с которым у меня с первых дней знакомства возникло полное понимание по многим вопросам не только общей работы в школе, но и по взглядам на жизнь. Подкупала в нем удивительная способность, присущая мудрому человеку, не отдавать приказы, а рассуждать вместе с тобой. Если у вас возникли какие-то противоречия, он, дружески улыбаясь, говорил: «В этом есть что-то интересное. Вечером жду у себя – обсудим».

Я невольно отметил, что, быть может, чаще других прихожу к нему в кабинет. Увлеченный работой, осознавал, как трудно решать проблемы, когда стремишься глубже проникнуть в атмосферу личной жизни ребенка – каждый из них ставил передо мной такие неожиданные загадки, что я невольно терялся и начинал по-новому осмысливать то, что, кажется, казалось уже аксиомой.

2

Это началось еще в студенческие годы на педагогической практике. Историй таких было немало. Вот где открылось все то, что не могут дать никакие научные знания. Здесь обнажилась сама жизнь, со всеми ее противоречиями, сложностями, для решения которых нет ответов ни в одном учебнике. Приходило осознание: жизнь — лучший учебник. Каждый ребенок — индивидуальность, которая слагается из трех явлений: семья, учитель, обстоятельства. Я предложил руководителю педагогической практики, что вместо курсовой работы по темам, которые она нам назначила, хочу вести дневник своих наблюдений, чтобы самому осмыслить то, что дали нам за пять лет обучения в институте. Она, как-то сердобольно вглядываясь, предупредила: «Не советую…. С вашим характером – это небезопасно». Но я настоял на своем, и она настороженно буркнула: «Учтите, я вас предупреждала».

Каждый день я вел дневник, стараясь честно описать все то, что видел, размышлял и делал свои выводы, основываясь на полученных в институте знаниях, читал и перечитывал труды лучших представителей этой профессии – они были моей настольной книгой. Попутно осознавал, сколько есть несовершенства во мне самом, и при всем моем искреннем желании добиться желаемого. Мне казалось, что здесь, в школе-интернате, где дети находятся все свои годы становления личности в особой атмосфере жизни, под неусыпным надзором людей, которые сеют «разумное, доброе, вечное», я увижу воплощение науки в жизнь.

Наблюдения были неутешительными. Я не мог понять: как будучи самому несовершенным, учитель предъявляет к ученикам возвышенные требования. Лез к ним с вопросами, пытаясь выяснить все, что волновало. Но в ответ были молчание, шутки, сочувствие: «Нельзя так. Пожалей себя. Вы просто рискуете…»  И чаще всего: «Жизнь сама научит…» Чему? Приспосабливаться? Человечество достигло таких высот в науке и технике, а ребенок, как особь, живет и развивается в диком хаосе случайностей, и никто не уверен в путях его формирования, как личности. То, что видел, вызывало потрясение, становилось все загадочней и неразрешимей. Ошибку учителя несет в себе ученик – и это сказывается на всей его будущей жизни: рушится душа — он чувствует это и не понимает, куда ушло в нем то, что придавало силы и желание жить по ее законам.

Историй таких я увидел и описал немало. Особенно памятна одна из них, быть может, оттого, что именно с нее началось это осмысление. И до сих пор не проходит чувство вины: я не нашел в себе силы, смелости защитить человека. Но, кажется, он простил меня, и мы расстались друзьями.

Когда я первый раз вошел в 8 класс, все ученики с любопытством окружили меня и засыпали вопросами, и только Слава остался стоять у окна. Я призывно посмотрел на него, наши взгляды встретились. Он хмыкнул, дернув губами, надвинул на глаза шапку и вышел. И сразу же вспомнилось предупреждение воспитателя: «Там есть у меня такой грубиян. Будьте осторожны с ним». Я предложил мальчишкам поиграть в футбол: с детства зародилось во мне то чувство открытости и сближения душ, которое порождает спорт — в такой обстановки полной раскрепощенности открыто проявляется характер человека и приобретаешь настоящих друзей.

Мы со Славой оказались в разных командах, и это позволяло еще лучше видеть его. Играл он самозабвенно и дерзко, как-то быстро оказывался всегда рядом с противником, ловко перехватывал у него мяч и, стремительно оглянувшись, передавал его своему члену команды. Я невольно отметил: когда мяч был у меня, он не делал резких движений, держал дистанцию, но если я приближался к их воротам, он напористо преграждал путь, и мог упасть мне под ноги. После игры все, вспотевшие и запыхавшиеся, уселись на траву. Я растянулся на ней всем телом. Он подошел и резко приказал: «А ну-ка встаньте!» Я растерянно и как-то быстро вскочил. Он бросил на траву свою куртку и сказал, впервые я увидел улыбку на его лице: «Вот теперь можно».

Постепенно в процессе общения с ним на уроках и школьных мероприятиях, в столовой и в дворовых играх, все больше открывалась его жизнь: было в нем то, что притягивало в детстве к моим дворовым друзьям. На воскресенье он неохотно уезжал домой. На мой вопрос: «Где лучше: в школе или дома?» безразлично бросил: «Все равно». У него был отчим, и когда в новой семье родился ребенок, Славу сдали в интернат.

Однажды он долго сидел в классе, тягостно глядя в окно. Я подошел к нему и пытался шутками развеселить, а он с каким-то вызовом резко ответил: «Когда у меня нет настроения – ничего не поможет», вскочил и выбежал из класса. Я бросился за ним, шли в полном молчании. Потом он открылся передо мной. Еще в шестом классе увлекся голубями, достал несколько пар и устроил им жилище на чердаке хозяйственного сооружения, по нескольку раз в день бегал, чтобы накормить. Вчера, на восемнадцатый день гнездования, начались проклевываться птенцы, он вспомнил на уроке, что забыл закрыть дверь на чердак. Попросился у учителя выйти, а та отрезала: «Лучше надо учить уроки, а ты все глупостями занимаешься!» По звонку убежал из школы, но опоздал: кошка шмыгнула между ног, а в гнезде лежала мертвая голубка.

Я попросился к нему на голубятню. Порядок был во всем. Он рассказал, что некоторые голуби не хотят высиживать свои яйца, и тогда он их подкладывает другим голубям – и птенцы рождаются. Я не узнавал Славу. «Грубиян» — о нем говорят учителя. Но он рассказывает о голубях – и сколько теплоты в глазах и ласки в голосе. «Лентяй – никогда не может выполнить домашнее задание. А как грязно пишет!» Но вот он достает две общие тетради: в них выписки про голубей из журналов и книг, не только практические советы, но рассказы и стихи, много рисунков и фотографий – и все идеально чисто. Я слушал его, затаив дыхание: как надо спаривать голубей, следить за породой, летучестью, окраской. Он называл имена ученых, занимающихся голубями, об обычаях народов, разводящих их в Африке, Америке, Европе. Это был интересный исторический очерк уже состоявшегося орнитолога. И никто из учителей не знает об этом!

На подготовке я все чаще садился с ним рядом, помогал делать уроки, он стал лучше учиться, становился все сдержанней в поведении и высказываниях. «Голуби – вот ключ к раскрытию и становлению его характера», — думал я, и стал подручным в его голубином хозяйстве. Однажды мы договорились с ним съездить в город, чтобы купить новые книги о голубях. Вместе отправились за разрешением к директору. Тот ответил прямо при Славе: «Я ему не верю – он всякое может выбросить, а отвечать мне. Пусть сначала исправиться». Глаза Славы потемнели. Когда мы вышли, он сказал: «Меня голубятники приглашали праздновать пасху. Пойду и напьюсь – назло ему. А вы не переживайте». После этого случая он стал относиться ко мне сдержанней – я признал свою вину: почему не смог настоять на нашем с ним желании?

И все же нас обоих тянуло друг к другу: в этом было то, что и сам я был ранен в детстве непониманием главного в себе. Слава приходил ко мне в комнату, брал книги и внимательно листал их: все искал что-нибудь о голубях. В воскресенье я съездил в город и купил несколько таких книг. Увидев на моем столе исписанный лист, весь перечеркнутый текст на нем, он сказал: «Вы учитесь писать книги. А хотите, и я стану писателем». Я ответил, что талант нужен не только для того, чтобы писать книги, но и понимать их. Назавтра он принес свой рассказ «Живое облачко» — я признался, что он понравился, а в голове застолбила мысль: «Как это у него в школе нелады с литературой, а здесь такие тонкие наблюдения и образные описания?»

Один подросток поставил передо мной столько вопросов, что все они являли запутанный клубок. Почему не поняли его учителя и директор, казалось бы те люди, которые первыми должны отозваться на зов души ребенка. То отношение, которое сложилось к нему, как раз и способствует тому, что, казалось бы, никто чистосердечно не желает. И нарастала, угнетала мысль: «Тебя столько лет учили красиво рассуждать, а скрывали истинные проблемы живой жизни». Слетали розовые очки, и я все яснее видел, что многое не так в жизни, чему учили.

Я исписал две общих тетради за три месяца практики. И когда положил их на стол перед преподавателем среди тоненьких тетрадок однокурсников, был горд собой. Через неделю она пригласила меня наедине в кабинет педагогики и, возвращая тетради дрожащими руками, испуганно сказала:

— Сожгите, и никому не показывайте.

— Как, — растерянно пробормотал я, — здесь все то, что чувствовал я всей своей душой.

— Дорогой мой, — кисло улыбнулся она, — хоть культ личности у нас вроде бы давно осудили, но…Хотите закончить институт и жить нормально, как все люди, — заговорщицки произнесла она, и вдруг взрывным усиливающимся выкриком заключила: — Всегда делайте и поступайте так, как учит нас наша родная коммунистическая партия! Ее учение всесильно – потому и верно.

— А как же душа, совесть, честь? – невольно вырвалось из меня.

— Вы что, сомневаетесь в единственно верном курсе нашей партии? — Как быстро может меняться выражение глаз человека от сожаления до осуждения и ненависти, и потом застыть в житейском сочувствии: — Вот вам мой добрый совет: хотите сдать экзамен – должны успеть написать курсовую работу за оставшихся три дня. Это единственная возможность, чтобы жить дальше, как все люди.

Она замолчала, рассчитывая, конечно, что здесь не нужно лишних слов. И я почему-то не решился высказать ей то, что сказали мне в таких же обстоятельствах те люди, с которыми было понимание душ: «Бывали хуже времена, но не было подлей». Это и было еще одно мое отступление: душа жаждала следовать таким, как Коперник, а я сам бросил ее на сторону Галилея.

А когда был наедине со своей душой, написал в курсовой работе: «Как безжалостно, холодно и рельефно подитоживание прошлого по сумме фактов. Но сколько кроется за этим страданий, мук, редких проблесков радости в той живой жизни, что была когда-то в мире, надеялась и обманывалась, желала и не понимала, проходила недоумевающая и уставшая под безжалостным взглядом времени. Каждое мгновение прошлого бытия точнее и значительней поздней осмысленности, кажущейся теперь ясности и тех логических выводов, которые напрашиваются сами собой. Ушедшие дни всегда загадка, загадка не в том, что было, а во взаимосвязях, многообразии зависимостей и взаимовлияний. Как таинственно и непонятно пережитое тобой прошлое в своих глубинах – вся эта громада связующих с ним узлов бледный лик догадок, ошибок и непониманий. Трудно из всей суммы фактов выявить главное, чтобы не нарушить общую цепь: берешься за одно – и поднимается все вместе. Хочешь разобраться в себе самом, но всегда это связано с другими людьми, пытаешься через них понять себя – и запутываешься окончательно. И понимаешь: убедительные на первый взгляд обобщения – это не разгадка, а ключ к ней.

Познать себя – гениальное открытие. И тут личность каждого, с кем ты общаешься, имеет немаловажное значение – это мерило наших удач и поражений. А у нас обучение и воспитание человека происходит, ориентируясь на уровень развития страны, позиции которой еще не определились. Как в семье ребенок впитывает в себя, порой в патологических формах, недостатки своих родителей, так в государстве он воспринимает все его ошибки уже в массовой форме – и происходит все это бессознательно. Сваливать на то, что пока это болезнь нашего роста – преступно. Каждый человек – звено в общей цепи событий. И будущее его зависит от того, как понимает и принимает его душу государство. Спасаясь от своей неспособности, невозможности понять человека, оно уничтожает тех среди своих подданных, кто живет по велению божественной души своей. И чтобы выжить, в человеке начинается раздвоение души – главная трагедия его жизни».

Это был самый трагический день в моей жизни.

Я шел по городу, а в сознании зрела и нагнеталась одна мысль: не хочется жить. Так болела и кружилась голова, что тело казалось всего лишь приспособлением для ношения этого ноющего котла. И все мысли сливались в одну: есть моменты, когда надо самому уйти из жизни, как об этом досконально доказал в своих «Записках врача» Вересаев. Пусть душа и не согласна с этим и требует борьбы за жизнь, но…вот подошли к концу годы обучения в институте, а ты так все и не видишь согласия между велениями души своей и тем, чему учат тебя. Она жаждет правды, истины, творчества, желание воплотить свою мечту. А тебе день за днем толкуют, вталкивают учение, которое насильственно лишает жизни лучших людей, трагическими судьбами которых переполнено твое отечество. Вся вина их в том, что они страстно хотели и стремились жить по велению души своей: она, единственная, хранитель Божьей истины, дана нам единожды и навсегда тем, кто сотворил этот мир и вдунул в нее, живую, дыхание жизни. Чтобы быть человеком, надо остаться верным ей: любое отступление губит это движение – и приходит отчаяние.

О, как хочется жить по велению Души. Мир так великолепен и удивителен, что даже для познания одного его мгновенья не хватит и многих жизней. С чем можно сравнить улыбку ребенка, дружеское пожатие рук, крик лопнувшей почки, удивленной видением этого мира. А время не ждет. Оно спокойно отсчитывает часы, и ему нет никакого дела до твоих радостей и мучений. Когда покинешь ты родную для тебя землю, никого не будет интересовать, сколько ушло у тебя сил на борьбу с самим собой – оценивают жизнь по результатам. Как страшно осознавать свое бессилие в борьбе за воплощение цели своей души.

Не помню, как оказался у себя в комнате. В отрытую форточку влетало тревожное дыхание уснувшего города, и умирающие сосульки пели свой реквием под стынущей прохладой ветра. Ночь была сырая, ноющая, без звезд. Лишь единственный фонарь, такой одинокий, как и я в этом темном пространстве, повис между небом и землей, из последних сил пытаясь что-то осветить в этом тоскливом молчании ночи – и я увидел у себя в руках веревку – петлю, а глаза шарили по потолку… Сознание сверлила одна плотская мысль: «Если я уйду из жизни – в мире немного убудет… ничего не убудет». И раздался голос: «Чтобы решиться на такое, надо установить границы своего совершенства, сил и возможностей. Жизнь – это калейдоскоп, он сохранится и с твоим исчезновением, но нарушится его гармония, которую ты вносил своим присутствием». Я закричал: «Боже, где, оказавшись на грани сил человеческих, найти тот путь, по которому следует идти, чтобы состоялась моя жизнь в этом мире, пусть и прекрасном, но не потерять свою душу!»

И вдруг с небес начали звучать, нарастать звуки, становится мелодией, и я осознавал, что она, единственная, созвучна душе, и является в самые трагические моменты, как самое дорогое в жизни: «Через страдания и борьбу к победе!» Я ясно различил сквозь затянутое тучами небо звезды, которые небесным оркестром исполняли мою любимую пятую симфонию Бетховена – он был для меня высшим созданием Божьим: через все мучения плоти сохранил возвышенную душу свою.

Звезды начали превращаться в лики людей, образы которых были самым дорогим, что я познал и полюбил в жизни, мать и любимые учителя – и я прозрел: уйти из жизни, не сражаясь, добровольно убить свою душу, предать их. Я выбросил петлю в догорающие в печи угли. О, как корчились она, упустив свою жертву!

За три дня я написал проходную курсовую работу – к экзаменам допустили. Оставалось послушно исполнять бытующие формальности. Раздвоенность души уже становилась искусством: я научился уговаривать ее, доказывая, что ради спасения должен преодолеть временные препятствия, которые создают вынужденные обстоятельства. И невольно отмечал: чем больше было отступничество от души, тем лучше складываются дела: тебя охотно принимают, прощают, помогают – наконец-то, ты, после явной дури своей, научился понимать реальную жизнь и покорно вливаешься в ряды всего трудового народа, который под мудрым руководством своих вождей общими усилиями строит обещанный ими рай на земле.

Но и в самые благоденственные моменты приспособившейся плоти я слышал крик неуспокоенной души. Память воскрешала ясно те периоды жизни, которые я считал высшим ее даром: они были наполнены яркими красками движения и утверждали веру в свою цель. И тогда не пугали уходящие в пространство годы, а приходила осознанность: это судьба приносит новые испытания. Преодолевая их, я должен успеть создать свой сосуд и наполнить его тем, что вобрал в себя за прожитые годы, и приняла душа: человек – это отражение мира в подаренном ему отрезке бытия.

3

— Жду вашего согласия, — повторил директор.

Я молчал. А он, словно ответ решен его вопросом, начал развивать передо мной план работы школы, свои раздумья и размышления, и видит во мне именно такого завуча – соратника, единомышленника. Конечно, приятно было такое признание от человека, с которым у нас было понимание душ. Я что-то признательно пробормотал в ответ, а он, улыбаясь дружески, весело сказал:

— Это я вас должен благодарить. – Решительно положил передо мной чистый лист бумаги и ручку. – Напишите все свои данные. Завтра я отправляюсь в районо.

— Иван Николаевич, вы рискуете, — ответил я, чувствуя, как все во мне напряглось.

— Чем? – он недоуменно выставился на меня.

— Отказом.

— Это почему же? Кто лучше меня, директора, знает, какой мне нужен завуч. Я бы давно это сделал, но решил соблюсти все формальности, чтобы у них не было причин возражать.

— Есть одна извечная причина. Вы, к счастью, ей не подвержены, — все еще стараясь быть непринужденным, сказал я.

— А мы с вами разве произошли не одним способом – в результате зачатия двух половинок человечества Адама и Евы, — он явно был настроен на шутливую волну, быть может, этим стараясь сбить мою растерянность от его предложения.

— К сожалению, сам ребенок об этом не знает.

— А у вас что, есть претензии к своим родителям?

— Для этого у меня никогда не было повода: отец погиб, защищая родину, в которой я родился, а мама всю жизнь дарила мне и его любовь.

— Так в чем же дело? – перешел он сразу на серьезный, деловой тон.

— Вы, увлеченные своей работой, совершенно выпустили одно обстоятельство, — не сходя с шутливого тона, сказал я.

— Какие же могут быть еще обстоятельства, если я знаю, уверен, что вы по своему призванию – учитель.

— Я еврей.

Он вдруг весело рассмеялся, вскочил и заходил по кабинету:

— Хотите знать – для меня этот как раз веский аргумент. В чем? Вы одна из древнейших наций, которая не только вынесла все беды человечества, но и дала миру то, что является высшим достижением разумной жизни на земле – Божьи заповеди.

— А как же моральный кодекс строителя коммунизма? – я, всей жизнью испытав на собственной шкуре изгойство своего народа, никак не мог принять его чистосердечное откровение.

— Бросьте об это и думать. Мы с вами хорошо знаем, на какой крови он выстроен.

— И это говорите вы, коммунист.

— Я вступил в партию на фронте. Для меня тогда это была лучшая, спасительная идея, которая способна объединить наш народ, силой и смертями лучших людей, отлученных от Бога, на пути к победе над общим врагом человечества фашизмом. Цель была одна: спасти Родину – все нации нашей страны почувствовали себя единой силой. И хватит об этом. Скажу одно: ваш отказ я приму как предательство. Мы с вами понимаем друг друга, стремимся воспитывать наших детей на лучших традиция мировой педагогической мысли – и мне нужен надежный подвижник в этой трудной работе, — пронзительно посмотрел мне в глаза и решительно сказал: — Пишите, завтра я еду в районо.

Я написал. В пятой графе четко вывел: еврей.

Утром он уехал. Вечером при встрече как-то униженно кивнул головой. Все последующие дни я отметил, что он избегает встреч со мной, лишь издали махнет рукой. В субботу я был дежурным по школе. После отбоя, обойдя все этажи, проверил и сдал ключи дежурной. В это время открылась дверь его кабинета, и раздался голос:

— Пожалуйста, зайдите ко мне.

Я зашел. Он молча кивнул на кресло, вытащил пачку сигарет, протянул мне, зажег зажигалку. Мы закурили, одновременно выпустили дым, два облачка слились в единое и потянулись к открытой форточке.

— Извините меня, — сказал глухо он.

— За что? – растерянно отозвался я.

— Вы оказались правы. Как это вы могли так точно знать?

— Опыт, — пожал я плечами.

— Слишком горький…

— А мне это даже нравится, — с веселой наигранностью произнес я.

— Что вы такое говорите…мне стыдно перед вами…

— Это опасный симптом.

— В чем?

— Начало крушения вашей карьеры.

— Вы что, считаете, что я ради карьеры?

— Так устроена наша жизнь: подобное происходит с теми, кто живет по совести.

Мои слова оказались пророческими. Вскоре Ивана Николаевича уволили с работы. От многих мне потом пришлось слышать подобное:

— Вроде умный человек был, а не понимал простых вещей…

 

… журналистом

1

Как загадочна наша память. Каждое мгновение жизни зарубцовывает в ней свои отпечатки – ничто не проходит бесследно. Она кладовая опыта, но почему он не спасает нас от повторения одних и тех же ошибок. Какими же должны быть ее слагаемые, чтобы однажды, как спасение, наступило прозрение. «Пуганая ворона куста боится… обжегся на молоке – дуешь на воду…» — весь повседневный быт мирской пронизан постулатами «народной» мудрости. Неужели жизнь – всего лишь слагаемые наших ошибок на пути к смерти?

А не есть ли в этом высочайший смысл утверждения ее в мире? Только сам, своим горьким опытом преодолевая их, познаешь его, и твое плотское существо, сопротивляясь, полнится силой духа, который помогает стать тем, кем ты хочешь быть, терзаемый и ведомый своим призванием. Великий Бетховен, которого природа одарила высочайшим из талантов земного существа – гармонией звуков нашего мира, и лишила аппарата для его воссоздания, вступил в борьбу с этим недугом, свершил свое призвание, и открыл нам секрет его: «Через боль, борьбу и страдание к победе!» Истинный талант, преодолевая все препятствия мира, всегда найдет в себе силу, ум и волю свершить свое предназначение и обогатить им алтарь нашей жизни. И чем выше талант – тем труднее этот путь. Великий педагог Януш Корчак оставил нам свое завещание: «Мы не даем вам Бога, ибо каждый из вас должен сам найти его в своей душе. Мы не даем родины, ибо ее вы должны обрести трудом своего сердца и ума. Не даем любви к человеку, ибо нет любви без прощения, а прощение есть тяжкий труд, и каждый должен взять его на себя. Мы даем вам одно: даем стремление к лучшей жизни, которой нет, но которая когда-то будет, к жизни по правде и справедливости. И, может быть, это стремление приведет Вас к Богу, Родине, Любви».

Но все это осознаешь лишь тогда, когда, сломленный неудачами, остаешься на исходе дней своих «у разбитого корыта», в которое льешь свои горькие запоздалые слезы. Желание свершить свое предназначение дано человеку изначально – оно неотъемлемый дар природы, которая, рождая свое творение, наделяет всем необходимым, чтобы оно было способно осуществить его. Главное в этом – найти себя, открыть, кто ты и каким создан природой в мире людей, чтобы явилась между вами счастливая роскошь общения. Основа для этого ни блага мирские и ни проповеди, а раскрытие индивидуального дара, которым одарила природа каждого из нас. «Трудный подросток» — это не тот, кто нарушает узаконенные правила утвердившегося сообщества, а в ком не открыли его призвания и не помогли стать на свою стезю.

Ишь, как меня занесло…Готов выдать тракт, повторяя то, что давно сказано и записано великими просветителями человечества на всем пути развития цивилизации о «великом и благородном труде воспитания и обучения подрастающего поколения». И почему все это, добытое и осознанное, признанное душой, превращается лишь в тривиальные звуки слов, а не становится реальной потребностью самой жизни, в которой рождаются, мучаются и гибнут, не воплотившись в действие, предназначения человека, которого создал Бог «из праха земного, и вдунул в лицо его дыхание жизни, и стал человек душою живою».

Потребность высказаться рождается от того, что, и самозабвенно трудясь на своем поприще, на который ступил по призванию и любви, вдруг понимаешь, что не можешь добиться желаемого, которое так ясно осознаешь, от независящих от тебя причин.

Конечно, проще всего обвинить других. Но это удел тех, кто потерял веру в то лучшее, что жаждет душа, влекомая святыми порывами детства и юности. Зрелость являет ясно и точно, как ты сам шел на встречу к своей мечте: как боролся и чего достиг. И если ты, и обессилев в борьбе, не потерял веру в то святое, что для тебя есть жизнь, у тебя есть оружие – слово. Оно дано человеку для того, чтобы он мог и после гибели своей донести до потомков то, что было для него смыслом жизни. Истинная победа не практическое свершение желаемого — оно лишь истина момента, правда дня, а то, что ты смог передать другим, и они приняли и осознали это, как высший смысл жизни: продолжение во времени основополагающих ценностей всего сущего на земле. Жизнь – это движение во времени, и носителем ее является тот, кто не предал в душе своей то, что было заложено изначально ее Создателем. Он – творец нашего мира во всем его совершенстве: все в природе создано им для жизни живой. Этот дар он вдохнул в свое высшее создание – человека, сущность жизни которого развитие и продолжение. Изменить себе, осквернить душу свою — предать Его: душа — творец гармонии в мире. Покидая этот мир, она завещает потомкам своим: детство – это грезы, юность – мечты, зрелость – борьба за них, старость – осмысление. Жизнь твоя состоялась, если твоя исповедь интересна людям.

2

С каждым днем я все острее ощущал несоответствие нашей действительности тому, что жаждала душа. И познавал это на жизненных судьбах тех избранных, которых, казалось бы, сами люди боготворили: почему-то жизнь наших кумиров, которые добились того, что жаждала их душа, почти всегда являла собой трагедию в их постоянной непримиримой борьбе добра со злом. Словно сама жизнь, проверяя святое предназначение их душ, бросала в самые тяжкие испытания.

Работая с детьми, я отметил, что испытание каждой личности начинается с самого рождения – о, сколько искалеченных судеб прошло передо мной! На моих глазах яркий цветок со всеми своими особыми красками быстро превращался в среднестатистическую поросль, иссушенную и придавленную общеобязательной системой нашей жизни, с ее уставами, приказами, постановлениями – их готовили послушными исполнителями той социальной системы, которая властвовала в данный момент в обществе. Да, они развивались физически, набирались знаний, поступали в учебные заведения, становились рабочим или колхозниками. Но почти в каждом из них властвовала не душа, которой даны были изначально все слагаемые гармонии мира, а раздвоенность сознания – оно было озабоченно одним: как пристроиться в жизни, чтобы выжить…

Об этом я писал и разносил рукописи по редакциям газет и журналов.

— Да вы сами понимаете, о чем пишите? – все чаще слышал из уст их работников, и в меня вонзался один тот же испуганный взгляд. – Как вы не осознаете в вашем возрасте, да еще преподаватель литературы, что соцреализм есть указующий перст всей нашей жизни.

— Я пишу о том, что волнует меня в работе с детьми, — растерянно, но все упорней, отвечал я.

— Вот вам мой добрый совет, — сказал однажды один из них, заведующий отделом, плотнее прикрыв дверь кабинета. – Писать вы можете, в этом у меня нет сомнения, но…

Он замолчал, нервно вытащил пачку сигарет, прикурил, извинился и, смущенно улыбнувшись, предложил мне. Я, волнуясь, все же осмелился взять сигарету.

— Оказывается, учителя тоже курят, — пошутил он. – А это дурной пример…

Я признался, что начал курить в армии, когда в карауле, где часто мне приходилось бывать, порой так уставал, что слипались глаза, и не было сил выстоять смену.

— А я начал курить еще пацаном, во время войны, чтобы не подохнуть с голодухи.

— Когда началась война, мне был год, и мы с мамой стали беженцами…

— Ладно, не будем о грустном. Слава Богу, мы с вами выжили…

Он начал листать мою рукопись, изредка бросая на меня какой-то тревожный взгляд, губы его шевелились и тут же мгновенно сжимались, словно слова мои приносили ему неудобство, переходящее в боль. Я напряженно ждал ответа, и почему-то чувствовал себя так, словно был причиной этого его странного состояния.

— Ну, что вам сказать, — он медленно поднял на меня вдумчивые глаза. – Все, что я у вас читаю – правда. Мне лично нравиться, и нечем возразить.

— Так в чем же дело? – вырвалось из меня.

— Наивный вы человек, романтик, — усмешливо отозвался он. – Самое ценное в том, что вы написали, ваша способность заглянуть в душу ребенка, еще не испоганенную нашей реальной действительностью, и открыть ее другим. Но…- Он надолго замолчал, прикурил погасшую сигарету. – И при всем моем искреннем желании ее не напечатают.

— Вы заведующий отделом. И кто лучше вас может знать, что хорошо и что плохо…

— Извините, вы что, с луны свалились? – он вздернул передо мной свою узкую ладонь с растопыренными пальцами.

— Мама нашла меня на грядке, — отшутился я.

— То, что вы написали – откуда это?

— Открыли мне дети.

— И вы верите им?

— У ребенка говорит душа – и нет ничего священней ее откровения.

— Да, — задумчиво протянул он. – Не знаю…не знаю, что делать с вами. Но скажу честно: все, что вы написали, мне по душе. Ладно, к делу. Вот что предлагаю: разрешите мне немножко пройтись пером, чтобы у вас наконец-то была хоть одна публикация — думаю, это в наших с вами общих интересах.

Я, естественно, согласился: есть такая неискоренимая в человеке потребность – увидеть плоды своей работы. Когда мы прощались, он как-то странно задержал мою руку и сказал, явно смущаясь:

— Вы уже извините меня, но для пользы нашего с вами общего дела, я бы посоветовал вам взять псевдоним.

И здесь я согласился.

3

Через месяц рассказ был опубликован на полную страницу в газете, и я получил свой первый гонорар, равный моей месячной зарплате учителя. Но когда прочитал его – душа застонала: совсем не о том я писал. В нем сохранился лишь сюжет, внешнее проявление событий. А я в работе с детьми понял главное: без понимания причин любого явления в жизни общество не прозреет – и вся наша бытующая жизнь есть не строительство на основе их познания, а житейская суета в котле последствий.

В редакции меня встретили с триумфом и показали уже подготовленный новый рассказ. Я прочитал, и мне стало стыдно: из него была изъята душа…

— Нет, никогда…- только и смог произнести я.

— Да ты что! Главное в нашем деле печататься – ты, надеюсь, уже вкусил приятный вкус гонорара. А тебе выдали по высшему рангу – оценили! И вот что мы обещаем: продолжай с нами сотрудничать, и мы тебя заберем работать в наш отдел.

Я опять согласился. С каждым годом работы в школе понимал, насколько далек наш процесс обучения от того, что диктует человеку для выживания наша действительность. Было написано немало рассказов и очерков, но они мертвым грузом лежали в моем рабочем столе – и подспудное желание стало верой: стоит мне опубликовать их, и, как говорится, дело сдвинется с мертвой точки. Я приносил рукописи в редакции, все покорней смирялся с исправлениями «опытной рукой» их работников, и был рад тому, что могу озвучить хоть маленькую толику того, что ношу в своей душе. Ни коллеги, ни дети не знали, когда подсовывали и мне прочитать статью, что автором является их близкий человек. Псевдоним уже так укрепился в моем сознании, что я в редакциях только и отзывался на него. Среди их сотрудников со многими был не только в приятельских отношениях, но и вместе замачивали гонорары. Я стал у них своим человеком, и все чаще поговаривали, что время принять меня к себе в отдел. Мои статьи уже подписывали «спецкор» две республиканские газеты. Шли годы…. И нередко кто-то по-пьянке признавался мне: «Мы не раз просили редактора взять тебя в наш отдел, но, пойми, смущает его твоя фамилия. Вот если бы им кто сверху звякнул…»

Стремление стать журналистом, чтобы в печатном слове высказать все то, что хотелось мне сделать в практической деятельности для раскрытия и становление ребенка, но срывалось под гнетом абсурдных законов и обстоятельств нашей жизни, стало навязчивыми желанием, как единственная возможность для свершения своей мечты. Когда ты очень чего-то хочешь и искреннее стремишься к своей цели, жизнь всегда нам дарует случай. Случай – это то, что ты не мог предвидеть, но если принял его как судьбу и проник вглубь его – это и есть твоя линия жизни. Последовательность и ответственность за свои действия свойственны лишь тому, у кого есть цель, ради которой он готов жертвовать собственной жизнью. Человек – носитель вечности, через него происходит осознание мира и определяется смысл быстротекущего времени.

Такой человек у меня был: известный композитор, лауреат множества премий, любимец и баловень сильных мира нашей страны – партии. Он, музыкант от Бога, для того, чтобы «пробиться» — таким стало кредо его жизни – писал песни по их заказу на любую тему, и делал это изящно и легко. Я был сам не раз этому свидетелем. При мне в своем рабочем кабинете он вытаскивал из груды бумаг тексты, которые присылали ему государственные стихоплеты, и, бормоча слова, тут же напевал мелодии к ним, и легко, быстро записывал нотами. Он с гордостью хвалился мне, что открывает ногой дверь в кабинеты высших чинов нашей страны.

Свел нас случай. Он пришел к нам в институт преподавать на кафедре музыкального отделения, хотя ему предложили работу в консерватории сразу же после ее окончания, потому, что безумно влюбился в нашу студентку. Я в это время был членом комитета комсомола по культуре. Уже с первых встреч между нами возникли теплые, дружеские отношения: я, дитя улицы, был восхищен его игрой, мог часами сидеть на полу в классе и слушать самозабвенно его музыку, которую он посвящал своей любимой. Он с восторгом рассказывал о ней и словами и своими сонатами, и признавался, что это чувство и рождает в нем это высшее человеческое состояние. Не знаю, что он оценил во мне, но, и когда мы стали стариками, называет меня «мой неумирающий романтик».

Когда он взошел на вершину славы, я сам все меньше стал общаться с ним. Он звонил, обижался, клялся верности в нашей дружбе, но все это я воспринимал теперь, как естественный порыв его художественной натуры. Он, прочитав несколько моих рассказов, не раз предлагал помочь их издать, но я понимал уже из опыта, что для этого из них выбросят все то, что для меня является самым важным. Однажды он сам отправился к директору издательства «Молодость», на стихи которого написал не одну песню. И потом признался мне: «Мы с ним уже договорились, но когда я назвал твою фамилию, он признался мне, что не любит евреев. Я сказал, что и я их не очень люблю, но ты мой друг. Ты наш – свой еврей…»

Желание стать журналистом, чтобы иметь возможность не только писать, но и печататься, сделало меня беспамятным – я отправился к нему. Он принял меня очень тепло и охотно согласился помочь. Через несколько дней позвонил и сообщил, что договорился с первым секретарем ЦК комсомола, и тот ждет меня.

4

Я явился в назначенное время. Сухощавый, бледнолицый, с зачесанными назад редкими волосами, он встал из-за за стола, поздоровался со мной за руку и сказал:

— Сам наш лучший композитор просил за вас — это веский аргумент. Слушаю…

Я с волнением изложил ему суть своей просьбы: работаю в школе, у меня уже большой опыт, пишу, печатаюсь, и есть несколько предложений от заведующих отделом поступить к ним в штат.

— А вы скромный человек, — улыбнулся он. – Ваш друг композитор рассказал о вас намного больше хорошего.

— На то он и музыкант, — отшутился я. – Ему свойственно писать кантаты.

Он взял телефонную книжку и начал набирать номер, голос его стал деловой:

— Это вы? А это я…У вас печатается такой… — и назвал меня по псевдониму. – Что вы можете о нем сказать? – Молча выслушал и, пожимая плечами, ответил: — Тогда я не понимаю, почему вы не хотите иметь в свой редакции именно такого сотрудника?

Нажал на кнопки и набрал номер телефона второй газеты. Разговор был тот же. Он передернул плечами, положил трубку на рычаг и, помедлив, сказал мне:

— Давайте с вами сделаем так. Мне срочно нужна статья по теме «Научная организация труда в комсомольских коллективах», – он объяснил проблему. – Беретесь сделать?

За неделю я обошел и взял интервью во многих коллективах, написал статью и отнес прямо на стол редактору газеты – через день ее напечатали на первой полосе. Я позвонил секретарю ЦК, и он назначил мне встречу.

Когда вошел к нему в кабинет, он встретил меня как-то по-деловому, но пригласил сесть, и, поглаживая на столе газету с моей статьей, сказал:

— Сделано хорошо. Мне понравилось, как вы точно и остро поставили вопросы по этой проблеме.

Он замолчал, отвел глаза и продолжил каким-то другим голосом. Притом, я это как-то растеряно отметил, обратился ко мне по моему настоящему имени и фамилии.

— Да, вам надо работать журналистом, и именно в нашей центральной молодежной газете. Я уже об этом говорил с редакторами, но пока у них нет мест. Давайте немного подождем. Думаю, что они должны решить этот вопрос положительно.

Я молча выслушал эту уже привычную для меня тираду, но не сказал ему, что завотдела, прочитав мою статью и узнав, что я ее сделал по заданию самого первого секретаря ЦК комсомола, признался, что есть место, и он очень хочет видеть меня у себя. Хотелось вскочить и высказать все наболевшее по этому вопросу, но мысль о том, что этим я подведу своего друга композитора, который, даже рискуя своей карьерой, устроил мне эту встречу, сдержала. Я встал и сказал:

— Спасибо. Извините, что отнял драгоценное время от исполнения ваших важных государственных проблем.

— Да что вы, что вы! Я просто рад нашему знакомству. Как только будет возможность, мы решим этот ваш вопрос. Надо немножко терпения…

И тут я не выдержал:

— Этот вопрос мой народ решает уже не одну тысячу лет, – и, чувствуя, что сейчас меня занесет, кивнул на прощанье головой и вышел.

На перекрестке улиц возвышался на пьедестале танк, который первым ворвался в мой город, освобождая его от тех, кто пытался покорить мою родину, уничтожая на своем пути все живое на земле, и первыми – народ мой. Объявили они на весь мир: «Все беды в мире от евреев исходят. И виновен их Бог, который избрал иудеев своим народом. Не бывать двум богам в мире. Чтобы победить ненавистного нам Бога их – надо уничтожить народ его. Не будет смеяться ни один еврей!» А праведники горько шутили: «Вами, евреями, заквасили, нами замешивать будут».

Я долго слонялся по городу и просил у разума своего: «Не дай мне сил озлобиться. Помоги верить и надеяться, что все происходящее со мной – временность. Я, как и тысячи других современников моих, попал случайно в колесо истории, а я лишь малая частица общей трагедии ее от несовершенства к совершенству. Глупо обижаться на историю, если люди – послушное орудие в ее руках. А мы живем так, словно каждый наш миг в мире вечность, и претендуем на бессмертие свое. Тот, кто уразумел свою бренность в ней, но идет своим путем, лучший из нас – он верен душе своей, в ней бессмертие».

Черные стволы деревьев темнели среди желтой опавшей листвы, еще яркой и волнующей. Но листья, как мои чувства и мечты, желанные и красивые, погибали, а стволы деревьев продолжали жить на любимой мной земле и среди этой опадающей красоты. Они тянулись своими оголенными ветвями к чистому ясному небу, встречая грядущую зиму, не исчезали, а засыпали до новой весны. Было радостно и мудро в этом осеннем очаровании, и потаенно думалось о том, что сквозь все неудачи ты должен остаться верен лучшим мечтам юности и, как бы ни было тяжело в настоящий момент осознанности настоящего, не сдаваться, а продолжать жить, бороться и верить. Полжизни позади, но есть ты – и это главное: жизнь слишком коротка, чтобы быть незначительной. И наступил покой в душе.

Когда мой друг композитор узнал, что произошло, он сказал:

— Главное в жизни – пробиться, если хочешь доказать свою правду. А для этого есть величайшее искусство жизни – компромисс.

Я ничего не ответил, но записал в своем дневнике:

«Неужели компромисс и есть самое главное в игре знатока за правду? Но какая эта игра скользкая, изворотливая – все на цыпочках: проституция. Тот, кто всей душой верен мечте своей, и, даже познав всю горечь утрат своих, лишь посмеется над этой игрой в правдолюбца. Пусть большего тебе не дано, но совесть души заключается в том, чтобы быть честным до конца, зная и смертельный исход. Идущие на компромисс, «борцы за справедливость», играют лишь в такую игру, где можно не просто уцелеть, но и построить карьеру. Это наше апробированное течение общественной жизни: Некрасов, даже Пушкин, прибегали к нему. Но Чаадаев этого не делал. Не думаю, что он был глупее. Именно это качество поставит его в будущем в первые ряды личностей рода человеческого, их жизнь – бессмертие, хотя уже при жизни их предавали забвению. Вот основной вопрос — что выше: при помощи компромисса отстоять свою идею или бескомпромиссно следовать ей? Неразрешимая дилемма творческого человека. И оттого, что большинство придерживается компромисса – не значит, что оно самое верное и истинное. Сколько оно вносит с собой обмана и путаницы – где грань между ней и ложью? Быть может, и я верю в это, человечество уже давно достигло желанного золотого века, если бы пошло путем Коперника, а не Галилея, и было бы меньше жертв. Компромисс создал беспросветность в человеческой жизни – каждое новое поколение пожирает его плоды, расплачиваясь за прошлое предков своей извращенной жизнью и «утонченной» моралью. Вот мы и пришли к тому, что имеем: нет веры, морали. Все дозволено, всему находим оправдание, и все, что вчера называли черным, сегодня провозглашаем белым. И Дамокловым мечом висит над человечеством угроза всеобщей гибели – результат этой массовой морали, разложившей первооснову смысла понятий: Да – Нет. Произошло раздвоение не только личности, но и человечества. И где та сила, которая способна нас излечить? Она одна: правда – честный без примесей путь к истине».

После этой истории я перестал ходить в редакции. Но продолжал писать: рождались рассказы, повести, и взялся за задуманный уже давно роман. Идея его вызрела еще в институте, когда я начал осознавать на собственном горьком опыте противоречия нашей социалистической действительности с тем, что выражали о мире бессмертные классики мировой литературы: человек становится личностью лишь тогда, когда преодолевая все препятствия и мерзости нашей жизни, остается верным до конца своим идеалам и чистоте души, данной нам от Бога. Пусть ты и не добился в реальной жизни того, о чем мечтал, но если дано тебе призвание – должен все это выразить в слове.

 

… аспирантом.

                                                             1

Осмысливая весь горький опыт своих неудач, я почувствовал, что меня вынуждают жить двойной жизнью, и со временем осознал: идти на компромисс — бесконечный процесс раздвоения личности, постоянная система выбора. То, что дорого душе, затаивается в ней болезненно, а мои движения, мысли и поступки определяет сознание, которое ратует ради моего же блага – выжить и обустроится в мире людей: кто выработал в себе эту способность становиться тем, чью власть над собой, завидуя и ненавидя, признают люди. Но почему душа не принимает этого, хотя все стараются жить именно так? Теперь я, слушая откровения человека, невольно сомневался в его искренности, и пытался понять: где его правда? И чем сдержанней сам становился в своих словах и поступках, тем больше добивался жизненных успехов, но тем тревожней становилось на душе: она болезненно напоминала о моем предательстве. И только тот, кто верен ее призванию, пусть оно не понятно и не приемлемо другими, взращивает ее на той почве, которая дана ей от рождения: у человека, как у растения, есть свои соки жизни для свершения своего предназначения.

Все в жизни людей теперь виделось азартной игрой, в которой успехов добивался тот, кто сумел сам, своей изворотливостью и приспособлением, отступая от велений души, вытащить из колоды жизни ее козырные карты. Кто-то сказал: жизнь – театр, и каждый актер в ней. Значит, чтобы получить одобрение зрителей на этом пиру жизни, человек должен играть ту роль, которая услаждает их прихоти. И пусть душа клокочет от этой несправедливости, но как все доступней становится заполучить главную роль в этом спектакле, когда ты проникся правилами этой принудительной игры. В таких, не приемлемых душе обстоятельствах, приходят спасительные постулаты из житейской мудрости: «С волками жить, по-волчьи выть…»

Все предопределено в сообществе людей. Так почему же так неистребимо это отчаянное стремление изменить жизнь по каким-то, данным изначально, но так и не воплотившимся в действия, движениям души. Они остаются — все так же страстны и желанны. Меняются лишь внешние атрибуты жизни. Почему же тебе бывает ближе человек античного мира, который в своих искренних писаниях, чудом сохранившихся сквозь все беды и катастрофы, донес до тебя откровения души своей, чем твой современник, с которым ты живешь не просто на одной планете, но и в одном суверенном государстве, по одним установленным законам?

И явился спасительный довод: ты однажды чуть не изменил душе своей, потому что был обуреваем самыми добрыми порывами сделать все возможное для того, чтобы воплотить в жизнь, что велит она. Многие годы шли в этих затаенных размышлениях и выработке в себе ответных реакций, движений, которые бы надежно и согласованно помогли тебе втиснуться в строй толпы, влекомой одним, общим для всех чувством выживания в этом мире.

Каждый период жизни – полоса испытаний души на пути к поставленной цели. Ясность цели помогает понять, верен ли избранный для нее путь. Человек создан так, что способен освоить то, что необходимо для выживания плоти, не кнутом, так пряником. И в этом принудительном образе жизни многие забывают о своей душе. Но всегда, и в полнейшем забвении, она дает себя знать порывами, вспышками, отступлениями от узаконенных, ставших уже привычными, обстоятельств, в которые ты, часто помимо ее желаний, ежедневно был втянут, подчиняясь рассудочности опыта. Иные и до конца дней своих не осознают это, научаясь сдерживать ее уздами закостеневшего быта.

И только тот, кто верен душе своей, способен разрушить эту клетку и вырваться в неизвестность желанного мира. В нем негасимо понимание, что жизнь, данная тебе свыше, состоится лишь тогда, когда ты живешь по ее велению: она носитель совести, чести, добра – они опора в желанном для нее мире радости и ясности, понимания ее бессмертия. Жить по велению души – запускать ее в бесконечность бытия, где она, минуя отбор в чистилище, сама предстанет перед тем, кто однажды подарил ее миру.

В жизни каждого человека наступает период, когда он с полной откровенностью задумывается над смыслом избранной профессии и своей причастности к ней. Причины тут могут быть разные: неудовлетворенность, сомнения, неудачи – и все реже обольщаешься своими минутными успехами, и научаешься видеть свою жизнь во времени и протяженности. И прозрение не так больно кольнет твое сердце, если бы это касалось тебя одного. Но рядом всегда дети – и каждая судьба их разворачивается на миру.

В молодости мы порой неудовлетворенны жизнью потому, что воспринимаем мир сквозь призму несовершенства своих возможностей перед своими желаниями. Свои разочарования мы обрушиваем на весь мир, эдакий бездушный к нашим эмоциям. Нам кажется, что мы понимаем всех, а нас – никто. И так отрываемся от конкретной жизни, не сумев понять объективных событий – и теряем себя. И что удивительно: каждый человек считает, что именно он стремится к хорошему, по велению души своей – и в тоже время люди часто не понимают друг друга. Есть много путей к нему — все дело в том, чтобы найти равнодействующую между ними.

Человеческая мысль достигла того, что безошибочно доказывает закономерность перемен общественных формаций. Но почему сам человек, как особь, развивается чаще всего в диком хаосе случайностей? Почему мы так уверены в движении к намеченной цели общества в целом и так бессильны в путях формирования отдельной личности? Каждый из нас строит в своем воображении свою страну «Утопию» и безрассудно бросается в путь. Грубая реальность быстро охлаждает нас. Но мечта еще цепко владеет нами. Человек – это клубок противоречий между мечтой и реальностью. Он – поле битвы за завтрашний день. Каким бы пессимистом он не стал в результате этой борьбы, но в каждом живет это странное, но и великое, желание увидеть весь прогресс человечества до победных его вершин за свой короткий век. Но, быть может, в этом желании и есть высший смысл: суть движения в недосягаемости своей цели.

Я стал учителем. И мое новое положение на земле создавало новые отношения между мной и людьми: невольно теперь должен был думать не только о своей жизни, но помогать строить ее сотням детей, которых доверили мне – становился органически ответственным за их судьбы. Я не мог не осознавать, что погрешности в моем воспитании и образовании не дают возможности, при всех искренних желаниях добра и справедливости, добиться того, чего так страстно хотелось. И, значит, если грешен я, грешны все те, кто выполняет эту святую на земле миссию. Но и понимание этого не оправдывает тех пагубных последствий, которые были их логическим завершением: несостоявшиеся человеческие судьбы.

Как безжалостно, холодно и рельефно подитоживание прошлого по сумме фактов. Но сколько кроется за ними страданий, мук и редких проблесков радости в той жизни, которая была в мире, надеялась и обманывалась, желала и не понимала, проходила недоумевающая и уставшая под безжалостным взглядом природы. Каждое мгновение прошлого бытия точнее и значительней поздней осмысленности, кажущейся теперь ясности и тех логических выводов, которые, казалось бы, напрашиваются сами собой. Ушедшие дни всегда загадка, загадка не в тех фактах, которые были, а в их взаимосвязи, многообразии зависимостей и взаимовлияний. Как таинственно и непонятно порой прошлое в своих глубинах. А вся эта громада связующих с ним узлов — бледный лик догадок, ошибок и непониманий.

Будущее человечества во многом зависит от духовного уровня и знаний учителя. Надо чтобы на слуху всех была горькая мысль ребенка, подслушанная великим педагогом Янушем Корчаком: «Досадно, что все наши дела решаются наспех, кое-как, что для взрослых наша жизнь, заботы и радости, только дополнение к их настоящим заботам». Много позже я осознал: все люди от рождения наделены чистой душой, в детстве воспринимают свои фантазии за реальность и ставят их понимание выше дружеских отношений и самой действительности. Им до физической боли трудно видеть в обществе даже малейшее несоответствие порывов своей души тем порокам, которые бытуют в нем. От противоречия их фантазии и холодной реальности происходит взрыв души, который нередко приводит к самоубийству.

Семейная жизнь, с ее законами борьбы за выживание, брала свое, диктовала нормы поведения и образ мыслей: наедине с близкими по духу людьми говорили и спорили так, как открывал момент истины, а в самой жизни поступали согласно тому, как диктовала реальная действительность. Для меня долго было загадкой, как это люди в кругу друзей открывали свои души, клялись в верности святому делу истины, а в самой реальной жизни, которую они критиковали, проклинали и отвергали, устраивались и обустраивались на теплых местах. Среди моих самых близких друзей, которые единодушно признавали гибель для развития общества марксистско-ленинской философии, один стал редактором партийной газеты, второй, который злее всех хаял ее, закончил философский факультет, вступил в партию, защитил кандидатскую диссертацию и был заведующим кафедрой, третий, талантливый инженер — парторгом крупного завода. Четвертый, художник, был оформителем отдела пропаганды при ЦК — и только мы, самые близкие ему друзья, видели, как год за годом скапливались в его мастерской картины, которые он писал ночами, оставаясь в них верным своей душе: открывал обнажено мир всего сущего на земле при явлении света. Большинство тех, с кем сводила меня судьба, к кому прикипал душой, потеряв надежду донести людям в муках творчества добытую ими истину, обречены были на творческую смерть — измену себе, своим принципам.

И лишь самые мужественные шли настойчиво к поставленной цели. Их поучали, пытались помочь устроиться «нормально» в жизни, как все люди, искренно удивлялись отказу, жалели и, в конце концов, покидали и забывали — одиночество становилось их уделом. А оно и есть святая основа творчества: есть ты наедине с миром, который несешь в себе — все в нем, от малого до великого, подчинено твоим чувствам, мыслям, анализу. Ты должен выпустить в мир, в его образном осмыслении, всю эту гармонию явлений мира в их логическом сочетании, связях, взаимообусловленности. И это надо сделать так, чтобы другая душа, соприкоснувшись с тем, что ты создал, почувствовала и поняла, что мир стал чуть не таким, каким казался раньше. Хуже или лучше – этого можно и не понять – не таким. Что-то повернулось в душе человека – и это сделал творец. Ругают или хвалят – это не должно волновать его: он нарушил лживость покоя быта, поглощающий святость души, и вызвал толчок к движению.

А сам творец всегда остается один. Он может приобрести сотни и тысячи поклонников своего имени – но не своей души. В нем всегда сохраняется главное: мужество идти к поставленной цели. И делать свою работу.

Я всей ощутимей начинал чувствовать, как в этой губительной атмосфере тоталитарной жизни и во мне продолжается раздвоение – все старательней подчиняю себя тому, что диктует реальность: не верность душе, которая неуспокоенно кричала, становилась высшим смыслом движения, а изворотливость сознания, которое принимает ее сигналы и находит решения для выживания плоти. И почти всегда в своих действиях находил «золотую середину». Казалось, боль души утихала, но, помню, как рождалось недовольство собой, которое все труднее было скрыть – и обрушивалось презрением на самого себя. Я определил этот процесс, как раздвоение личности, и пришел к заключению, что в этом кроется не только разрушение души, но и гибель этого прекрасного мира.

2

Озаренный этим открытием, я примчался к своему преподавателю психологии Колмину, с которым еще в институте у нас сложились дружеские отношения, и он настойчиво рекомендовал мне, обещал помочь, поступать в аспирантуру. Мой отказ он принял явно с обидой. А я еще на своей первой практике в школе не мог принять и понять, как это мой институтский преподаватель, не проработав ни года в школе, защитил кандидатскую диссертацию, и теперь учит тех, для которых школа — это образ жизни.

Он принял меня тепло и радостно, и, не дослушав причины прихода, начал объяснять, растолковывать, что надо сделать, чтобы как можно быстрее и проще поступить в аспирантуру и защитить кандидатскую. И заключил:

— Но об этом ты не беспокойся. Это я беру на себя: своими научными трудами я добился авторитета.

Я пытался объяснить ему, что меня вовсе не интересует аспирантура, а хочу при помощи науки доказать то, что открыл в процессе трудной, но любимой работы в школе. И начал излагать свою теорию о раздвоение личности подростка в тех условиях, которые существуют в нашей жизни.

Не дослушав, он хмуро проронил:

— Эта тема не проходная.

— Как? Почему? – возмутился я. – Это все я увидел и осознал на трагических судьбах своих учеников.

— Это очень опасно, — только и ответил он.

Я настоял на своем, и он, как-то странно, даже испуганно, поглядывая, сказал:

— Ладно, не веришь мне, выслушай мнение моих коллег на кафедре. Составь план своих доказательств, а я устрою твое выступление перед ними.

Я радостный ушел от него. Несколько месяцев собирал материалы о жизни тех людей, к которым тянулась душа, описывал и анализировал искореженные судьбы не только многих известных деятелей во всех областях человеческих знаний, наша печать в период «оттепели» была переполнена описаниями их трагических судеб, но и моих учеников. Почему над теми, кто не изменял душе своей, всегда нависал Дамоклов меч? Назвал свой документ словами одного из самых железных деятелей революции: «Счастье – это состояние души».

И было выступление на кафедре. Рассказывая, я невольно обратил внимание, что все затаились.

— Так вы   хотите сказать, — перебил меня профессор, заведующий кафедрой, — что наш советский образ жизни…

— Причем тут советский образ, — несдержанно отозвался я. – Я говорю о том, что несоответствие теорий государства его конкретным делам создает губительный распад личности.

— И это вы говорите о нашей партии, учение которой является самым передовым в мире. Она подняла народ на борьбу, свершила великую революцию, освободила его от капиталистического рабства, и сделала политически грамотным.

Я, забыв о том, где нахожусь и что сам испытал и понял в жизни, отрезал:

— Как может быть верной система власти в стране, в которой уничтожают тех людей, которые не продали душу свою, — и начал поименно называть тех, кто стал носителем всего лучшего, что достигло в своем развитии человечество.

Установилась такая гнетущая тишина, что мой голос казался криком. Я смотрел на лица людей с опущенными глазами — и у меня перехватило дыхание.

Вопросов никто не задавал. Я извинился за то, что потревожил их покой, подхватил свои записи — и хлопок двери показался выстрелом. На выходе из института меня догнал преподаватель Колмин и обрушился в сочувственном гневе:

— Ну, что, видишь. А я тебя что сказал. Я тебя предупреждал. Не трать время, не будь дураком! — И, не дождавшись ответа, тут же предложил: — Я возьму тебя к себе, сам выберу проходную тему – и через три года, гарантирую, ты будешь равноправным научным сотрудником нашей кафедры.

И опять охватило это плотское чувство приспособляемости в жизни – невольно потянуло дать согласие, но в этот миг в сознании прозвучал голос: «Вот так человек изменяет своей душе…»  Я пытался вспомнить, чей он. Проносились образы любимых людей, возвращались, сливались между собой в одно лицо, в котором я узнавал всех тех, на зов которых обнажено открывалась душа. Но желание доказать в научной работе свое, выстраданное, победило – и я согласился. Колмин привел меня в кабинет психологии, положил передо мной чистый лист бумаги и предложил написать заявление о поступлении в аспирантуру.

Когда мы встретились, Колмин, не глядя мне в глаза, начал рассказывать, как беседовал с заведующим кафедрой, убедил его принять меня в аспирантуру – тот согласился, признав, что я достойная кандидатура. Он положил перед ним мое заявление. Тот вдруг сморщился, словно его неожиданно укусил дьявол, и, выкрикнул:

— Запомни на всю жизнь: я запрещаю подсовывать мне этих пархатых французов.

Чувствовалось, как трудно было ему честно рассказать о том, что произошло. Он замолчал, растерянно поймал мою усмешку, и в искреннем порыве предложил:

— Поверь, мне стыдно перед тобой. Знай же, что не все такие, среди нас, русских – в семье не без урода. Через год он уходит на пенсию, мне гарантируют, что я стану заведующим кафедрой. Я дам тебе знать. Мы с тобой выберем тему для диссертации – и за два года ты станешь кандидатом наук.

…Через много лет, в короткий период «гласности», когда произошел раскол нашей коммунистической империи, мы с ним случайно встретились. Работая над романом об этом периоде нашей жизни, я пришел в институт, чтобы порыться в архивах – теперь это стало доступней. Да, он был заведующим кафедрой, со всеми причитающимися регалиями, в кабинете на отдельной полке стояли его научные труды, книги, брошюры, сборники. Скользя по ним своей старческой высохшей ладонью с дряблыми морщинами, и как-то странно, виновато, исподлобья глядя на меня слезящимися, потерявшими свой когда-то яркий блеск глазами, долго откашливался и сказал:

— Вишь, сколько я их издал. А кто это сейчас будет читать…Хорошо, что ты тогда не послушал меня.

Он вытащил одну из них и подписал мне на память: «Служение истине не имеет национальности».

…лауреатом.

                                                       1

И в период «оттепели» в моем письменном столе скапливались рукописи, рассказы и повести. Ответы из редакций были трафаретными: «Писать вы можете, есть практический опыт, знание жизни и свое отношение. Все у вас точно по ощущениям и их передаче, найдена интонация, глубина мысли. Это добротная, хорошо написанная проза. Но если вы всерьез собираетесь писать, вам надо глубже изучать передовое учение наших учителей – без этого вы искажаете нашу социалистическую действительность».

Но писать искренне о том, чем являлась для всех нас наша реальность, было выше всех этих нравоучений от представителей государственных служб, стало потребностью жизни. Этому я учился у лучших писателей всех времен и народов мира, у которых, при всем их разнообразии, было одно общее: отражение правды жизни на пути к Добру и Справедливости. Только такое искусство помогает людям осознать свои ошибки и просчеты, радоваться личным успехам и уверенно двигаться по пути прогресса живой жизни на земле.

Все написанное ими – это крик боли своей души, освещенной талантом. Никого человек не знает лучше, чем себя, но большинство пишущих говорят о других, копаются в их душах и судьбах. Но, не научаясь разбираться в себе, они не способны постигнуть даже знакомую, близкую им душу, ибо она — вся предыстория, наследственность, клубок противоречий единства и борьбы противоположностей, все мрачное, что не удалось победить, но мы не выпускаем усилием воли и натянутого на себя этикета. Оно живо в нас, и как бы ни старались, выползает наружу, открывая нашу внутреннюю сущность внимательному уму. Истинный творец, не боясь суда мирского, проделывает эту работу над собой, выволакивает на свет божий из самых потаенных уголков все то, что затаилось в них. Мучается, страдает, погибает – но не может без этого. Оттого он и проникает в нашу душу и открывает нам то, что мы так скрытно прячем в глубине ее. Мы злимся и негодуем, но не всякому дано понять, что он взваливает на себя добровольно великую миссию очищения нашей души: он понимает, как важна эта работа для того, чтобы мы все, люди, стали чище – значит, счастливыми. Скрытое в нас дурное развращает, разлагает, разрушает и портит все человечество в целом, унося в будущее кодом наследственности — они считают себя ответственными не только за нас, но и за наше потомство, за эту жизнь, которую готовим мы сами.

Каждодневное погружение и изучение судеб своих воспитанников, особенно лучших из них, доказывало, как искорежены их души. Учения Песталоцци, Ушинского, Пирогова, Макаренко, Корчака стали для меня конституцией в вопросе воспитания детей. И при всем уважении и любви к Макаренко, я осознавал, что он не мог до конца раскрыть свой педагогический дар: понимая все то, что происходит в стране, изуродованной пролетарской революцией, поставил своей целью помочь ее жертвам, детям, выживать в этой абсурдной действительности, где «кто был не кем, тот станет всем». Делал это талантливо, гениально. Тысячи судеб обязаны ему своей способностью «выживания», которой овладел, и он сам.

Януш Корчак был верен своему призванию «как любить детей», и на смертном выборе отдал за это свою жизнь. Его книги должны стать настольными для каждого родителя. И не клоунада в загсе дает право создавать семью двух любящих сердец, а государственный экзамен по знанию педагогического наследия этого педагога.

Я и сейчас понимаю наивность всех моих потуг доказать эту простую истину, но тогда загорелся желанием написать о нем пьесу. И на пороге смерти верю, что театр — это не зрелище для времяпровождения истомленной от работы толпы, а главный учебник жизни, где, благодаря таланту актера, зритель становится не просто очевидцем, но и соучастником всего того, что происходит в обществе. Не аплодисменты благодарность актеру за исполненную им роль, а желание, потребность самому вести себя так в жизни, как проникновенно открывает он замысел драматурга.

Вчитываясь в книги Корчака, находил и видел то, что было им сказано о человеке и его назначении в мире – надо лишь влить его мысли в форму драматургии, драмы. Пожалуй, ничего из написанного мной не давалось так легко – я просто списывал то, что было выстрадано этим великим человеком и доказано собственной жизнью.

2

И, конечно, так и не наученный горьким опытом своих хождений по редакциям, разнес рукописи по театрам. В них столкнулся еще с одной стороной жизни – актерской. Здесь открылось то, о чем хотел написать свою диссертацию: раздвоение личности. Пожалуй, ни в одной профессии так ярко не раскрывается это хронически извечное состояние и проявления человека. В каждой конкретной ситуации актер, вживаясь в роль, которую она ему диктует, на полном накале своих творческих сил, чувств, ума и понимания начинает самозабвенно играть ее, вне зависимости кто, положительный или отрицательный, герой этой истины. Его тщеславное чувство движет раскрыть ее в полной мере так, чтобы отразить как можно жизненней — и сорвать аплодисменты зрителей. Какого бы героя он не играл, в этом видит свое предназначение. И часто в собственной жизни актера случается так, что и в самой действительности он не живет, а играет ту роль, которая ему выпала в сложившихся обстоятельствах. Это потрясающий дар: один и тот же человек может выглядеть высоконравственным героем или последним подонкам. Что же должно происходить в его душе, где найти данные в себе, чтобы выразить жизненно самые противоположные состояния, проявления совершенно разных характеров. Актер играет в жизнь. Это не вина и не беда его – это дар, который по роду своей профессии должен как можно ярче изобразить то, что требует от него ситуация – в ней проявление и отношения человека к событиям. Когда это происходит на сцене – мы бурно аплодируем актеру, но когда видишь такое в реальной жизни – невольно теряешься от его профессиональной способности раздвоения души.

В моих хождениях по театрам продолжался разыгрываться тот же спектакль, как и в редакциях газет и журналов: осторожно хвалили, обещали, ссылаясь на их загруженность рукописями. И все чаще я слышал: «Да поможет вам Бог». И невольно отмечал, что некоторые из них, благословляя меня, крестились и постукивали себя по груди, на которой была заметна тонкая цепочка с крестом. И внезапно меня осенила новая тема – написал пьесу «Возраст Христа». Во всех театрах ее одобрили, но с одной и той же оговоркой: «Пока еще не время…Сами понимаете…»

И опять явился этот великий момент нашей жизни – его величество Случай. Режиссером русского театра стал один из ведущих режиссеров московского театра на Таганке Борис Глаголин. Жена моего друга художника, к тому времени ставшая известным драматургом, предложила мне отнести ему пьесу: «Он ищет новых неизвестных авторов, — и для убедительности подчеркнула: — Это же Таганка!»

Пробиться к нему было трудно. Ответ в театре был один: «Оставьте вашу пьесу завлиту». Но я уже давно понял простую истину: в таком деле посредник равносилен поражению. В один из дней я терпеливо ждал его в фойе служебного входа. Когда по лестнице начал спускаться красивый, статный мужчина с отрешенным взглядом, дежурный вахтер, зная, почему я здесь торчу, кивнул в его сторону.

Я бросился к нему и, кажется, забыв поздороваться, сходу выпалил:

— Извините. Я хочу предложить вам свою пьесу.

— Кто вы? Откуда? – растерянно выставился он на меня, и его просветленный взгляд стал осмысленным.

— Это не важно, — ответил я, протягивая ему рукопись. – Она скажет сама за себя.

— Неплохая завязка к спектаклю, — вдруг улыбнулся он, шелестя страницами. – А где ваш адрес?

— Извините, — я вытащил ручку и написал свой номер телефона.

Он сунул рукопись в дипломат и бросил мне:

— Я спешу.

Мы вместе вышли во двор, и он сел в машину.

Вечером раздался у меня дома звонок, я почему-то сразу узнал его голос:

— Вы сами, наверное, не понимаете, что написали. Приходите завтра, жду вас.

Когда я пришел в театр, вахтер, приятельски улыбаясь, сказал:

— Проходите. Он меня предупредил.

Уже сутки звучавший в моем сознании его восторженный голос в телефонной трубке и теперь этот приветственный взгляд вахтера легко возносили меня на третий этаж. Мимо, взад – вперед, проносились какие-то подвижно-возбужденные люди, весело или гневно бросая друг другу слова, и я понимал в них только одно: все они произносились хорошо поставленными голосами. В приемной секретарша неопределенного возраста, с хорошо уложенной прической из русых волос и блестевшими под густо накрашенными ресницами глазами, театрально махнув на дверь рукой, приветливо произнесла:

— Вам туда. Проходите. Они ждут вас.

Я постучал и вошел. Глаголин вышел мне навстречу из-за стола, дружески улыбаясь, пожал руку и кивнул на два кресла у журнального столика:

— Сядем здесь – так будет нам с вами удобней. – Положил перед собой мои рукописи. – Давно пишете пьесы?

— Как-то вышло случайно, — явно смущаясь, ответил я.

— Что, по-вашему, случайность? – взлетел его взгляд.

— Случайность – это высший миг закономерности, и если мы принимаем ее, как судьбу – это и есть наша линия жизни.

— Узнаю, узнаю вас по тому, что я здесь прочитал, — он зашелестел страницами рукописи. — Вот и в вашей пьесе все здорово, неординарно — мне по душе. Об этом так и надо говорить. Духовность – вот что мы потеряли. И у вас очень хорошо поставлена эта проблема. Но вот построение я бы сделал иначе. У вас два плана: реальность и сны. Все это надо совместить – должен быть театр абсурда, как у Пиранделло, Ионеско, Бекетта. Вы читали? У Булгакова вечное и библейское совмещены с реальным …

Он, все больше воодушевляясь, долго и вдохновенно рассказывал, как сам видит эту проблему, как надо ее решать и ставить.

— Я хорошо ощущаю, что у вас все для этого есть: мысль, чувства, язык, даже, что не каждому из драматургов дано, понимание сценического воплощения. Хотя именно это является пререготивой режиссера. Я верю и надеюсь, что будет между нами тесное сотрудничество, — он еще много и долго говорил о том, что надо для того, чтобы пьеса стала не просто текстом для бумаги, а воплощена на сцене.

Я со студенческих лет полюбил театр, старался посмотреть все, что вызвало у меня интерес, а в процессе работы над пьесами перечитал многих известных драматургов, но сейчас все как бы прояснялось изнутри: сам известный режиссер открывал передо мной тайны сцены. Было радостно это слушать, и даже как-то невольно возникало чувство неловкости от этого чистосердечного признания, доверия ко мне.

— Могу сказать вам искренне. Все, что вы написали – мне по душе. Так и только так надо излагать свое понимание жизни. Но давайте будем откровенными до конца: и при всем моем желании, мне ее не разрешат поставить. Представьте сами: в нашей стране узаконенного атеизма будут висеть афиши с названием пьесы: «Возраст Христа». Это пройденный этап развития человечества от гибнущего капитализма к коммунизму.

Я пытался возразить ему, доказывая вечность и незыблемость тех моральных ценностей, которые даны человечеству в библейских заповедях, и заявил, что «моральный кодекс строителя коммунизма» — это лишь жалкая потуга выразить тоже, и что самые выдающиеся личности от Сократа до Толстого и Эйнштейна были людьми верующими.

— Да, для меня это тоже пока неразгаданная загадка, — признался он. – Но давайте не будем спешить с выводами. Время докажет свое. Поймите, то, что я прочитал у вас, бесспорно — вы драматург. И мне очень бы хотелось помочь вам в этом утвердиться – поставить ваши пьесы. Ваша вторая пьеса о Корчаке «Остановите солнце» сделана профессионально. Я бы мог ее воплотить на сцене. Но для этого мне предстоит получить добро от министерства. И я знаю их первый вопрос: «Почему наш советский автор пишет о каком-то Корчаке, а не о нашем выдающемся деятеле от педагогики Макаренко? Что у нас нет своего национального героя?»

Без стука открылась дверь, и быстро вошел худощавый черноволосый мужчина с выпирающим животиком под туго затянутым поясом:

— Извини, Алексеич, но там уже народ собрался. Ты, смотрю, увлекся, как обычно.

— Да, — поднимаясь, с улыбкой ответил Глаголин. – Познакомься, это драматург, о котором я тебе говорил.

— Режиссер Диджиокас, — представился тот, протягивая мне руку. – Рад знакомству.

— Проводи его, — сказал ему Глаголин. – Мне надо срочно сделать один звонок, — и бросил мне на прощанье: — Не пропадайте.

Когда мы вышли, Диджиокас, провожая меня к выходу, быстро заговорил:

— Он мне очень хвалил ваши пьесы. Оставьте мне ваши координаты. Приходите к нам на спектакли… Вы бы могли мне дать почитать что-нибудь из вашего.

И как бы ни было приятно то, что произошло в тот первый день моего знакомства с Глаголиным, но нагнеталось ощущение неудовлетворенности. Разговор все время шел не о моей пьесе, а о том, чего бы ему хотелось. Дома я вспомнил письмо Экзюпери своему другу Ринат о Пиранделло. Он анализирует его реальность и абсурд, делает искренне, логично, на высоком философском уровне – и во многом не согласен с ним. Для меня Экзюпери есть высшее проявление человеческого духа – ему нельзя не верить: он доказал это собственной жизнью. И тогда же невольно пришла ко мне мысль, что в театральных людях, в их стиле жизни, есть что-то поверхностное, пижонское. Казалось бы, в силу своей профессии, они глубже других заглядывают в суть явлений, анализируют, действия их полны подтекста – но все это смотрится как-то наигранно: слишком много эмоций, а надо видеть трезво реальную жизнь. И в целом осталось чувство, что разговор на все темы, которые мы обсуждали, вышел абстрактный – все у них идет от схемы, трафаретно – и это меня насторожило.

3

Я решил написать новую пьесу «Стресс». Долго работал, учитывая все не только замечания, но и пожелания Глаголина, и через месяц принес ему. На этот раз при нашей встрече он был театрально вежлив, и мне почудилось что-то хищное в его горбоносом лице. Но был все так же подтянут, в вельветовых брюках, строен и разнежено усталый, только что кончилась у него репетиция. Пригласил меня сесть, сам развалился на диване, разбросал руки на спинку, закинул ногу за ногу, и сказал:

— Слушаю вас.

Я рассказал, как работал над пьесой, учитывая все его уроки, и предложил ее прочитать. Он дал согласие, при этом пожаловался на многих известных белорусских авторов, которые неохотно принимают его поправки в их пьесах, и заметил усмешливо:

— Большие писатели так себя не ведут. А мне приходилось работать с ними не раз — они далеко нечета им. Настоящий автор понимает, что есть литературная пьеса, а есть сценическая – и это право режиссера.

Я обратил внимание, что он был в разговоре намного сдержанней в своих проявлениях чувств, но с внимательным выражением на лице, и принимал все это за его усталость после напряженной репетиции.

Открылась дверь, и стремительно вошел актер Янковский, на ходу продолжая, видимо, прерванный между ними спор, как ставить «Оттело», говорил пылко, доказывая свое понимание.

— Да, да, надо так ставить – сейчас не знают, что такое любовь, – сказал Глаголин.

— Я и говорю – надо именно так ставить, — распалялся Янковский. – К тому же, кто не любит Шекспира! – бросил на меня свой разгоряченный взгляд.

— Лев Николаевич, — улыбнулся я.

— Да, да! И еще кое-кто, – в экстазе подхватил он, и лукаво взглянул на Глаголина. – Когда я играл у Раевского, долго не мог войти в роль Антония. И тогда он сказал мне: «Представь, что ты вот-вот начал обладать женщиной – и она вдруг исчезла». И я в тот день сыграл, как никогда – под гром аплодисментов, — он говорил и говорил, доказывая, моргая глазами и дергая своим подвижным лицом.

Чувствуя себя лишним в их затянувшемся споре, я оставил пьесу и попрощался.

Через месяц позвонил в театр, мне сказали, что Глаголин уехал в Москву. Наконец, мы встретились, он сообщил, что уезжал в театр на Таганке, был юбилейный вечер памяти Владимира Высоцкого. С восхищением рассказал, как Юрий Любимов долго добивался у властей разрешения поставить этот спектакль.

— А теперь к делу, — перебил он сам себя. – Пьесу вашу прочитал. В ней все есть для постановки. Те пьесы у вас больше литературные, а эта профессиональная: есть много для работы актеров. Но я эти полгода очень занят и дал прочитать ее режиссеру, он должен отнести ее в министерство для рецензирования. Сейчас приглашу, — позвонил по телефону и сказал: — Зайди ко мне, у меня автор этой пьесы.

Через несколько минут широко распахнулась дверь кабинета, и почти вбежал знакомый мне уже режиссер Диджиокас, протянул руку и сходу торопливо заговорил со сверкающими глазами:

— Читал. Все мне нравится в вашей пьесе – она полностью сценическая. Но давайте не будем торопиться. Это хорошая вещь, и я хочу, чтобы был не просто спектакль, а она прозвучала…А сейчас пойдем поговорим, замочим наш будущий успех, — весело предложил он, открыл дверь и пропустил меня первым.

В баре мы взяли по бокалу пива, и он безумолку говорил о том, как будет ставить пьесу и что нам вместе надо еще сделать.

— Не дадут здесь поставить – отвезу ее в Москву. Я человек дела, хорошо знаю Ефремова и Любимова.

—  Кто не даст, если она вам с Глаголиным нравится? – недоуменно спросил я.

— Ну, ты и наивняк! – усмехнулся он. – Разве не знаешь: у нас кроме руководящей всем партии есть еще и министерство, которое покорно выполняет ее решения, хотя и те и эти ни хрена не разбираются в искусстве.

К нам подошел невысокий мужчина с круглой головой и внимательными прищуренными глазами, дружески поздоровался, и Диджиокас спросил у него:

— Чего это ты не бритый ходишь?

— Да вот, решил своей жене в честь нашего совместного десятилетия бороду подарить, — и, сверкая разгорающимися глазами, начал рассказывать о съемке двухсерийного фильма по пьесе Айтматова «Импотент».

— Да что нам он, — весело отозвался Диджиокас. – Вот познакомься, автор пьес, пожалуй, получше других, кого мне приходилось ставить из наших местных авторов. Хочу срочно воплотить на сцене. Советую, возьми у него сценарий, прочитай – интересный можно сделать фильм.

— Владимир Матросов, — протянул он мне руку. – Раз сам Глаголин вас хвалит – это веский аргумент.

Когда мы расставались, Диджиокас, придержав меня за плечо, сказал:

— Я твою пьесу еще не отнес в министерство. Закрутился, дела, брат, дела. Сделай экземпляр и отнеси их начальнику отдела культуры Рощину.

Когда я пришел в Дом правительства, неожиданно встретился со своим приятелем Алесем Асташонком. Он, отработав три года в Алжире переводчиком, вернулся в Минск, и вскоре начал печатать свои рассказы, в Белорусском театре ставили его пьесу о Дудине-Марцинкевиче, и вот, оказывается, пригласили работать в отдел культуры.

— Вот так встреча! – воскликнул он и начал, как обычно, много и сумбурно говорить. – Помнишь, я отвез твои рассказы в «Аврору». Я там недавно был – хвалили их. Во, как я тебя выдвинул! Это же надо, так сразу.… Почему это так: куда не кинешься в верха – кругом одни евреи. Отчего это им так везет. А у меня сейчас полоса неудач – 10 дней ничего не пишу. Мне, правда, предлагают показать мою пьесу по телевидению. А другие не советуют: не делай этого – убьешь. С кем бы посоветоваться. … В этом месяце она принесла мне столько денег, что могу и машину купить. А, вообще, о моей пьесе всякие толки ходят, ведь она о судьбе нас, белорусов, об их трудном положении в истории, и это нагнетается, а каждый боится за свое кресло.

— Я к Рощину, — наконец, решился сказать я о цели своего прихода.

— Тебе, считай, опять повезло: он в министерстве, пожалуй, самый прогрессивный человек. Но вряд ли удержится здесь работать – такие сомнительные вещи пропускает.

— Тогда поспешу к нему, — шутливо отозвался я и постучал в дверь.

В кабинете красивый мужчина со светящимися глазами вежливо поздоровался со мной, пригласил сесть и сказал:

— Слушаю вас.

Я положил перед ним на стол пьесы. Он прочитал названия, полистал, тепло улыбнулся, светлея лицом, и деликатно произнес:

— Что я теперь могу сказать. Прочитаю. Кто знает ваши пьесы?

— Глаголин. Но он сейчас собирается ставить Макаенка.

— Андрей исписался: дешевый солдатский разговор с вечной двустволкой. Мы ее не запатентовали, а вот Глаголин все же собрался его ставить. Кто еще?

— Берется ставить Диджиокас.

— Этот?! – вырвался его настороженный вопрос. – Он будет два года браться. Вот что: сколько вы мне даете времени?

— Тут вы приказывайте, — улыбнулся я.

— Две недели – тогда и поговорим. Пока же я хочу сказать: мне симпатичны ваше лицо и борода. А мне о вас рассказывали несколько человек, которым я доверяю. Вы подписываетесь псевдонимом, да? А зря – у вас такая красивая фамилия, так и хочется перед ней сказать: герцог…Хорошо, договорились, через две недели встретимся.

Я позвонил Диджиокасу и доложил о своей встрече с Рощиным. Он сказал, что едет в Москву на стажировку и берет с собой мои пьесы, чтобы показать Ефремову.

Через две недели я был у Рощина. Очень приветливо со мной поздоровался, перед ним уже лежали на столе мои пьесы, и медленно заговорил:

— Читал, но надо их обсудить еще коллективно – у нас такой принцип. А что вам сказал Глаголин? Для нас мнение режиссера самое главное. Мы можем пьесу принять, но заставить его не можем…И что же это он? Сам вас так хвалил, а передал Диджиокасу…

Он многозначительно помолчал и начал расспрашивать обо мне, где учился, печатался. Я коротко отвечал, весь в ожидании продолжения разговора, ради которого и пришел к нему. И, не дожидаясь нового вопроса, спросил в упор:

— Скажите хоть несколько слов о пьесе «Возраст Христа».

— Сейчас я ничего вам говорить не буду, — он помолчал, и было как-то не по себе увидеть, как он отводит свой смущенный взгляд. – Ведь это будет субъективное мнение. А надо, чтобы все высказались: каждый скажет свое, а я скажу свое. Вот сейчас, к сорокалетию Победы, мы даем заказ: написать пьесу. Может, возьметесь? Учить вас мне не надо, как пишут пьесы: вижу, вы это знаете лучше меня. Этот заказ мы даем всем: от Быкова и ниже.

— Надо подумать, — растерянно произнес я. – Дело в том, что я никогда не писал по заказу.

— Понимаю. Это видно по вашим пьесам. И все же подумайте, попробуйте.

Когда я вышел из кабинета, меня встретил Асташонок и начал успокаивать:

— Все будет, мне кажется, очень хорошо даже при твоей фамилии. Верно, что ты подписываешься псевдонимом. Единственное, чем могу помочь: постараться провести обсуждение побыстрее, — и тут же начал, как обычно, мрачнея, жаловаться на загруженность и ответственность в своей работе: — Да, деньги просто так не платят. А сколько надо мне перечитать! Писать некогда. Правда, пока и не пишется. Ведь меня сразу сюда приняли как редактора, с корабля на бал, и без всякой учебы…

Из-за двери кабинета раздался голос Рощина:

— Александр Николаевич, срочно зайдите ко мне.

Когда я пришел к Глаголину, он сам первым предупредительно спросил уже с какой-то, мне показалось, дежурной улыбкой:

— Что в министерстве сказали?

— Говорят, что все дело только в вас.

— Так и говорят? А меня ругают, что современных авторов ставлю – им классику подавай. Шекспир им нужен. Я сейчас три пьесы поставил: Новожилова, Попову, Макаенка – а меня только ругают. Надоело! Ну их…будем классику ставить, раз им хочется. И вообще, если я здесь работать буду, — и, увидев проходящего Янковского, подхватил его под руку и шмыгнул за ним, забыв даже попрощаться.

4

Выходя из театра, я поймал себя на том, что такое отношение людей, от которых зависит будущее твоих рукописей, стало уже привычным. Мои хождения и встречи с работниками театров и редакций все жеще обнажали всю закулисную атмосферу творческой жизни в нашей стране. Автор искренне высказывает то, что увидел, почувствовал и осознал, чтобы передать это людям, а исполнители, преданно служа власти, изворотливо исполняют все ее прихоти, основа которых незыблемость их пребывания во времени и пространстве. А она им выборочно подбрасывает хлеб из кормушки, которую наполняет своим трудом народ. И во мне укреплялась уверенность главного в творчестве: не надо выдумывать события, героев, создавать ситуации – сама жизнь богаче любого воображения. Главное воплощение того, что ты переживаешь в собственной жизни — в этом предназначение любого искусства: в нем заключена обнаженная правда реальной личности. Дневники, письма близким друзьям, большинство мемуарной литературы написаны кровью искреннего сердца. Все иное служит для удовлетворения страстей праздной толпы, не осознавшей своей мечты в жизни, а она – истинный смысл предназначение человека в мире.

— Рад встрече! — отвлек меня голос, и я увидел протянутую ко мне сухую жилистую руку и растерянно поднял голову — показалось, что передо мной возник сам Достоевский: высокий лоб с залысинами, и в обрамлении отросшей бороды смуглое лицо, на котором светились пронзительные глаза. – Ваши пьесы прочитал, передал нескольким режиссером – заинтересовались. Куда направляетесь?

— В пространство, — наконец, приходя в себя, шутливо отозвался я.

— А я в свою конуру. Приглашаю.

Пришли к нему в мастерскую.

— Раздевайся, — сказал он. – Здесь зимой жарко, а летом сыро.

Как все это было уже знакомо по жизни многих несветских художников, с которыми свела меня судьба: подвал, сырость, темнота, электрический свет под абажуром из консервной банки, кушетка, маленький столик с подсвечником, промятое кресло, иконы, на полках книги и рукописи, на стенах десятки картин. У него в основном портреты, и среди них Достоевского.

Обстановка уже привычная: художник по призванию ставит превыше всего свободу творчества – и ютится в подвале. Как только идет на компромисс, выходит на официальную орбиту, материальные условия меняются. Но измена себе – плата за отступление. Он сказал, точно поняв мое ощущение:

— Хорошо, что хоть такой есть уголок. Пять лет уже. Многие и этого не имеют.

Быстро нашли общий язык: я пришел к нему слушать, а беседовали на равных. Все те сомнения, которые мучили меня, были и у него, и мы понимали друг друга.

— Это хорошо, что и ты так думаешь, — неожиданно перебил он. — Я дал прочитать твои пьесы Вольскому – один из наших лучших театральных критиков. Надо попробовать сделать с ними что-то конкретное. Что я тебе могу сказать, когда и сам в тупике.

Он показал свои сценарии о Микеланджело и Хлебникове, свой спектакль «Записки из подполья», статьи в журнале «Театр». Рассказал, что теперь ставит спектакль по стихам Рязанова. Тема разговора быстро стала общей, говорили о литературе, искусстве. Он часто вспоминал Достоевского и произносил тепло: «А вот Федор Михайлович…» Всматриваясь в него, я все больше отмечал, что в нем самом есть близкое ему: в облике, глазах, в форме лба, в созвучии высказанной мысли. Он – его любовь: легко и быстро вспоминал из его книг сцены, мысли, слова. Как всегда, в таких задушевных разговорах, всплывали имена общих знакомых, оказалось много.

Он рассказал о своем поступлении во ВГИК – и провал. С горя зашел в кафе – напиться. Там к нему сам подошел Шукшин, и потом всю неделю он жил у него в Москве. Поведал о его смерти во время съемок у Бондарчука, о московской жизни, знакомстве с Любимовым, который пригласил его на свою новую постановку «Бориса Годунова», там он познакомился и подружился с Бурковым. Вышли на известную личность «минского Сократа» Кима Ходеева — наши мнения о нем сошлись: сколько людей прошло через него, но все, в ком есть собственный огонь творчества – уходят от него.

— Мне по душе философия Федорова, — он подхватил со стола его книгу, протянул мне и предложил обязательно прочитать, словно мы были знакомы с ним вечность.

— Вчера я был на рыбалке, — вдруг каким-то таинственным голосом заговорил он. — Ночь, тонкий лед – страшно. Один – и приятное чувство проверить себя. И зачем мы так мало видим природу. Вот где вся жизнь, мысли, чувства…и зеленые звезды! Сомнения всегда. Иногда сидишь здесь один, думаешь: и зачем вот пишу и это, и это…. Ведь столько уже написано – и как написано! Веками. И тогда чувствуешь себя маленьким и ненужным. Только бы не сломиться. Но теперь уже все: без этого нет жизни. Было у меня однажды, когда меня исключили из партии: били, ругали. Тогда я взял и написал им назло вот это, «Мой отец», — взметнул он к картине на стене обе руки. На фоне облаков летел на коне трубач, а по углам четыре портрета отца в разном возрасте: ребенок, молодой, зрелый, старик. — Взяли сразу на выставку. На центральное место поставили. Но теперь уже поздно ломаться. Хотя и бывают сомнения… Он — моя совесть, — показал на трубача.

Засиделись мы за полночь, обменялись телефонами и поклялись друг другу чаще встречаться. Я, счастливый, медленно брел по ночному городу, радуясь этой откровенной беседе с первой же нашей встречи, и понял для себя важное: значит, я в своих пьесах был настолько искренним, что это позволило и ему открыть передо мной свою душу.

 

 

 

5

Через пару месяцев позвонил Асташонок и сказал, что мне назначена встреча в министерстве. Он провел меня в кабинет, где уже сидели Рощин и Вольский, который приветливо улыбнулся, качая головой, словно всматриваясь в меня. Мы устроились по разные стороны стола, Вольский, положив перед собой несколько исписанных листов, сказал:

— Вот моя рекомендательная лицензия для театров. Я внимательно прочитал пьесы. Выше всех ставлю «Стресс»: свежо, интересно, есть драматургия. Все характеры разные, хорошо обозначен главный герой – старик. Но одно бы надо сделать жеще – бред, если судить по большому счету. Но это деталь. Других замечаний нет. Читал несколько раз с большим интересом. Надо искать режиссера и ставить – пьеса прозвучат, есть драматургия, свежесть. А для «Возраста Христа» нужен очень хороший режиссер: пьеса сложная, интеллектуальная. Я рад, что познакомился с хорошим драматургом. Надо его пригласить в нашу секцию.

— Поддерживаю ваше мнение, — сказал Рощин, раскрепощено улыбаясь мне. – Не будем откладывать.

— Считаю, такую пьесу надо дать гродненскому театру. Там новый ведущий ленинградский режиссер Шелыгин, — заключил Вольский.

— Значит так, — сказал мне Рощин. – Пошлем ему пьесу, а затем отправим вас на художественный совет, — и повернулся к Асташонку: — Александр Николаевич, в ближайшее время решить этот вопрос.

Прошли месяцы ожиданий. Наконец, был звонок от Шелыгина, он сообщил, что получил мои пьесы, читал, все очень нравится, и ждет меня в своем гродненском театре. Встретил дружественно, и сразу приступил к делу:

— Пьеса у вас написана по — Булгаковски, так мы с вами ее и сделаем. Но, предупреждаю, пробить ее будет здесь трудно. Не получится у нас, постараюсь двинуть ее по московским и ленинградским каналам – у меня есть для этого возможности. Обещаю! – пылко говорил он, и несколько раз повторял: — Я – ленинградец, ученик Кнебеля.  А это значит, что мы из поколения Немировича – Данченко, воспитывались на Гоголе, Чехове, Тургеневе. Мне предлагают здесь ставить только белорусских авторов. Взял бы – да нечего. Вы не похожи на них, это меня и привлекло. Но предупреждаю: именно вас поставить будет трудно – для страховки пусть мне из министерства пришлют какую-нибудь бумажку. Говорите, Вольский хвалил – пусть и напишет несколько слов – сопроводиловку. Он у них главный по драматургии.

Назавтра в зале он собрал весь коллектив театра. Сам на моем чтении перед актерами не присутствовал, объяснил спешно:

— У меня тут организационные дела: комиссия по приему нового здания театра. Я пьесу прочитал, мое мнение ты знаешь: я – двумя руками «за».

По прочтению пьесы, начали выступать со своим мнением актеры. Было, конечно, приятно, что все одобрили ее, и почти каждый высказывался, кого бы он хотел сыграть. Поднялся пожилой актер, наговорил много лестных слов и заявил:

— Роль главного героя старика – моя. Прошу вас всех об этом: дайте мне пропеть свою лебединую песню.

Все чаще в спорах решительно подскакивала с места сухопарая актриса с гладко зачесанными волосами, затянутыми пышной красной лентой, и все слушали ее затаенно. О многом она говорила вразрез другим, и я долго не мог понять почему, пока она несколько раз, решительно, не проговорилась:

— Я не только актриса, но и парторг. И, естественно, не просто выражаю свое личное мнение, но и должна вам напомнить, что все мы обязаны следовать нормам нашей ленинской морали… — С каждым ее высказыванием в зале устанавливалась напряженная тишина, и как-то быстро спал эмоциональный накал даже у самых артистических натур. — Вопрос о постановке пьесы будет решен окончательно после ее оценки в городском комитете партии.

После обсуждения пожилой актер подошел ко мне, пожал руку и сказал:

— Вы уж извините, что так происходит – сами понимаете. А лично от меня вам огромное спасибо. Вы отразили в своей пьесе мою жизнь.

Когда я выходил из зала, меня встретил Шелыгин, еще раз извинился, что не мог присутствовать, но очень рад тому, что комиссия приняла построенный театр, и теперь он сможет обновить его сцену и моей пьесой.

— Я полностью за тебя. Но у меня есть железное правило: я должен всегда согласовать со своим коллективом. Очень стараюсь держаться демократии. Но, сам понимаешь, не всегда это от меня зависит. Мне еще предстоит выслушать мнение парторга. Вынужден буду первым поставить те пьесы, которые они рекомендуют. Скажу честно: рад нашей встрече. Я тебе позвоню.

6

Звонка так и не было. Как-то Асташонок при нашей встрече сказал, что Шелыгин звонил ему и спросил, как моя настоящая фамилия.

— Ты извини, — начал смущенно он, — но мне пришлось ему сказать. Ты там ничего такого не подумай. Мы ведь все принадлежим к людям культуры. Для нас в первую очередь важен сам человек и степень его таланта. Меня несколько раз о тебе спрашивал Вольский, позвони срочно ему.

Я позвонил. Он сообщил, что в этом году будет конкурс пьес, просил обязательно прислать мои, и назвал их. Я начал отказываться, ссылаясь на то, что их еще нигде не ставили, но он дружески перебил:

— Присылай срочно. Я буду членом комиссии.

Я, конечно, послал. Через несколько месяцев пришел узнать о результатах. Сотрудница министерства ответила, что конкурс давно закончился, лауреат определен, и, как-то виновато, мне показалось, поглядывая на меня, попросила оставить у них пьесы:

— У нас есть специальный архив. Приходят режиссеры, сами отбирают то, что им понравится. И я уверена, что вам повезет.

Как-то я возвращался домой на трамвае, ко мне быстро протиснулся сквозь поток пассажиров Вольский и, крепко пожимая руку, с радостной улыбкой сказал:

— Поздравляю. Вы стали лауреатом.

— Откуда вы знаете?

— Я же тебе говорил, что я был членом комиссии.

— Меня такой вестью не обрадовали, — усмехнулся я.

— Как же так?! — выставился он на меня, и лицо его как-то сразу увиделось мне не просто старым, но и обреченным. – Я же сам…сам видел результаты…Значит, они все же узнали вашу настоящую фамилию…

Трамвай остановился. Он, похлопывая меня приятельски дрожащей рукой, поспешил к выходу, роняя на ходу:

— Извините, меня ждут, спешу…Мы обязательно встретимся… я вам все расскажу.

Конечно, интересно было узнать, но жизнь давно научила, что никакая подробность не меняет суть дела. Главное во всех этих историях с театрами, что драматургия захватила меня, я написал новую пьесу и решился показать Вольскому.  Пришел в театр и узнал последние новости: Вольский несколько дней назад умер от инфаркта, Рощина сняли с работы, Диджиокас уехал работать главным режиссером в Красноярск, Матросов, разругавшись здесь со всеми, подался в Польшу, его пригласил на стажировку сам Вайда. Глаголин собирается вернуться в Москву. Почему-то очень захотелось увидеться с ним: что бы ни произошло между нами, но победило чувство благодарности — он первым оценил мои пьесы, много дал полезных советов по конкретной драматургии, ввел в круг театральных деятелей, приглашал на спектакли и их обсуждения.

По моему звонку от дежурного, он пригласил к себе, встретил в дверях, завел в кабинет, и тут же как-то не просто горячо, но зло начал сходу выпаливать, словно я именно за этим и пришел к нему:

— Вот какое дело. Я зарекся ставить пьесы новых авторов – ругают. Надоело! Подавай им классику или своих признанных национальных писак. Но как же так можно относиться к искусству. Надо ставить хорошие пьесы, растить и поддерживать таланты, вне зависимости от их национальности.

Я сказал, что в министерстве одобрили все мои пьесы, и даже заверили, что будут «за», если он лично возметься их ставить. Он резко перебил:

— Извините меня. Но такого антисемитизма я нигде не встречал!

— Вы пожили здесь всего два года – и вон сколько узнали. А я живу здесь всю жизнь. Но есть в этом еще и другое…

— Да, да, они хотят, чтобы автора сначала одобрила Москва. Я хотел нарушить эту идиотскую зависимость.

— Вот поэтому я у вас. И пришел потому, что все хорошо отзывались о моих пьесах.

— А в Москве вы пробовали?

— Ни раз, и с рассказами и повестями. Но там говорят лишь одно: вы пишите хорошо, и мы не понимаем, почему вас не печатают в вашей родной Беларуси.

— В Москве, если откажут, то по другим причинам.

— Каким именно? — заинтересовано спросил я.

— Вы сами ответили на этот вопрос.

 

… знаменитым.

1

«О, если бы записаны были слова мои, если бы в книге были записаны!» — воскликнул Иова в самый трудный час жизни. * (Иова 19:23)

О, сколько записано слов! Но истиной они становятся только тогда, когда в слове звучит крик души человека, который, отчаявшись в жизни земной достучаться до сердец современников, пишет их в книгу в тайной надежде, что потомки поймут его.

Все и обо всем было сказано в мире. Почему же из века ввек люди не внимают слову избранника Божьего, которому повелевает Он открыть братьям по разуму причины страдания их душ, изболевших в противоречиях жизни, и, не постигнув пути праведного, ступать на дорогу греха. На что он надеется, если люди не внимают и Божьему Слову? В молчаливых ритуальных молитвах ратуют лишь об одном: отпущению грехов своих. А недостойней ли предотвращать грех, чем коленепреклонно клянчить, чтобы снял его Бог с тайников души твоей.

Книги… они в молчании стоят на полках вдоль стен моего жилища, и я с закрытыми глазами могу сказать, в каком ряду томится каждая из них. Всю жизнь я приобретал их, роясь часами в завалах магазинов.

Вот один из любимых в молодости кумиров: Ромен Роллан – четырнадцать уже выцветших темно-бордовых томов. Он стал для меня учителем в жизни, открывал высший смысл ее в слове, как Бетховен в музыке. О, как хотелось иметь его творения в своей библиотеке! Однажды я отыскал их в букинистическом магазине, но стоимость охладила мой пыл: не хватало студенческой стипендии и на утоление постоянного ощущения голода. Вернувшись домой, услышал во дворе разговор жителей его: давно уже воняет переполненная отходами помойная яма, но никто не берется очистить ее. Я выкрикнул, что готов это сделать. Баба Юзя, самая старенькая среди соседей, вглядываясь в меня слепнущими глазами, сказала жалобным голосом: «Такое просто стыдно для интеллигентного еврейского мальчика…» Я настоял на своем – и быстро в один голос раздался вопрос: «Сколько возьмешь за такой труд?» Назвал стоимость этих четырнадцати томов.

Выдался жаркий солнечный день, но я с какой-то усиливающейся радостью выкопал лопатой яму в два метра на дальнем краю огородов, разбивал ломом и грузил вилами завалы этого многолетнего отхода человеческого жилья в тачку и свозил в нее. Баба Юзя несколько раз приносила мне банку кваса и со вздохом произносила: «Угомонись, миленький…Это ж надо, как несправедлива к тебе жизнь». А я спешил сделать работу до закрытия магазина.

Уставший, заполночь шуршал страницами книг – и не было в этот миг счастливей человека. Для меня книга — существующий реально мир: поочередно вживаюсь в судьбу каждого героя и стараюсь постичь, как бы сам поступил на его месте.

Лучшим подарком в моих бродяжничествах по городам и селам была книга. Чудом, нутром своим, отыскивал ее в залежах бумажной продукции, которую издавала власть с единственной целью: прикормленные ею продажные борзописцы своим бездушным пером изводили бумагу, силясь убедить человека, что она, правящая им партия, есть «ум, честь и совесть всего прогрессивного человечества», а ее народ – самый читающий в мире. Честный писатель, избранник Божий, был врагом ее: она гноила его в тюрьмах, убивала и сжигала рукописи. Но слово, сказанное Словом, бессмертно. Оно витает над миром, проникает в тайники нашей души и вселяет веру: жизнь твоя состоится лишь тогда, когда ты будешь следовать изначальному смыслу Слова. И плоть, подчиняясь преображенной душе, всем существом своим отзывается на него: и плачущие ноги, и расцветающая улыбка, и солнечный блеск глаз — все живое ощущает исходящее от него тепло, тянется к нему и принимает откровение чувств, как высшее проявление жизни.

2

Это озарение явилось мне в раннем детстве, когда привычным стало одиночество в ожидании мамы: не осознавал, что происходит, но чувства обнажено отзывались на бесконечность движения всего, что видели глаза, улавливал слух и касались руки. Мог долго смотреть в окно и представлять весну на улице вместо лютующей зимы, пронизывающей холодом дрожащее тело, мысленно разговаривать с вечно спешащими куда-то с замкнутыми лицами пешеходами – порой кто-то из них оборачивался и с улыбкой махал мне рукой. Сидя на полу, созидал из палок и камней самолеты и танки, винтовки и пушки – атрибуты памяти опаленного войной детства.

Я прежде почувствовал, чем услыхал вращение ключа в замке и взволнованный оклик матери: «Сыночек, как ты?» — и тело взлетело навстречу к ней. Жаркое касание ее губ оживляло душу, измученную одиночеством.

А она, положив сумку на стол, снимает пальто, вешает на гвоздь у дверей и беспокойно приговаривает:

— Извини, сыночек. В магазине была большая очередь, но нам с тобой повезло: теперь есть у нас хлеб и лук, молоко и мясо. Сейчас накормлю тебя. А потом дам конфетку – твои любимые «подушечки». Только потерпи, родной. Я мигом.

Она моет руки под умывальником, я влезаю на табурет, и наши ладони, соприкасаясь, ловят падающие капли воды, и мы улыбаемся друг другу.

Нет ничего вкуснее хлеба — кусаю его и проглатываю так быстро, что не успевает остыть суп в железной тарелке. Мама отламывает от своего кусочка хлеба, сует в мою осиротевшую руку:

— Голодненький ты мой. Ешь, ешь. Все у нас теперь будет хорошо.

Почему будет, думаю я, если мне сейчас так хорошо, и льну всем телом к ней, тепло ее входит в меня и делает самым счастливым на свете. А за окном стынет повешенная луна, дрожат от одиночества звезды – и все они завидуют мне.

— Сыночек, — сказала мама, — завтра надо рано вставать. Нам повезло: я наконец-то устроила тебя в детский сад.

— А почему повезло? – спросил я.

— Когда вырастешь – сам поймешь.

Я понял намного раньше, в чем было везение: мой отец погиб на войне. Мне не пришлось узнать отцовской любви, но в матери находил и ее: даже когда судья на ковре поднимал мою руку, органически ощущал, что это их победа. Наступал момент осмысленности в моем движении по жизни: без их любви не было меня.

А тогда я всматривался в ее лицо, потрясенный, как мгновенно изменилось оно: в замерших глазах заблестели слезы, задергались и сжались посиневшие губы, задрожали стиснутые между собой пальцы. И осознал: задать повторно свой вопрос – сделать ей так больно, что не найдется в мире слов, чтобы спасти ее навсегда израненную душу. Сжавшись всем телом, сполз с ее колен и, не оборачиваясь, побрел к кровати, сам разделся и лег.

— Спокойной ночи, сыночек, — донесся откуда-то издалека голос, потрясший душу такой болью, что она пожизненно стала моей ношей.

Укрывшись одеялом до глаз, впервые так пристально всматривался в человека, который был для меня всем лучшим, что познал в мире.

Мама, убрав посуду со стола, мыла в миске, и волосы ее колыхались на спине в такт подвижным рукам. Я издали наслаждался их знакомым ароматом, который являлся первым по утрам, когда улыбающееся лицо склонялось надо мной — обхватив ее за шею мгновенно проснувшимися руками, прижимался к ней всем телом, и душа полнилось верой, что наступил самый счастливый день жизни.

Мама выключила верхний свет, зажгла настольную лампу, взяла книгу и опустилась на чуть скрипнувший под ней стул. Как громко шуршат страницы в тишине комнаты, заглушив и шум машины за окном, пронесшейся по затемненной улице. Голова ее замерла над книгой, свет глаз менял выражения лица, они — то радовали, то пугали. Она вдруг заплакала – я вскочил, бросился к ней и, слизывая языком слезы, вопросил:

— Книга сделала тебе больно?

— Боль делают люди, — грустно сказала мама.

— Мы с тобой вдвоем в доме.

— Книга – дом человека навсегда.

— Какие люди? Где они? – вопрошал я и быстро тыкал пальцами в книгу.

— Ты еще маленький это понять…

— Я большой, большой! – закричал я. — Я человек!

— Человек не кричит, а думает.

— Мамочка, я очень буду думать.

— Тогда слушай, – она погладила книгу так нежно, что я вздрогнул от ревности. — Когда появились на земле люди, они еще ничего не знали и не умели. И начались между ними вражда и войны: брат убивал брата за горстку зерна. Сила и злоба стали править ими, все — все было подчинено одной животной страсти: насытить плоть свою. Эти существа были страшнее самых диких зверей: они, добывая пищу, не убивают себе подобных. Все меньше людей оставалось на земле, и тогда они возопили: «Боже, если ты есть и создал нас, научи, как жить дальше!» Грянул гром с небес, и все рухнули на колени. С самого солнца по лучам его заскользил камень сверкающий, опустился перед ними на гору Синай, и раздался голос: «Дарую вам Скрижали Завета – они есть законы жизни на земле: исполняя их, станете человеком, каким я задумал его. Есть такой среди вас. Имя ему Моисей. Я дарую ему знание, и он научит вас читать мою книгу. Внимайте всем сердцем своим Слову моему – и вечно жить будете в любви и согласии». И вышел из толпы красивый и сильный Моисей, взошел на гору Синай и сказал: «Слушайте всей душою заповеди Создателя нашего и утверждайте их в мире жизнью своей».

Мама раскрыла книгу и проникновенным голосом начала читать:

— Да не будет у тебя других богов. Не делай себе кумира. Помни день субботний.  Шесть дней работай. Почитай отца твоего и мать твою, чтобы продлились дни твои на земле. Не убивай. Не прелюбодействуй. Не кради. Не произноси ложного свидетельства. Не желай дома ближнего твоего.

Голос ее возвышался и проникал в душу таким таинством, что все вокруг преображалось и отзывалось теплом и любовью. Белоснежная кровать звала к себе, даруя спасительный сон, стол манил обильной пищей, и в стуке стенных часов слышалась ликующая музыка счастливой жизни.

— Мама, ты мой Моисей! — радостно воскликнул я.

— Он жил согласно заповедям, — сказала мама.

— И я буду, — ответил я.

А жил ли?

3

Вот и наступил тот великий час, когда ты должен ответить на этот вопрос. Кто лучше тебя самого знает, что двигало тобой в делах твоих. В детстве все мы живем порывами души. Но с каждым новым мгновением, приобретая опыт ошибок и потерь, все чаще отдаемся житейской мудрости выживания в этом мире противоречий и борьбы — это становится смыслом жизни. Негодуя и браня себя за отступничество от души своей, мы научаемся прислушиваться и следовать тому, что диктуют нам прихоти плоти.

И боль души тонет в глубинах ее, но однажды взрывается такой вспышкой, что теряешь самое ценное – любовь к жизни. Со страхом погружаешься в бездну ее, блуждаешь и негодуешь во тьме, но боишься признаться, что своим отступничеством ты сам создал эти мрачные лабиринты, из которых не находишь выхода. В отчаянии плачешь, негодуешь, ищешь виновника — и проклинаешь весь мир. Из последних сил бросаешься на дотлевающий во мраке ее уголек – все то, что осталось от судьбы, дарованной тебе свыше. Хватаешь его, прижимаешь к сердцу, но не осталось тепла, чтобы вдохнуть в него жизнь: ты мертв. Но этого не дано еще понять ни тебе, ни близким твоим, которые, обеспокоенно, силком, вливают в тебя пищу. А плоть, лишенная веры души, дрожит и иссыхает, не в силах принять ее: утратила основу жизни — движение. Отлетевшая душа взлетает и растворяется навечно в пространстве мира, быть может, прозревая: высшими благами для нее были муки земные.

Это ты осознал только сейчас, на исходе дней своих. А тогда листал страницы книги и пытался услышать в них то, что рассказала мама. Но видел лишь муравейник, замерший на белом поле.

— Почему я не слышу ее голоса? – спросил ты.

— Его слышит тот, кто научился читать. И тогда приходит знание, — ответила мама.

— Я хочу!

— Вот пойдешь в школу…

— Я хочу сейчас!

— Уже поздно, надо спать.

— Я не хочу спать! – выкрикнул ты.

Мама посмотрела так пристально налившимися глубокой синевой глазами, что ты увидел в них небо в сиянии солнечного дня, и поразился ее дару нести в себе весь мир.

— Хорошо, — счастливым голосом произнесла она. – С Богом!

Положила на стол лист бумаги, взяла карандаш, медленно начертала две палочки, примкнувшие друг к другу головами, соединила их третьей и сказала:

— Это буква А. Назови мне слово, в котором есть она.

— Мама! – радостно воскликнул ты. – А вторую букву зовут М.

— Молодец! Вот как она пишется, — она написала ее.

Ты выхватил у нее карандаш и, ловя ее счастливую улыбку, написал первое в своей жизни слово: мама.

С того мгновения буква стала для тебя не муравьем, а звуком.

Однажды вечером мама положила на стол кусок серого холста, ножницы, нитки, иголку и сказала:

— Завтра мы идем в школу, а у тебя нет сумки.

Ты, словно в ожидании чуда, крутился вокруг нее и видел, как быстрые руки ее берут ножницы, режут холст, накладывают один кусок на другой, разглаживают. Нитка, зажатая двумя пальцами, с первого раза проходит сквозь игольное ушко, вытягивается из катушки, складывается вдвое – и вот игла быстро вышивает шов за швом на холсте.

— Мама, я сам, сам! – просишь ты.

— Сыночек, — улыбается она, — если хочешь чему-то научиться, сначала надо внимательно наблюдать, подумать и запомнить.

— Я уже знаю, знаю! – нетерпеливо заканючил ты.

— Знать – это уметь делать, — сказала она. – Послушай историю. В деревню пришел странник. Лишь в одном доме приняли и накормили его добрые люди. Прощаясь, странник вытащил из сумки два крыла, подарил им и сказал: «Захотите полететь, скажите слово «небо», а если вернуться, надо сказать…» — «Знаем, знаем!» — быстро ответили они, взмахнули крыльями и улетели. С тех пор их в деревне никто не видел. Потому и говорят в народе: «Поспешишь – людей насмешишь».

— Мамочка, я понял тебя, — радостно ответил ты.

— Нет, — сказала она. – Ты только услышал, но не осознал. Когда будешь учиться в школе, не торопись отвечать на вопрос учителя: продумай свой ответ от начала до конца.

— Тогда я никогда не буду первым! – заявил ты.

— Сынок, надо делать свое дело со знанием и по совести – и душа будет счастливой. А время само оценит твою правду. – Она вложила в сумку тетради, карандаши, ручку, надела тебе на плечо: — Нравится?

— Очень! – ты бросился ее целовать.

— Теперь дело за тобой, — сказала она. – С Богом.

Ты положил сумку рядом с собой в кровать, и пальцы сами беспокойно скользили по ее шершавой поверхности. Когда мама выключила свет, ты уже и не мог представить себя без сумки.

За окном ярко светила луна, и впервые ты не видел ее повешенной. Вдруг она вздрогнула и превратилась в ярко-серебристого коня. Он расправил сверкающие крылья и, задевая дрожащие звезды, начал спускаться, прошел сквозь стекло в комнату и закачался под потолком, призывно перебирая в воздухе ногами. Прижимая к себе сумку, ты вскочил в седло. Конь взмыл к небесам, и все пространство полнилось гармонией звуков звезд, приветствующих своими лучами – и ответный голос твоей счастливой души стал неразличим в этом хоре.

Неожиданно звезды начали тускнеть и превращаться в глаза, которые настороженно вглядывались в тебя. И ты начал различать бледные лица детей, застывших угрюмой толпой в тесном коридоре. Дверь широко открылась, и раздался зазывной голос:

— Деточки, а теперь все пошли в класс.

Мальчишки и девчонки загудели и, расталкивая друг друга, ворвались в комнату, заставленную партами и залитыми утренним сентябрьским солнцем. Усиливаясь, раздавались крики, стоны, проклятия, на лицах вспыхивали розовые пятна и слезы. У тех, кто захватил место за партой, вцепившись в нее дрожащими от стычки руками, растягивались в победной улыбке ликующие губы.

Ты, опустив глаза, с нарастающей обидой потащился между рядами и лбом уперся в стену. Задрожали ноги, тело сползло на пол, спина прислонилась к стене, руки прижали сумку к груди, а из глаз потекли слезы. В наступающем сумраке ты увидел над черными поношенными туфлями дрожащую черную юбку, затмившую пространство, и донесся уже запомнившийся голос:

— Надо стараться всегда быть первым.

— А мама сказала, что надо жить по совести, — ответил ты.

Учительница горько улыбнулась, взяла тебя за руку и сказала:

— Да, трудно тебе будет жить…

Она потащила тебя к первой парте, сдвинула широкоплечего мальчишку на скамейке, посадила рядом и объявила:

— Не обижай его. Он самый маленький среди вас.

«Самый маленький» — так еще долго дразнили тебя дети. И ты, находясь среди них, всегда сжимался, чтобы уступить им место в этом перегруженном телами пространстве. А на перемене убегал в школьный парк, где тянулись к небу старые тополя, мирно обнимаясь развесистыми ветвями и шурша листвой. Однажды услышал их призывный крик, и, преодолевая страх, вскарабкался на дерево, каким-то чудом долез до вершины, вцепился в нее и увидел совсем незнакомый тебе мир. Заваленные листьями крыши домов, ставшие узкими улицы, по которым с приглушенным рычанием проносились машины, муравьиную суету людских тел, а на окраине города, там, где стоял разрушенный в войну монастырь, серебрящуюся на солнце реку, которая казалась ручьем. Ты ощутил себя большим и сильным, и навсегда перестал откликаться на кличку «самый маленький». В тот день ты пропустил урок, хотя и слышал, как дети бегали вокруг деревьев и хором звали тебя по имени. Тогда ты впервые и солгал: на требовательный вопрос учительницы ответил, чувствуя, как горят щеки, что у тебя очень заболел живот. Не сказал и матери, боялся сделать ей больно, и покорно проглотил таблетки.

4

Наверное, с тех пор зародилось это странное состояние – отчуждение: ты панически не переносишь толпы. Самые счастливые мгновения жизни наедине с природой. Это чувство жило подспудно: когда вы с мамой были беженцами, лес прятал вас от врагов, кормил своими плодами и согревал, даруя безвозмездно ветки для костра – и его аромат стал спасением души. Природа несет свою живую информацию, создает свое поле влияния и определяет во многом не только наше состояние, но и продолжение его в будущем. Она очищает, обволакивая своим чистым дыханием, и помогает пережить последующие дни нашего круговоротного заточения в шумной загазованной суете каждодневного быта. Мы не читаем природу, мы погружаемся в нее — и она сама входит в нас. Весь наш организм участвует в окружающей нас действительности, впитывает ее в себя и хранит. И от степени нашего желания и ума зависит то, что мы выявили для себя главным – оно становится нашей личной ценностью и движущей силой.

С годами все чаще, втянутый в горячие споры, ты отмечал, что само тело вдруг поворачивается, и какая-то неведомая сила уводит тебя из этого хаоса страстей человеческих, где каждый отчаянно стремится доказать, что он ближе всех подошел к истине. Нет, в споре не рождается истина, а проясняется отношение человека к ней, открывается его характер — и происходит сближение или разбегание душ. Но почему так поздно приходит понимание этого? Не оттого ли, что с детства нас пичкают сказками, в которых всегда счастливый конец. Это органически входит в нас, впитывается в чувства, сознание — и мы научаемся, обманывая сами себя, рассуждать, что такое добро и зло, не замечая, что сами становимся единовременно носителями этого противоречивого плода, хотя никто из нас не сорвал его с древа познания, как Адам и Ева. Своей собственной жизнью мы взращиваем в себе этот плод и, не осознавая, раздариваем всем живым существам на земле, от человека до самой маленькой букашки.

Когда появилась письменность, этот дар стал достоянием всего человечества: книга – носитель нашей истории нравов. Какой же прозорливой и чистой должна быть душа того, кто пишет их. «Слово не воробей, вылетит — не поймаешь», но заключенное в книгу, оно становится уловом каждого, кто освоил грамоту. Скользя взглядом по буквам, он впитывает в себя его смысл – и происходит реакция души: принимает или отвергает. Слово складывается из букв, буквы – это звуки. И лишь гармоничное сочетание этих звуков рождает мелодию, которую принимает или отвергает душа читающего. Какими бывают противоречивыми отклики на содержание того, что вложил автор в свое творение. Всякому, обучившемуся грамоте, доступно воспроизведение буквами слово – но оно лишь внешнее проявление того, что содержит в себе. Понимание сути – это родство душ. Повезло тому, кто встретил такую в настоящем, когда пребывает на земле его плоть. И никому не дано знать, явится ли она в будущем. А слово, состоящее из букв, есть и пребудет в веках: оно плоть наших мыслей, но лишь чувства придают ему дыхание и определяют его жизненность в мире и влияние на души людей.

5

— Почему у тебя такие странные буквы? – до сих пор слышу над собой голос        учительницы, и ее красный карандаш скользит по моей тетради. И сквозь выступившие слезы видятся они кровавыми пятнами, которые струились по земле от человеческих тел после очередной бомбежки во время войны.

— Так меня учила мама, — отвечаю я.

— В классе я твоя учительница, — всем затылком ощущаю колкую тяжесть ее слов.

— Я люблю свою маму.

— И люби себе на здоровье, но здесь ты должен делать то, что я сказала.

«Как же так? Если я люблю маму – значит, права она!» — кричит обожженная ее словами душа. Всю жизнь так и не смог понять, как может быть не прав человек, которого любишь больше других: любовь создает гармонию мира, которому отзывается душа.

— Запомни, — откуда-то издалека доносится назидательный голос, — есть общие правила для всех людей, и советую подчиняться им беспрекословно. Дома перепиши всю тетрадь — без этого можешь не являться в школу. — Она приколола к классной доске мою искалеченную тетрадь, и объявила ученикам: — Учтите все: так писать нельзя!

Весь вечер я переписывал тетрадь, и звучал ласково уговаривающий голос мамы:

— Делай, как тебе сказали.

Я старался писать, как указывали красные буквы, но не мог понять: учительница правильно называла каждую из них – так в чем же моя вина?

А утром, уже на подступах к школе, я вдруг резко свернул в сторону и побежал по улице, ничего не видя перед собой. Остановился на берегу реки и, поддевая ногой разбросанные вокруг камешки, подумал: «Какие они разные. Но про каждый из них любой человек скажет одно: камень». Я долго слонялся, вглядываясь вокруг – все утверждало мою правду: дома были разные, но носили одно имя, каждая ветка на деревьях имела свои отличимые изгибы, но от этого она не теряла своего названия, и даже телеграфные столбы, обработанные руками человека, сохранили на своей поверхности то, что внесла в них природа.

Я прогулял все уроки – о, сколько радостных открытий принес тот день! Ржавая ручка на дверях калитки блестела в том месте, где каждодневно касалась ее рука хозяина, привязанный к будке цепью пес переставал рычать, когда мой сжатый от страха кулак открывался, и на ладони играли солнечные лучи, всегда пугливые вороны не взлетали при моем приближении, а вежливо отступали в сторону, если я мирно обходил их, угрюмые лица прохожих преображались доверчивой улыбкой, если приветливо кивал им головой. Под каждым кустом таилась жизнь разных живых существ, охваченных своими личными заботами – всем и всему хватало на земле места, тепла и проявления своей индивидуальности, но каждый из них чувствовал меня — и возникала ответная реакция. И впервые я начал осознавать, что всему живому есть в мире свое особое место, время и пространство, и покушение на его свободу вызывает в нем противоборство, до озлобления уязвленной души.

С тех первых прогулов уроков бродяжничество стало лучшими мгновениями жизни. Передо мной открывался мир в своей первозданности – и от моей жаждущей познать души, живо откликающейся на все, что видели глаза, слышали уши, и осязаемо чувствовало обогащающееся ощущениями тело, зависело, что я приобрел. Впитывающая память давала радостную работу недремлющему сознанию – все было в постоянном движении. Пережитое становилось опытом жизни, и я все отчетливее понимал, что многое зависит от меня самого: память ясно хранит то, что стало ее значимыми вехами, они — ее проявление, принимаешь ты или нет, все богатство явлений мира. Все было заложено в тебя изначально: в душу каждого живого существа Бог вкладывает задуманное им разнообразие одного и того же вида. Я начинал видеть и осознавать несхожесть людей, каждого из них, хотя на первый взгляд все у них одинаково: тело, глаза, руки, ноги. Но уже по их движениям, ответной реакции на мир, можно догадаться, чего ждать от человека.

С того священного дня я почувствовал какое-то иное, загадочное и желанное, восприятие втягивающей окружающей жизни. Город, люди, дома, земля и небо виделись и открывались в своей первозданности, и я медленно, но терпеливо и с нарастающим интересом начинал постигать, что поступки и слова людей есть лишь следствие того, что является их причиной. Нежелание, бессилие проникнуть и познать ее принуждает человека, запутавшегося в этом месиве последствий, созданных неосознанными страстями, принимать покорно и устало то из них, на котором хоть на миг явилось обманчивое состояние успокоения, когда сознание запуталось на приемлемом решении, утешающем хоть на мгновенье истомленную от борений душу.

Теперь исхоженная дорога в школу являлась каждый день новой. Она щедро дарила свои богатства, и я поглощал их с нарастающим интересом, переживал и осмысливал, ощущал этот обогащающий меня мир родным и близким – нас связывали и держали на миру тайны, которые я сам, но оказывается с его согласия, открывал.

До школы было минут двадцать ходьбы, но теперь порой, даже выходя заранее, опаздывал на первый урок, иногда и пропускал. Учителя прозвали меня «хроническим прогульщиком». Однажды я попытался объясниться с одним из них, она была учителем литературы и языка – был уверен, что именно такой человек должен понять меня.  Воодушевленно начал рассказывать, как после дождя земля словно начинает дышать: открываются ее поры, и из них весело и стремительно выходят на поверхность насекомые, жучки и червячки, и еще много странных неизвестных существ, и все бойко и радостно совершают такие движения, которые помогают им добыть пищу, чтобы набраться сил для нового дня своей жизни. И, самое удивительное, вдруг, даже жадно поглощая добытую пищу, каждый из них, муравей или жучок, червячок или улитка, замирают на миг, преображаются всем своим существом, и радостно и пытливо вглядываются в происходящее вокруг: любуются солнцем, ловят всем своим телом теплый ветерок, вслушиваются в звуки, оглядываются – и отвечают тебе пристальным понимающим взглядом, когда и ты застываешь пораженный тем, что привлекло их.

— Лучше ответь мне, о чем я вам рассказывала на прошлом уроке, —  услыхал я требовательный голос, остудивший мой порыв подарить ей открытую мной тайну.

И она навсегда оттолкнула мое искреннее желание делиться с ней своими чувствами и мыслями. Когда начинала нам рассказывать о жизни и творчестве очередного программного писателя, с каким-то пафосным подвыванием звучала ее, уже набившая оскомину фраза: «Он – есть краеугольный камень нашей великой литературы».

Я, полюбивший природу и чувствующий себя уже навсегда ее составной частью, прикипел всем сердцем к Пушкину – он стал для меня радостью души. Перечитывая его книги, сразу же входил в мир растений и зверей, лесов и полей, людей и лошадей, ощущал воочию тепло солнечного лета и каждым кусочком кожи дрожал от пронизывающего насквозь осеннего дождя. И как-то невольно подумалось после ее слов: «Как такой человек, ясновидяще, каждым словом проникающий в твою душу, воссоздающей материальное ощущение жизни и вызывающий любовь к ней, может быть «краеугольным камнем»?» Навечно уже стал не словом, а самой природой голос нашего «божественного избранника»: «Мороз и солнце – день чудесный!» Какой же любовью к миру надо проникнуться, чтобы в глубине твоей очарованной души родились именно те слова, которые так тождественно передают все богатства этого материального мира, словно сам мир стал составной частью слова.

6

Из всей школьной жизни, кажущейся уже миражом, не отпускает сострадательный взгляд мальчика. А имя его напрочь забыто. Он был ростом чуть выше меня, худенький, с белоснежной кожей, на которой ярко проступали розовые пятна, когда вокруг происходило что-то нехорошее: кого-то толкали, били, ругала учительница. Все свободное время он сидел за партой и читал книгу, закрыв уши ладонями. И от всей его фигуры исходили такое тепло и сострадание, что если тебя кто-то обидел, ты невольно смотрел в его сторону и чувствовал, как успокаивается душа. Как хотелось приблизиться к нему и заговорить, быть его другом. Но так и не смог решиться: казалось постыдным это навязчивое желание – и я был рад тому, что он есть, вошел в мой мир, и очищает меня от всего злого, нехорошего лишь одним понимающим взглядом небесно – голубых глаз.

Ярко помнится тот чудный, солнечный майский день, когда после уроков мы вышли из школы, вдруг оказались рядом, и он сам начал со мной разговаривать. Я предложил ему прямо сейчас пойти к реке, чтобы показать много чудес, которые открыл в любимых хождениях по ее берегу. Он, очаровав своей благодарной улыбкой, сразу же согласился. И уже на подходе к реке, вдруг взволнованно произнес: «Подожди меня здесь. Мне надо предупредить маму, чтобы она не волновалась». Он убежал – несколько часов длилось это ожидание. Я вернулся домой обиженный, и никак не мог понять, что же произошло, может, чем-то обидел его. Но его светящийся облик никак не угасал — и даже ночью приснился его всегда добрый сострадательный взгляд.

Утром он не пришел в школу. Учительница объяснила, что он неправильно перебегал улицу, и его сбила машина. И в одно мгновение душу обожгла угнетающая мысль, что я повинен в его смерти: не пригласи на реку – этого не произошло. А это был высший порыв, когда понимаешь, что нашел друга, которому готов раздарить все лучшие откровения души — и он радостно отозвался. Но даже и тогда, когда наши души взаимно потянулись другу к другу, он помнил о самом дорогом для него человеке: не мог позволить себе, чтобы страдала душа матери. А что может быть святее этих чувств. Господи, как же понять все это? Почему и теперь, на закате жизни, не покидает чувство вины перед ним…

Проходят дни, а я живу и чуду этому не верю. Пронеслось полвека с того дня, когда выдали аттестат зрелости — путевку в жизнь, и я оказался на распутье перед выбором: кем стать и как жить в этом загадочном и любимом мной мире.

7

Единственная на всех правда руководящей партии диктовала всему народу свой, известный только ей образ жизни. Сколько было затрачено сил, чувств, ума у каждого из ее поданных, чтобы сохранить хоть толику того, особенного и неповторимого, что было заложено в душу от рождения! «Кто там шагает правой?» — этот грозный окрик преследовал человека всю жизнь, вынуждал тушеваться под его всевидящим оком. И я ловил себя на том, что пытаюсь, и это выходило все привычней и изворотливей, подлаживать свой шаг под общую для всех походку, хотя чувствую и мыслю по-своему – а это «инакомыслие», за которое, от имени всего трудового народа, последует высшая кара от нашего «ума, чести и совести эпохи». Я пытался подчиниться, но не мог понять, почему душа, следуя своему призванию, противиться этому окрику, а жаждущая продлить свое существование плоть все капризней диктует ей, что она должна сделать, чтобы спастись от расправы. Но когда я следовал ее советам — это отзывалось усиливающейся болью в душе. Долго не мог осознать причины ее, и сам, от страха, волей своей гасил данные ей изначально порывы. На время успокоенный, чувствовал, каким тягостным и лживым виделся мир. Искал и находил виновников: они были все другие. И нарастала злоба: этот мгновенный отзыв — инстинкт на то, что не принимает душа. Но всегда, и в самые неистовые порывы ее, слышал голос мамы: «Зло – начало всех преступлений».

Почему я, когда существуют в мире людей десятки тысяч профессий, поступил в педагогический институт? Есть много видов деятельности, в которых люди, поверив своему призванию, вступают на ее стезю и являют открытия в математике и физике, медицине и астрономии, науке и технике. Почему люди не помнит того, кто изобрел колесо и часы, автомобиль и лекарство, стиральную машину и электрический свет – все то, что помогает им облегчить свою ежедневную бытовую жизнь, без чего не могут уже и представить своего существования. Но поклоняются и хранят имена тех, кто учил их и написал книги. Пусть в них еще не все понято большинством, и в жизни своей далеко не каждый человек следует их учениям и наставлениям, но их имена всегда на слуху. Во всех областях литературы и искусства есть эти святые, памятные имена, и проносятся они сквозь века. Не значит ли это, что душа, а не плоть, есть смысл жизни, ее святость и бессмертие — и люди непроизвольно отдают ей предпочтение.

Сколько помню, восторгался силой слова. Поверил ему, полюбил, чувствовал, сколько знаний и добра несет оно миру людей. Но первое осознание пришло в последний школьный день, когда потянуло попрощаться с моим любимым учителем.

8

Утром прошел теплый июньский дождь. Умытые его влагой, виделись новыми дома, блестели тротуары, в лужицах ясно и красочно отражалось синее небо, и купалось в них, пылая всеми красками радуги, солнце. Казались прозрачными чуть дрожащие листья, налитые соками земли. Лица людей были желанными и родными, как и весь город, в своей обнаженности. Все было прекрасным! И, о чудо, величественно возвышался на фоне тихой глади реки разрушенный пять лет назад костел – и, как прозрение, осознавался высший смысл жизни: она есть то, что вобрала в себя твоя восторженная душа.

Я шел привычным путем в школу, но все виделось в ином свете – это был свет прощания: не оттягивала руку сумка, набитая учебниками и тетрадями, память не была отягощена стыдом за плохо выученные уроки, и не встречались привычные попутчики. Еще издали открылась на фоне синего неба широкая крыша с большими посеревшими трубами, возвышаясь среди близстоящих жилых домов с шаткими заборами, разноцветными калитками, на которых висели самодельные почтовые ящики, сады во дворах уже отцвели, налитые плотной зеленью, среди которой можно было уже ясно различить проклюнувшиеся плоды яблок и груш. Почти у каждого дома росли и благоухали густые кусты сирени, с которых мы отчаянно обрывали цветы, когда шли на экзамены, и по дороге искали счастливое количество лепестков.

Длинный высохший забор школы, с оторванными во многих местах досками – лазы, чтобы коротким путем войти на ее территорию, на ней футбольное поле, с всегда жухлой, истоптанной травой вокруг. На первом этаже здания почти все стены занимали высокие окна, их красили всегда старшеклассники перед началом учебного года. Второй этаж, с маленькими квадратными окошками, находился в чердачном помещении. В этих классах всегда было сумрачно, и первый урок начинался при электрическом свете, зато хорошо была видна из них городская даль, казалось, устланная вся зелеными коврами из фруктовых деревьев, росших во всех дворах. Высокие ворота, как рама, окаймляли всегда один пейзаж: протоптанная дорожка к дверям школы, по краям которой росли кусты. Это зрелище менялось лишь от времени года, от густо зеленого до ослепительно белого в снежную морозную зиму.

И вдруг, таким и запомнился его портрет в этой широкой раме, предстал в ней Иосиф Гелевич в своем стареньком, но всегда хорошо отутюженном костюме, в нагрудном кармане блеснула на солнце авторучка. Большая голова словно давила его приземистое, почти квадратное тело, а сквозь сверкающие очки смотрели на меня его улыбающиеся глаза.

— Соскучился? – весело поприветствовал он и, перехватив портфель, протянул руку.

— Я к вам! – радостно выпалил я, порывисто сжимая ее.

— У тебя хватка уже не мальчика, а мужа, — засмеялся он, тряхнув пальцами.

— Извините…

— Я полагаю, что-то важное?

— Да, да! Вы можете мне уделить…

— Не торопись, у нас с тобой есть время, — согласно закивал он головой. – Ты хочешь посоветоваться, куда тебе поступать.

— Я хочу научиться писать, — открылся я в том, что сумбурно клокотало в душе.

— О чем? – он посмотрел в упор, склонив голову.

— О том, что происходит у меня здесь, — я постучал себя в грудь.

— Прежде чем писать, надо жить.

— Я же получил аттестат зрелости.

— Он – всего лишь пропуск во взрослую жизнь, и его выдают каждому, кто отсидел в школе положенный срок.

— Я хочу поступать на журфак, — нетерпеливо выпалил я.

— Вы хотите, — он вдруг назвал меня на «вы», — погубить свою душу.

Брови его нахмурились и замерли, как от боли, глаза. Полдневное солнце обагрило красное, словно обожженное, лицо. В таком состоянии не приходилось его видеть даже тогда, когда он рассказывал нам самые трагические эпизоды из мировой истории. И я приготовился повинно выслушать его приговор.

— Наш разговор должен остаться между нами, — таинственным голосом начал он, пронзая таким взглядом, что я ощутил навернувшиеся на глаза спасительные слезы.

— Честное слово! – порывисто выпалил я. – Я обещаю…

— Не надо лишних слов, — с горькой улыбкой остановил он. – Вы пришли ко мне не по звонку на урок – вас привела душа.

И такое состояние овладело мной, что все вокруг казалось новым, как в день рождения, когда ты, явившись в мир, обнажено видишь предметы и краски, слышишь звуки и голоса, щебетание и шум, но не понимаешь, почему такое происходит.

– Душа принимает мир первозданностью данных ей свыше чувств, — заговорил он исповедальным голосом. — Поэтому она так ранима тем, что происходит в нашем обезумевшем мире людей. И с первых своих обид и поражений человек стремится защитить ее от боли. Но чем чище душа – тем сильнее боль.

Он замолчал. Я, невольно пристраиваясь под его шаги, вдруг начал осознавать: его слова, как камертон, настраивали мою душу, и если в молчании поймешь — тогда и явится гармония ваших душ. Он сказал то, что я чувствовал, но запутался в лабиринте житейского быта, не способный вырваться и понять, что происходит со мной. Он испытывал, созрел ли я принять боль другой души. А для этого надо вырваться из клетки, заточившей твою душу, и увидеть мир с высоты небес — и тогда поймешь, что ты не плоть этого мира, а его душа, без которой весь этот мир несовершенен: ты однажды вошел в него – и движение души твоей созидает гармонию этого мира или разрушает.

И вдруг почудилось, что он словно растворился во мне, но отчетливо слышал его ровные шаги и взволнованное дыхание, оживляющее голос:

— Христос, Сократ, Овидий, Данте, Коперник, Спиноза, Чаадаев – их имена на слуху всего человечества. В чем их величие и бессмертие?

— Они открыто высказывали то, что волновало их души, — с радостным ощущением правильного ответа громко сказал я.

— А что общего было в их судьбах?

— Гонения, издевательства, насильственная смерть.

— Коперник и Галилей открыли и утверждали одну и ту же истину. Коперник остался верен ей и принял смерть, а Галилей отрекся ради спасения плоти своей.

— Но истина все равно осталась жива! – быстро и убежденно высказался я, чувствуя при этом, что спасаю себя самого.

— Вот здесь и кроется то, о чем вы хотите со мной говорить…

— Да, да!

— Не кажется ли вам, что Галилей своим поступком проявил то, что и есть самое гибельное в людях во все времена? Человеку хочется знать истину, всей душой своей он чувствует, что без нее не будет ему счастливой жизни – только она и движет мир людей к совершенству. Но, спасая плоть свою, он идет на компромисс с совестью своей, а она и есть жизнь души, которая дана каждому из нас изначально для встречи с Богом.

— Так как жить? – вырвалось нетерпеливо из меня.

— Выбор человек делает сам наедине со своей совестью.

— Но так поступают все.

— И вы?

— Скажу честно: все чаще подобное происходит со мной.

— И что?

— Душа этого не приемлет.

— Так почему вы так живете?

— Мне не хочется жить.

— Вот, вы сами ответили на свой вопрос, — спокойно произнес он. — Мы с вами поняли друг друга. И радует, что вы намного раньше меня осознали это…

— Книги…, — после затянувшегося молчания продолжил Иосиф Гилевич, – почему люди не живут так, чему учат они. Писатель ясно отвечает, что произойдет, если ты будешь жить не по велению своей души. Пушкин и Толстой, Чехов и Достоевский, все лучшие среди тех, кого природа наделила этим божественным талантом проникновения в твою душу, открывают причины добра и зла. Мы принимаем, восторгаемся, жаждем следовать их наставлениям. Но в самой жизни люди блуждают, запутавшись в мелочах устоявшегося быта. И я, разочаровавшись, перестал читать. «Ты от них лишь слепнешь», — начал успокаивать меня отец. – «Для чего же их пишут?» — вопросил я. «Чтобы делать деньги. Я тоже своей работой делаю деньги, но совесть моя чиста: моя работа нужна людям – без сапог не выйдешь из дому». – «Разве можно жить без книг?!» — с какой-то виной перед ними выкрикнул я. «Такая книга есть. Вот она, — отец положил на стол Библию. – В ней ясно сказано, как ты должен жить, чтобы душа была чистой перед Богом». – «Все, что в ней написано, было давно, а теперь совсем другие времена. Человечество, благодаря научному прогрессу, давно двинулось далеко вперед», — уверенно заговорил я, и из меня начало выливаться все то, что узнал, читая сотни книг по разным отраслям знаний. «Самая страшная беда человека в том, — остановил отец мой затянувшийся монолог, — что люди не научились читать». — «Как так, — перебил я. – Мы, советский народ, самый читающий в мире!» — «Читать и понимать – совсем разные понятия. За всю историю человечества люди так и не изменились к лучшему. Много ли ты найдешь людей достойных Моисея, который спас свой народ?» — «Маркс, Ленин…» — уверенно начал я перечислять первые на слуху нашем имена. Отец стукнул кулаком по столу и хмуро произнес: «Я не хочу слышать о них в моем доме, тем более из уст родного сына!» До сих пор помню, как я почувствовал в родном отце «врага народа» — первым порывом было пойти и донести на него. А он открыл Библию и проникающим в душу голосом начал читать: «И увидел Господь, что велико зло человека на земле, и вся склонность мыслей сердца его только зло во всякое время. И пожалел Господь, что создал человека на земле, и воскорбел в сердце своем». Потом отец читал про потоп и спасение Ноя, как Господь дал возможность явиться новому человеку, но все равно зло исходило из сердца его. Хотел он опять истребить и этот народ, но пожалел его и сказал ему: «Все зло от юности твоей». И дал ему заповеди: в них есть все то, чтобы и самый темный человек научился жить по велению души своей, а не по прихотям плоти, которые губят ее…

Я слушал его, а в голове порой проносились и блекли какие-то мысли, навеянные книгами признанных в мире авторов. Он говорил о том же, что и моя мама, когда я в очередной раз запутался в своих жизненных неурядицах. И как я мог не поверить, когда оба они, самые любимые люди, говорили, словно в один голос: слушай душу свою и живи с ней в согласии.

Иосиф Гелевич начал рассказывать об истории человечества с их царями и императорами, об их хитрой и гибельной власти над людьми:

— Не о народе думают они, а как удержать свою власть. Злой властелин хорошо знает слабости человека и умело играет на плотских страстях его.

Вдруг все пространство передо мной стало мрачным и страшным, и я, усиленно вглядываясь, увидел, как темная туча закрыла солнце.

— У нас власть народная! – не выдержав, выкрикнул я.

— Человек должен подчиняться только одной власти – велению собственной души, — медленно и твердо ответил он.

— Но души бывают разными.

— Души всем людям даны в своей божьей первозданности. Они, как эти река, лес, цветы, травы, птицы.

— Я очень люблю природу. Она всегда хорошая, добрая, красивая в любое время года – все в ней принимает душа моя, — восторженно отозвался я.

— Таким рождается и человек: все ему дано изначально для жизни счастливой. Но когда он изменяет душе своей – весь мир видится чуждым ему, и он вершит преступления. Как ты знаешь, здесь был сооружен прекрасный костел, один из лучших памятников европейской архитектуры. Люди входили в него, чтобы очищать души свои от грехов. Где он? Они сами уничтожили в порыве злобы своей.

— Вот я и хочу написать об этом, — радостно открылся я.

— Власть не позволит тебе этого сделать.

— Почему?

— Потому что она хорошо знает, что без души люди превращаются в послушное ей стадо. Человек — это состояние его души. Жить по ее велению — делать так, чтобы не причинять другому того, что ты не хочешь, чтобы сделали тебе.

— Почему так происходит? Почему? – я засыпал его мучавшими меня вопросами.

— Если бы я знал об этом, — горько усмехнулся он.

— А кто знает?

— Душа.

— А как услышать ее?

— Ты услышал. И уже не сможешь жить по-другому. Но знай: тех, кто живет по велению души своей, власть сажает в тюрьмы и убивает.

Качая головой и закрыв глаза, отчего стекла очков стали темными, он рассказывал о трагических судьбах этих людей. Были они разных профессий, но большинство из них те, кто выражал свою душу в слове. И мучило страшное непонимание: «Почему современники не заступились, не спасли тех, кто пошел на смерть, но остался верен душе своей?! И только потомки чудом узнают их имена и боготворят их».

Он все чаще снимал очки и утирал платком влажнеющие от слез глаза.

— Знаю, вы уже не сможете жить иначе, — повторил он. – И если ваша душа хочет писать – пишите. Искреннее слово нетленно. Прошу только об одном: не показывайте чужим по духу людям – теперь не те времена.

— А для чего же тогда писать? – спросил я.

Он молчал. И я чувствовал: это молчание было лучшим, что мог сказать он и чем я мог ответить ему. Сжал мою руку и, глядя пронзительно мне в глаза, сказал:

— Вот почему я стал учителем. Единственная возможность спасать души людей – нести им правду. Все в человеке начинается с детства.

Закатное солнце уходило за горизонт, и вода в реке стала густо краснеть, потемнели листья на деревьях, все тише шумели птицы, возвращались рыбаки на лодках, и их дно блестело в рыбной чешуе. Все было знакомым в красках наступающего вечера. И меня охватило такое состояние его незабываемости, что и спустя полвека могу вспомнить любое мгновение, и в каждом из них светит его мудрое лицо и слышится голос, не заглушенный всеми голосами, которые пришлось услышать в жизни – он стал для меня душой этого мира, которая учила нас познавать высшую правду о нем.

9

Однажды состоялась случайная встреча с человеком, судьба которого показала воочию, что становится с тем, кто изменил душе своей.

— Ты что, и здороваться не будешь, — остановил меня на проспекте возле памятника Победы сильный голос, и мой взметнувшийся взгляд увидел стройного широкоплечего мужчину, с красивыми, блистающими умом, глазами. Он крепко пожал мне руку.

— Добрый день, но извините…

— А я хорошо запомнил тебя, — оживленно заговорил он. – И почему ты не приходишь к нам в редакцию. Так хорошо начал – твой рассказ всем понравился.

— То, что с ним сделали – это не мой.

— Гонорар все же получил, как свой, — усмехнулся он. – А не отметили…

— Вы правы, грешен я. Надо было сначала прочитать после ваших правок, а я, дурак, доверился…

— Тебе все возможное сделали, чтобы напечатать. У нас и после переделки был спор: давать или не давать.

— Так это вы его так изуродовали?

— У нас в редакции не уродуют, а делают позволительным для публикации, если видят в авторе, хоть крупицу таланта. Писать ты можешь. Но пойми главное: вначале надо чаще публиковаться, чтобы тебя узнали и признали. А вот когда приучишь к себе массы, можно понемногу говорить о том, что хочешь сказать. Так поступают все наши так называемые «народные».

— У меня так не получится.

— У всех получается – главное освоить технику. Приходи ко мне…

— Вы стали редактором?

— Этого мне никогда не светит. Теперь я заведующий отделом прозы в редакции журнала «Неман».

— Бывал и там не раз, — кисло произнес я.

— Ну и что?

— Вроде хвалят.

— Приходи – я тебе обещаю пробить.

— Вы же не знаете меня.

— Мне важно, что прочитал у тебя: душу из человека не вырвешь…Значит, договорились, — лицо его светилось таким искренним пожеланием мне самого лучшего, что я порывисто двумя руками пожал его сильную руку.

Через несколько дней я пришел в редакцию журнала. В маленьком коридорчике с облупившейся штукатуркой, как обычно, стояли курильщики: кто-то из сотрудников и его посетитель. И не трудно было определить, кто из них автор: он покорно взирал на говорящего и недовольно дергал плечами, когда звучало: «Поймите, вы у нас не единственный. А мы должны, обязаны…»

В знакомой узкой комнатушке отдела прозы возвышался слева старый облезлый шкаф со стеклянными дверцами, весь заставленный рукописями, и поверх его огромная стопка в разноцветных обтрепанных папках. За тремя столиками сидели сотрудники, склонившись над рукописями, черкали карандашами по страницам, и лишь дернулись головами на мое приветствие.

— Ты пришел, — Владимир Александрович вскинул свои вдумчивые глаза, приветливо улыбаясь, поднялся из-за стола и порывисто протянул руку.

— По вашему приказанию прибыл, — сдерживая волнение и стараясь быть независимым, весело отозвался я.

— Я не приказывал, а предложил, — спокойно ответил он.

— Извините, — растерянно произнес я.

— Не надо лишних слов.  К делу.

— Здесь три рассказа, — я вытащил из сумки папку и протянул ему.

— Неделю потерпишь? – подмигнул он.

— Меня приучили ждать годами.

— Сам понимаешь: ты у нас не единственный.

— И этому меня научили, — сдержанно улыбнулся я.

— Вот и хорошо, — весело засмеялся он. – Через неделю жду тебя. А лучше, конечно, сначала позвони, а то я вдруг на рыбалку сорвусь.

Его большие пронзительные глаза озорно вспыхнули, и все в нем виделось широким и светлым: высокий лоб с глубокими морщинами, над которыми, казалось, улыбались прямые, зачесанные наверх волосы, подвижные губы, крупные уши, плотно прилегающие к большому черепу, осанистые плечи, растягивающие серый пиджак, и распахнутый под галстуком ворот рубашки.

— Ни пуха, ни пера! – воодушевленный таким теплым непривычным приемом в редакции, весело попрощался я, и моя рука сама первой потянулась для пожатия.

Впервые в моих множественных походах по редакциям вся неделя была полна томительного, но радостного ожидания. И, быть может, чтобы продлить в себе это состояние, решил позвонить чуть позже назначенного срока. Но ровно через семь дней, в среду, раздался звонок и густой дружественный голос сказал:

— Я жду. Завтра к двенадцати.

Когда я вошел и поздоровался, головы всех сотрудников оторвались от рукописей, и улыбающиеся губы произнесли хором:

— Привет. Заходи, заходи.

Я, преодолевая смущение и растерянность, впервые видел лица, которым, оказывается, не чужда приветливая улыбка, живой блеск глаз и поднятые для рукопожатия к тебе навстречу руки, освободившиеся от карандашей, которые с глухой обидой покатились и замерли на исчерканных страницах рукописи.

Владимир Александрович поднялся из-за стола, подхватив с него мою папку и, пожимая мне руку, сказал тепло:

— Выйдем. У нас с тобой есть хороший разговор.

Он провел меня через заднюю дверь во двор, мы устроились в беседке на шаткой скамейке, положил папку к себе на колени, открыл, и, поглаживая страницу, произнес каким-то тихим задушевным голосом:

— Все, что прочитал – мне по душе. Конечно, есть неточности, но все это легко поправимо, и я это охотно сделаю.

Я растерянно слушал, все еще не осознавая, о чем говорит он. Впервые в редакции со мной говорили так, что душа желанно открывалась навстречу, готовая выслушать и самое горькое.

— Ты и сам не знаешь, что написал, — повторял он. – А это и есть высшее в литературе. Когда говорят чувства – разум должен молчать, он лишь отзвук того, что познала и выкрикнула душа.

— Спасибо, спасибо за понимание, — только и мог пробормотать я сохнувшими от волнения губами.

— Тебе спасибо, — четко произнес он. – Ты вернул меня в молодость. И какое хорошее название «Что это было» — в нем вся жизнь человека и осознание того, что ему было дано, но он …Ладно, что это я объясняю тебе то, что ты выстрадал.

— Так его опубликуют? – нетерпеливо спросил я.

— Я сделаю все возможное, — бодро ответил он, — даже если мне это будет стоить насиженного места.

В ближайшем номере журнала рассказ был опубликован, и он сам сообщил об этом. Я бросился в киоск, скупил несколько журналов, нетерпеливо устроился на первой же скамейке на улице и начал читать. Казалось, в нем было все, о чем писал, но отметил, что как-то затаенно – сжато сохранились именно те места и мысли, в которых я пытался передать главное. Стало обидно и горько, как однажды уже случилось после публикации моего первого рассказа в газете. Я шуршал страницами, с которых смотрел на меня грустно мой герой, нарисованный художником, и в его взгляде читал то, что именно хотел передать в его судьбе, и это как-то успокоило. А с моей фотографии таращились улыбающиеся глаза, но губы отчего-то застыли в осуждающей усмешке.

Но радость от публикации, конечно же, затмила все эти сумбурно вспыхивающие мысли и чувства. Я получил гонорар и явился в редакцию. Все трое сотрудников поднялись из-за столов, чтобы пожать мне руку – и я невольно ощутил, как все, что терзало меня, растворилось под их одобряющими возгласами.

Когда остались с Владимиром Александровичем вдвоем, я, преодолевая смущение, предложил ему пойти в кафе и отметить это событие.

— Ты считаешь, что это так обязательно? – с луковой усмешкой пристально взглянул он.

— Так все делают.

— А у нас с тобой должно быть по-своему: мы отметим это на природе.

Он быстро собрался, мы вышли из редакции, сели на трамвай и сошли на остановке «Сторожевка». В маленьком деревянном магазинчике купили бутылку водки, колбасы, плавленые сырки.

— Стаканчики я прихватил с собой, — заметно оживляясь, проговорил он, укладывая в свой широкий потрепанный портфель наши покупки.

Был теплый майский вечер. В тихой глади озера ослепительно отражалось заходящее солнце, и скользили лодки с уставшими гребцами.

— Тут есть одно местечко, — кивнул он в сторону узкого мыса, густо заросшего плакучими ивами.

Мы устроились на траве у самой воды, и нарастающий стрекот кузнечиков говорил о том, что они приняли нас в свои владения. Владимир Александрович быстро расстелил на траве газету, выложил на нее пищу, ловко открыл бутылку и наполнил два граненых стакана. В его уверенных движениях чувствовался опыт человека, связанного с природой – он был заядлый рыбак.

— Дело не в улове, хотя он, как и написанный рассказ, говорит о твоих возможностях, — сказал он, — а в состоянии души. И только наедине с природой происходит их гармоническое слияние. А ты как с рыбалкой – на ты?

— В детстве увлекался. У нас в Пинске было три реки, и придти без улова просто позор — мальчишки засмеют.

— А я родился на Днепре, от моего дома метров сто было. Отец меня с двух лет начал таскать на рыбалку…

Он рассказывал все увлеченней. Меня всегда удивляла способность людей пересказывать даже мельчайшие эпизоды с такими подробностями, словно каждый из них был основополагающим в данной истории – так болельщик футбола точно вспомнит позы всех игроков на поле, когда воодушевленно рассказывает про забитый в ворота мяч. В этой наблюдательности и есть способность человека к своему любимому виду деятельности: нет мелочей – есть взаимозависимость движений на пути к своей цели.

— За твой успех! – бодро провозгласил он, протягивая полный стакан водки.

И я невольно подумал о том, что как-то все привычней держу стакан в руке и залпом опрокидываю в себя эту горькую жидкость.

— Так вам точно понравился мой рассказ? – вдруг занудливо спросил я.

— А чего я так желанно согласился на твое предложение отметить это событие, — горячо и дружественно заговорил он. – Тебе удалось заглянуть в мою душу. Чем дольше работаю в редакции, тем острее ощущаю, как костенеет она во мне. Ладно, не будем об этом. Ты сумел показать в своем рассказе, что сам человек вершитель того, что происходит с ним. Спасибо тебе – вот за это и выпьем, — разлил остатки водки в стаканы и произнес таинственным шепотом: — Дай Бог тебе выстоять и идти своей дорогой жизни, чтобы сохранить и развить то, что подарил он.

Его глаза ослепительно засветились отражением в озере заходящего солнца. Он вдохновенно заговорил о литературе, о ее значимом месте в жизни общества, об избранности тех людей, которые честно служат ей: жизнь таких всегда трагедия, но она есть высочайшее в мире проявление души человека. А толпа завидует ему и не может простить, что он говорит вслух о них то, что происходит в их душах: больно и радостно от прозрения, но как мучительно осознавать, что ты продолжаешь жить в хаосе страстей плоти своей. Произошло поразительное в развитии цивилизации: вся желанная жизнь и стремления воплощены лишь в слове. Каких небывалых вершин достигло наше воображение: все самое ценное сводится лишь к будничным разговорам, в слове утонул мир действий, словоблудством, так называемой диалектикой, можно объяснить и защитить все самое страшное в жизни. И люди теряются, не осознавая, где реальность и где вымысел.

Я жадно ловил каждое его страстное слово, и понимал его. И вдруг невольно подумалось: не крик ли это обнаженной души, которая затаенно живет в плену захватившей его удушливой атмосфере наших редакций. Авторы доверяют им откровения своих душ, а они, вроде понимая и принимая их, должны и обязаны обработать их признания так, чтобы угодить власти, которая выделила им место у государственной кормушки.

«Неужели, и он?» — обожгла мысль. И, словно угадав мое состояние, он каким-то угасающим голосом, не опуская своих внимательных глаз, спросил:

— Можешь ты успокоиться и жить нормальной жизнью, как все люди, не писать?

Я растерянно молчал, потому что и при всей своей фантазии, не мог уже и представить себе иной жизни. Спросить такое, равносильно тому, как спросить: ты думаешь жить дальше. Он терпеливо дал мне помолчать, и я под его пронзительным взглядом, четко ответил:

— Пусть и не совершу того, что задумал, но живу и буду писать по велению души.

— Ах, как я тебя понимаю! – выкрикнул он, обнял за плечи и прошептал: — Дай Бог тебе выстоять…

10

Быть может, этот порыв и стал для меня той силой, которая помогала относиться к нему не так, как я все чаще видел и осознавал, что происходит с ним. В нем была удивительная способность: наедине откровенно высказывал свои взгляды на жизнь, позицию своей души на пути к истине, но силой воли, чтобы создать условия для выживания своей плоти, талантливо выполнял то, что требовали обстоятельства нашей замордованной жизни. Такое откровенное противоречие души и действий мне никогда не приходилось встречать среди служителей печатной продукции. Обычно как-то усмешливо ронялось в разговорах, когда я пытался высказать свою точку зрения: «Старик, ты, что сам не понимаешь? Ты так и умрешь романтиком. А эта болезнь…» У всех была навязчивая потуга загнать тебя в корыто бытующей жизни и обстоятельств. Все мерялось и оценивалось не по человеку, его индивидуальному открытию мира, а по законам искусства выживания, созданного конкретными обстоятельствами жизни. Тебе всегда приводили примеры тех, избранных ею деятелей, чтобы доказать твое несовершенство в главных путях реальной жизни. И надо было учиться противостоять всему этому, чтобы идти своей дорогой.

Очарованный его пониманием, я начал приносить ему рассказы и повести. Он читал, хвалил, объяснял, что уже не раз мои рукописи показывал редактору, а тот отвечал ему, в зависимости, о чем была повесть или рассказ: «Есть установка: о войне не печатать…Сейчас у нас борьба с алкоголизмом…А где наше счастливое детство…»

— Причем тут это? – не понимал я.

— Ты что – хочешь, чтобы меня выгнали с работы.

— Уж лучше видеть вас здесь, чем других, — однажды шутливо отозвался я.

— Почему? – выставился он.

— Вы не только понимаете меня, но умеете честно открыть свою душу.

— Да, видно, ты так и умрешь романтиком, — горько усмехнулся он. – Вот что, а ты не пробовал посылать в Москву?

Я рассказал, что отправлял рукописи в Москву, в журналы «Знамя» и «Новый мир». Получив положительные рецензии, примчался к ним. Встретили приветливо, хвалили, и, как уже я привык в редакциях, первым заговаривали о загруженности журнала рукописями, сложности печатать неизвестных авторов, интересовались, почему меня не печатают в своей республике, желали творческих успехов, а на прощанье был один и тот же вопрос, с вариациями: «Кто вы по национальности? Как ваша настоящая фамилия? Почему подписываетесь псевдонимом?» Однажды я не выдержал и резко ответил: «Если решитесь напечатать – можете подписать моей настоящей фамилией, или просто «жид». – «А вы зря так про нас думаете, — вскипел сотрудник редакции. – Для меня лично это не имеет никакого значения, у нас печатались… — и назвал несколько фамилий. «Это псевдонимы» — усмехнулся я. «Ну и что – видите сами: мы их напечатали». – «Для вас они «свои евреи», — сказал я. «А у вас в республике разве не так?» — «Все республики в нашем великом интернациональном Союзе рьяно исполняют постановление руководящей партии: процентное отношение в национальном вопросе, которое ввел еще Александр первый», — ответил я и ушел.

— Как я тебя понимаю, — качая головой, затаенно ответил он. – Думаешь, ты один у нас такой…Со скрипом, но порой печатаем, — и он назвал несколько фамилий. – А ты, мало того, что принадлежишь к этим отверженным, но пишешь такое, что у нас никогда не напечатают. Понимаешь, о чем я тебе толкую уже столько лет. Видишь, — усмехнулся он, — сколько грехов за тобой. И все же не теряй надежду, пиши…

Когда я принес ему очередную повесть, он сам позвонил мне, пригласил срочно придти и горячо заговорил:

— Ты думаешь, вверху как посмотрят на твою повесть: что за разлагающаяся интеллигенция! Ведь пока ее дочитаешь до конца – а у них слабая логика, но эмоций предостаточно. В твоей повести много поводов для эмоций. Принимаю твою логику памяти: все в ней точно — человек может помнить то, что он не должен, кажется, помнить. Все – убедительно! Физиология выписана точно. А там, где идут конкретные места, материальность быта – это просто прекрасно. Я бы сравнил это с «Жаном Кристофом». Но вот в стране найдется, быть может, всего 10 тысяч читателей, кто это прочитает и поймет, кто будет иметь удовольствие… А, может, так и надо писать. И такой массовый читатель придет лет через 50. Это проза будущего. Все, что я читал, отзывалось в моей душе, выворачивало меня, понималось. А я думал о тебе немного по-другому, что ты практичней. Печатать эту вещь надо! Но как? У нас не пойдет. Может «Новый мир»? Сейчас – не думаю. Послать Катаеву – опоздали. Может, Трифонову – прямо от редакции. Ее надо, надо печатать!

Потом, как обычно, шумно ввалилась в комнату группа людей с безумной жаждой выпить. И понеслось! Мы еще о чем-то пытались беседовать, но жажда мучила всех. Пили, выкрикивали, перебивая друг друга, каждый старался высказать свое, при этом теряя не только всякую тактичность, но и совесть. Для многих из них литература – это нажива. Они приходят сюда, как стадо в стойло – первым делом заглянуть в кормушку, чтобы пожевать, хотя только что вернулись с зеленого луга природы. Заспорили, кому раньше будут собирать на венки. Умница Михаил Стрельцов, с лучистыми глазами на багровеющем лице, понимающе бросал на меня взгляд и что-то пытался сказать, не выпуская из рук опорожненный стакан. Кто-то забрал его по очереди.

Владимир Александрович шепнул мне: «Знаешь, какая у него эрудиция! Мы считали Брыля и Лужанина самыми эрудированными среди их братии — а он в раз десять больше их знает. И ни в одной работе этого не выпячивает. Возьми любого французского поэта 19 века, начни любую строчку – и он продолжит».                                  Стрельцов, уловив паузу в общем шуме, рассказал, как Юрий Олеша стариком пришел в литфонд и сказал: «По какой категории вы будет хоронить меня? По первой или второй?» Отвечают ему: «Конечно, по первой. Вы у нас родоначальник». – «Так вот, — морщась, перебил Олеша, — похороните по третьей, а разницу выдайте мне сейчас».

Высокий пожилой мужчина, уже порядком одурманенный, с розовыми, словно от ожога, пятнами на морщинистом блеклом лице, подскочил к Стрельцову, весь надутый созревшей в нем шуткой и начал настаивать:

— Михась, ты будешь давать на мой венок? Пять рублей, да?

— Это я еще посмотрю, Юра, может, и тройки хватит, — не глядя на него, отшутился тот.

— Нет, только пять рублей, — он обиженно выпучился на него осоловелыми глазами. — Так вот. Венок я тебе прощаю, а пять рублей дай сейчас, — опорожнив карманы, зазвенел в ладони последней мелочью, встав в позу, безрезультатно пытался рассказать какой-то пошлый анекдот. Его никто не слушал, и он попеременного дергал каждого за рукав и канючил: — Хлопцы, хлопцы, ну хлопцы…

Суетился Михаил, высокий, с узким черепом, высохшим лицом с куцей бороденкой и пухленькими розовенькими губами. Он все куда-то звонил и периодически обносил всех работников редакции налитым стаканом водки, умильно заискивающе вглядываясь им в глаза: при его высоком росте, да еще перед сидящим человеком, весь как-то сжимался, словно где-то под его широким пиджаком складывались, входя друг в друга, кольца его позвоночника (есть такой набор стаканчиков для шестерых), и держал на протянутой руке кусочек бутерброда. Потом, вытянувшись, стоял и молча ждал, внимательно наблюдая, как переливается у того жидкость из стакана в открытый рот. Какие-то двое молодых парней с наглыми глазами копошились вокруг закуски. Он взял стул, пододвинул к одному из них и сказал:

— Садись, садись – ты же будущий народный писатель.

Зашел замредактора Ялугин, многозначительно оглядел всех и вышел.

Владимир Александрович сидел растерянно среди этого гама и, делая грозный вид, пытался всех утихомирить, и мне показалось, что это происходило с ним от моего присутствия. Каждый заискивал перед ним, но все уверенней давил на него: уважая его знания, знал и его слабость. Он вытер губы после очередной стопки, закурил и сказал:

— Черт возьми! Почему талантливые люди не пишут так, чтобы их у нас печатали! Надо осознать время, в которое тебе выпало жить. Да и на читателя рассчитывать. Я понимаю величие Жана Кристофа, но мне больше по душе Кола Брюньон…

Дальше делать здесь было нечего — только что наблюдать. Но как все это уже было знакомо мне за годы хождения по редакциям. В душе нагнеталось одно чувство: пустота и обида за тех, кому Бог даровал талант, а они продают душу – и все гасло… А, может, это вовсе и не талант у таких людей, а так, способность, мимолетный дар. Талант – это совесть человека на пути к достижению своей цели.

11

Я пришел к нему через несколько дней. Он извинился передо мной за очередную их попойку в редакции и сказал:

— Писать ты можешь. Но когда ты научишься писать так, чтобы тебя печатали. Ты бы уже давно имел дачу, машину, и тебя бы возвели в «народные».

Перелистывая мою рукопись и зачитывая в ней те места, где были поставлены им восклицательные знаки – это было его высочайшее одобрение, он вдруг поник лицом и, заставив себя прямо смотреть мне в глаза, обреченно выкрикнул:

— Был бы я редактором журнала, из номера в номер печатал тебя, пусть бы это и стоило мне лишения своего сытого места. Но печатание зависит не от меня…не от редактора — ты пишешь такое, да еще с такой фамилией.

— У меня псевдоним, — натянуто усмехнулся я.

— А у них – нюх…

После десятилетнего мытарства по редакциям, я теперь точно знал, что хотят они от меня услышать – но этого не принимала душа. Смело выдерживая его скорбящий взгляд, ответил, и меня самого на миг покоробило, как пафосно прозвучали слова, хотя высказал всю затаившуюся боль свою:

— Литература – это совесть. А деньги я зарабатываю на шабашке.

— А что такое – шабашка? — раздельно, словно смакуя неведомую пищу, спросил он.

Я поднял перед собой открытые ладони, на которых с годами все больше темнели, ставшие уже навечно их покрывалом, мозоли.

— А ну-ка, просвети! – воскликнул он тем самым, незабытым еще голосом, который поразил своей искренностью, когда он сам пригласил меня на встречу в редакцию журнала, случайно прочитав в газете мой первый рассказ, и пропел дифирамбы, притягивая своими блестящими умными глазами: «А ты вот оказывается какой!»

И я воодушевленно, напрочь забыв все наши беседы о жизни и творчестве, в которых открывалась трагическая судьба этого талантливого человека, начал вдохновенно рассказывать о своих друзьях, людях разных профессий, которые, не изменяя своему призванию, добывают деньги для выживания своих семей в трудной работе: от темна до темна строят дома и коровники, прокладывают дороги в знойной степи, работают грузчиками на железнодорожных станциях. Это всегда была поездка в неизвестность: нередко начальники этих объектов, принимая нас на работу по досрочному выполнению пятилетних планов руководящей партии, обманывали – и приходилось случайными подработками зарабатывать себе билет на обратную дорогу домой, в свои семьи, которые радовались тому, что вернулись вы, слава Богу, живехонькие.

— Ах, какая хорошая тема! – постукивая кулаком по столу, восклицал он. – Обязательно напиши об этом. Не сомневаюсь — у тебя получится отлично!

— Напишу! – обрадовано отозвался я. – Я уже собрал большой материал.

— Верю, он достоин будет романа. Пиши – и приноси лично мне. Кровь из носа, но добьюсь его публикации. Я знаю, ты сможешь: все, что читаю твое, мне по душе.

— Так в чем же дело? – протрезвев от его уже ставших привычными похвал, усмешливо спросил я.

— Легко тебе так говорить, завидую таким людям, как ты.

— Зачем завидовать. Надо просто жить по велению души.

— Так ты считаешь?! – на его нахмурившемся лице с углубившимися морщинами на высоком лбу выпукло застыли темно-синие глубокие глаза.

— Если бы я так не считал – давно перестал ходить к вам, — взволнованно проговорил я, стараясь выдержать его вдруг ставший растерянным умный взгляд.

— Пойми меня…- тихо, словно больной, произнес он.

— Понимаю, но не принимаю. Вы уж простите за откровенность…

Захотелось выговориться до конца. За годы наших встреч я с болью осознавал   сломленную судьбу человека, изменившего душе своей, который, лишь наедине с тобой, позволял себе так открыто говорить о жизни. Тяжко было видеть и слышать, что происходило с ним в кругу своих собратьев по журналу: ломался язык, нехорошо кривилось лицо, гас его необыкновенный в понимании взгляд, дрожала рука со стаканом, в который кто-нибудь, борясь за судьбу своей рукописи от его программной правки, заливал очередной дозой водки. Он спивался на глазах, но сменяющиеся редакторы журнала, все чаще злясь на него и при сотрудниках своих, терпеливо сносили пьянки на работе, потому что ценили его способность сделать из бездарной рукописи чинуш от литературы удобоваримое чтиво: он обладал уникальным даром поставить слова в предложении так, чтобы оно стало мелодией, чаруя душу, и не осознав смысла его.

12

Воодушевленный его оценкой, за полгода написал повесть о шабашниках и принес ему, напрочь забыв о своих прозрениях за десять лет хождения в редакцию с рукописями, которые он всегда одобрял и приговаривал: «Ты словно вывернул мне душу! Но если я буду добиваться ее публикации, знаешь, что со мной сделают – ты этого хочешь?» — глаза его начинали дергаться и заплывали слезами.

— Все у тебя здесь – наша жизнь, — скользя дрожащей ладонью по рукописи, медленно заговорил он. — Сюжет, характеры, наша реальная действительность со всеми ее противоречиями. А мы все ее причесываем – но суть от этого не меняется, ее не скроешь всеми постановлениями и указами правительства. Видимость можно скрыть на время, но в будущем это противоречие взорвется с удесятеренной силой: чем меньше правды в настоящем, тем сильнее взрыв в будущем – и вся эта беда рухнет на плечи наших потомков. Для того, чтобы этого не случилось, должно быть полное откровение и понимание между народом и правительством. Народ мудр, он вечно побеждающая сила, ему дана способность выживания в любых условиях. Но вера на обещаниях не держится. От морали народа, его психологического настроения зависит благосостояние государства, его жизненность. У тебя получается, ты отобразил так, что социалистическая экономика несет в себе разрушение личности и государства в целом. … Да ты понимаешь, о чем ты написал?! Хотя все у тебя так убедительно.

— Я писал то, что видел, испытал, то, о чем говорят в народе, — растерянно ответил я, быть может, теперь и сам, наконец, осознавая, что у меня вышло в процессе осмысления нашей жизни.

— Да ты понимаешь, что со мной сделают, если я буду добиваться ее публикации? – выставился он на меня расширенными глазами и ладонью прикрыл их.

На этот раз я ответил шуткой:

— Не надо таких жертв. На этом месте лучше видеть вас, чем любого из ваших сотрудников.

— Это почему же?

— В вас я ценю главное достоинство: обостренный художественный вкус – и вы всегда говорите правду.

— А им разве нужна эта правда! — ткнул он в пространство дрожащей рукой.

— Правда – жить по велению души своей.

— Так ты считаешь, что и я? — выкрикнул он, дергая головой.

— Мне ваше мнение дороже публикации в любом даже самом престижном        журнале, — сказал я.

— Это почему же?

— Когда вы в движении к истине – моя души принимает вашу душу.

— Так ты хочешь сказать, что я… — он пристально выставился своими вспыхнувшими обидой глазами.

— Все остальное суета сует, — быстро и твердо проговорил я.

— Ты так и умрешь неисправимым романтиком, — ехидно усмехнулся он.

— Приятно слышать от вас такое. Романтизм – и есть бессмертие души. И я бы очень хотел, чтобы наши души встретились в загробном мире.

— А давай-ка рискнем! – вдруг азартно выкрикнул он.

Он предложил повесть редактору журнала Кудрявцу. Потянулись привычные для меня месяцы тревожных ожиданий. Когда звонил Владимиру Александровичу, был уже знакомый до тошноты ответ: «Оне еще читают». Через год пошла вариация на заданный мной вопрос: «Обсуждают на коллегии». Несколько раз, не выдержав напряжения, я приходил к нему в редакцию, он отвечал: «Читают, делают свои замечания. Учти, тебе предстоит большая правка. Но все это мы с тобой сделаем. Поверь, говорю честно, мне очень хочется, чтобы тебя напечатали». Однажды он признался: «Им не нравится твоя фамилия». — «У меня же подписано псевдонимом». — «У них на это хороший нюх», — язвительно усмехнулся он.

Через два года я решился и сам пришел к редактору Кудрявцу. Он встретил меня, как своего хорошего знакомого, и разразился монологом:

— Все, что читал ваше, мне нравится: все это правдиво, здорово, есть художественные достоинства, и надо обязательно подготовить рукопись и напечатать ее так, чтобы ты сразу стал знаменитым. Для этого мы в редакции сделаем все возможное — это и в наших интересах. А для тебя необходимо одно: терпение.

Когда прощались, он встал, пожал мне руку, проводил до дверей и, всматриваясь в меня своими выпуклыми глазами, театрально возвышенно произнес:

— У вас такая красивая фамилия! Почему бы вам не подписываться ею – вы что, стесняетесь своей национальности? А это значит, не уважать своих предков. Вот я, скажу вам откровенно: горжусь тем, что я белорус! Я живу на своей земле…

— Для меня в мире существуют лишь две национальности, умные и дураки, – перебил я. — Патриотизм — это самая дешевая гордость…

— Так вы хотите сказать, что я…, — лицо его покрылось самыми темными цветами радуги.

— Выбор человек делает сам, — ответил я и вышел.

Через полгода я зашел в редакцию забрать все свои рукописи. Владимир Александрович сидел, головой утопая в плечах, заметно одрябшие руки распластались на столе, когда-то живые умные глаза не светились, а болезненно блестели, как после похмелья. Он лениво вел разговор с каким-то неизвестным мне автором, которого, видимо, знал давно. Подобострастно улыбался, произносил расплывчатые фразы, выработанные годами превращений из честного, порядочного человека в приспособленца, дорабатывающего до пенсии: вроде открыто, всем своим видом, доказывал, что он за автора, но сам ничего не может сделать, потому что уж такая атмосфера не только в журнале, но и во всей стране – такие настали времена. Видя его кривую усмешку и подергивающиеся пальцы, я искренне жалел его: на моих глазах погиб умный и сильный мужчина.

Когда он показательно вежливо попрощался с автором, я сказал ему, что пришел забрать свои рукописи. Он вдруг преобразился в уже полузабытого мной человека и горячо заговорил:

— Ты не подумай там чего. Я всегда за тебя. Знаю, тебя надо регулярно печатать в нашем журнале. Но почему-то тебе всегда так не везет? Как неудачно складывается твоя судьба. Но лично я завидую свободному художнику: как сладостно писать то, что Бог на душу положит! Но я — то тут причем?

Подобных разговоров между нами было уже не счесть, и отвечать не просто не хотелось, а было неприятно. Я сказал сдержанно:

— Спасибо за все. К вам последняя моя просьба – верните все мои рукописи.

— У тебя, наверное, появилась возможность печататься? – заговорщески произнес он.

— Я просто хочу освободить место на вашем перегруженном столе.

— Так тебе прямо сейчас отдать? – суетливо подскочил он. – Надо будет долго искать, сам знаешь, какой у нас завал рукописей – по двадцать лет лежат. Может, все же оставишь, сам знаешь, я всегда за тебя…

— Знаю, — стараясь быть спокойным, ответил я. – Но после моего разговора с редактором, просто противно стало…

— Сам виноват, — вдруг дернулся он, выпячивая на меня потемневшие глаза. – Знаешь, что ты не приобрел от своего народа: искусства терпеть.

— Этим искусством, — ответил я, — должен владеть каждый человек в мире. А как этому научится, Бог высек на Скрижалях Завета и подарил всем народам эти святые истины.

13

Я забрал рукописи и ушел навсегда. Долго бродил по городу, рассматривая людей, и невольно поймал себя на том, что пытаюсь угадать, какой национальности человек. Это со мной произошло впервые в жизни. Вдруг навязчиво вспомнилась слова Чехова из его записных книжек: «Русская литература страдает от того, что в редакциях сидят евреи». И это сказал тот, который дружил с Левитаном и Голдейвезором, преклонялся перед Антакольским, написал один из лучших своих рассказов «Скрипка Ротшильда», и бил себя в грудь, открыто проповедуя равноправие между людьми. А как быть с Шолом-Алейхемом, которого Горький назвал еврейским Чеховым? Гейне и Пруст, Фейхтвангер и Кафка, Иосиф Флавий и Гофман, Спиноза и Монтень… в памяти отчего-то так открыто и навязчиво всплывали именно эти имена, хотя я никогда и не задумывался при чтении о национальности автора. Сам Александр Сергеевич Пушкин – основа великой русской литературы – потомок эфиопских евреев. В Советском Союзе, когда объявили равноправие народов, русская литература обогатилась творениями Пастернака и Мандельштама, Бабеля и Гроссмана, Ильфа и Бродского, которые придали особый свет в формировании русской культуры. Откуда же эти антисемитские выпады среди ее самых великих имен: Гоголя и Достоевского?

Неужели эта зараза так всесильна, что ей подвержены и высшие умы цивилизации, которые клянутся во всеуслышание о своей любви к Богу. А самую великую Его Книгу книг, Библию, явили миру евреи. Познание ее стало для этого народа источником жизни вместе с молоком матери. В этом, и только в этом, есть материальность жизни. Бог создатель нашего мира – значит, каждое его творение должно быть проявлением этой сути во всем его многообразии и богатстве. Все создано Им для развития жизни – главное жить в мире и согласии: «Не делай другому того, что ты не хочешь, чтобы сделали тебе». Редкие периоды мира между людьми и народами этому доказательство. Но почему эти великие мгновения согласия так быстро начинают гаснуть? Не оттого ли, что в этой высочайшей роскоши земного быта начинаются лень сердца и ума. А лень – мать всех пороков. Господь предупреждает нас: не материальная роскошь смысл жизни, а душа, ведомая любовью сердца, создает величие и богатство ума – они и есть истина жизни, которую явил он нам, создав этот мир. Быть, видеть, действовать, осознавать. История человечества не ход событий, а явление твоей души, данной тебе Богом, которая понимает происходящее лично с тобой в жизни, если ты живешь в согласии с его Заповедями.

Идет жизнь, творцы моего народа обогащают ее во всех отраслях науки и искусства, философии и литературы, а этот вопрос остается вечным. Хотелось не обращать на это внимания, забыться, но я познал на собственной шкуре: стоит на миг закрыть глаза – так саданут по черепу, что посыпятся искры из вскрикнувших глаз…

…Последний раз мы встретились с Владимиром Александровичем спустя много лет, на похоронах Алеся Адамовича. Возвращались с ним вдвоем, он высохший, опирался тяжело на палку, долго рассказывал, сколько пришлось пережить этому талантливому писателю за свое стремление честно говорить правду о нашей жизни. И в заключении сказал:

— Я вышел на пенсию, и теперь спокойно займусь рыбалкой.

— А почему бы вам теперь не написать свои воспоминания о том, что было в нашей литературе, о судьбах людей, изломанных нашей действительностью. Вы, как никто другой, были в центре событий, и, я уверен, все они прошли сквозь вашу отзывчивую душу.

Он сжался, взглянул на меня болезненно, пожимая растеряно обмякшими плечами, и упавшим голосом, приглушенно, оглядываясь, произнес:

— Да ты понимаешь, что тогда будет…. Нет, нет, никогда…

И, усиленно хромая, заковылял и растворился в толпе, спешащей в вечность.

 

 

…убийцей.

                                            

                                                      1

Шли годы. День за днем обрушивались на меня неурядицы нашей жизни и втягивали в круговорот житейской суеты. В возрасте, когда человек должен жить на вершине своих сил и ума – у меня наступил полный застой, и особенно он начал усугубляется в черные времена для нас, изгоев, когда Израиль победил в шестидневной войне своих извечных врагов – арабов. Советский Союз, снабжая арабов щедро оружием, не мог простить ему этого, как свое собственное поражение, и нашел, как это принято в мире, своих козлов отпущения.

С наивной надеждой я уговаривал себя выстоять, полагая, что это всего лишь еще одно звено в цепи моих горестей и неудач жизни, в которой я не только ответственен за два самых родных мне человека, сына и жену, но и должен успеть высказать душу свою в слове, не поддаваясь всему блеску и искушению бытия. И в самые горькие дни приходил к оптимистическому выводу: как велик и самый маленький человек в этом огромном мире, если верен душе своей – он один против стремительно рушащегося на него потока хаоса и обреченности. И даже маленькая победа значимей всего того, что несет против него вселенная: его мысль в объятиях души не знает смерти. «Уйти из жизни не сражаясь – глупо», — написал в юности свою первую осмысленную фразу, и это стало для меня девизом: протяженность во времени, когда в единоборство вступало все сущее против меня одного, утверждало в моей правде.

Каждый вечер садился за письменный стол, торжественно клал перед собой бумагу и, замедляя движения, брал ручку. В голове толпились сюжеты, образы, фразы, перо уверенно касалось бумаги, но вдруг, вздрагивая, сползало с листа, оставляя на нем кривые линии. Упорно заставлял его приблизиться к левому верхнему углу, прижимал, но так и не решался написать первое слово, чтобы выразить захватившую и не дающую покоя мысль, пусть жалкую, стилистически ошибочную, но конкретную. А их так много скапливалось в моем сознании, что где-то у висков они, казалось, сейчас пробуравят отверстие и рассыпятся.

Я видел темную чернильницу с высыхающими чернилами, подоконник, давно заваленный так и не прочитанными книгами, а сквозь завьюженное февральское стекло открывался город: темнеющие в наступающей ночи дома с блестевшими окнами, которые, освещенные изнутри, начинали гаснуть, и каждое из них приобретало окраску задернутых наглухо занавесок. Отрешенно глядя в сгущающуюся темноту, обволакивающую мир вокруг, какое-то время различал случайного пешехода, взметнувшуюся стаю ворон, черный ствол дерева на фоне исчезающего свечения неба, автоматически считал еще не погасшие окна. Вскоре все это, зыблясь, теряло свои очертания, и перед моим взором стыла застывшая чернота грядущей ночи. Возвращался в себя, и прожигала единственная мысль: надо написать хоть одну фразу, выстроить ее слово к слову так, чтобы она выстрелила — и за ней явилась другая, пусть еще и нервная, скользящая по инерции, но запечатленная на белом листе, и, увиденная зрением, вновь вернувшись в сознание, ожившая. А когда перо касалось бумаги, эта фраза куда-то исчезала под наплывом другого события, которое диктовал новый сюжет, казалось осознанный от первого до последнего слова, словно передо мной вспыхивала давно уже написанная мной картина, растаявшая во мраке жизни и вот опять возникшая в свете озарения. Но как только находил первое слово — все разом исчезало: оставался лишь горький привкус его, как от прогнившего яблока.

Всердцах отбрасывал ручку, подхватывал ее, уже скатывающуюся со стола, вытягивал на нем обессиленные руки, ощущая укоряющее меня тепло чистого листа под ладонями. И тогда, как обвал, накатывались новые воспоминания об ушедших чередой днях, где каждое событие вставало и разворачивалось своей грубой плотью: поиски жилья, работы, жизнь впроголодь, встречи с изменившимися друзьями, женитьба, рождение ребенка — и дальше все дни за днями в суетливой борьбе обеспечить семью хотя бы сносной пищей. Дикая усталость к вечеру всего тела с утяжеленной от горьких размышлений головой, бряцание жалкими копейками в день рождения жены, стыдливый взгляд на ее руки, латающие нашу давно уже изношенную одежду, и свои кривящиеся в напряженной браваде губы, выпускающие в пространстве перед ней плоские шуточки, за которыми все сложнее было скрывать обволакивающее тщедушие. Она поднимала на меня свои прекрасные блестящие глубиной глаза, теперь сверкающие не от молодости, а от усталости, но тут же гасила ее своей очаровательной грустной улыбкой. И все ощутимей осознавал, как все труднее ей это дается, и с каждым днем меркнет в них надежда на лучшие дни, в которые убеждал ее верить, когда судьба соединила нас. Я, «подающий надежды писатель», в настоящем гублю не только себя, ее, но и будущее нашего сына. Пусть она и понимала, что во всем этом так мало моей личной вины, но события шли своим чередом, куражили наши жизни, и уходили безвозвратно, затмевая те лучшие годы, когда человеком движет энергия от веры в свое предназначение в мире.

А что потом? Даже если мы выберемся из этой нищеты и загнанности – на это уйдут лучшие годы, ты никогда уже не сможешь вернуться к своим истокам, все яснее осознавал я. Черной порукой тому было то, что даже в краткий период отдышки не способен написать единственное слово. Не важно, о чем, зачем – нужна первая выстроенная фраза: фраза – надежда, уголёк, пусть чуть тлеющий, но способный ценой всей моей жизни разжечь огонь из данного мне, но исчезающего дара, пусть и зажженного изнурительным, но радостным трудом лучших лет моих. А, может, всего этого прошлого и не было, а так, являлся мираж, отсветы чьей-то другой уже исчезнувшей жизни, вернее души, и в минуты этого вдохновенного затмения посещающая всего лишь плоть.

Не согласный с этим, быстро схватил ручку и, уставясь в чистый лист бумаги, почти бессознательно, но все уверенней, написал: «Перед ним лежал чистый лист бумаги». И это было так просто и неожиданно, что я освобождено улыбнулся, ощутив на своих губах уже полузабытое ими движение, и посмотрел в окно.

2

Оттуда, из темноты ночи, приближалось ко мне грустное лицо, и прозвучал незабвенный голос:

— Что же ты мне не сказал, что у тебя порвана рубашка?

— Купим завтра новую, — весело отозвался я, воодушевленный написанной фразой.

— У нас нечем платить за квартиру, а мы и так по уши в долгах…

— Как же так? – все еще не мог понять, о чем идет речь. – Когда ты успела?

— Я? Значит, виновата я?! – взорвался раздраженный, но и сейчас самый любимый голос, и я обернулся.

В дверях моей комнатушки, заставленной по всем стенам книгами, стояла жена с моей рубашкой в опущенных руках. Халат, накинутый на обвисшие плечи, не скрывал ее высокую грудь под тонкой ночной рубашкой. И первым порывом было вскочить, обнять и целовать безумно и страстно, как в тот самый памятный счастливый день, когда я признался ей в любви, и она, счастливая, подарила мне свое прекрасное тело, в котором ощутил высший миг блаженства земной жизни и воскликнул: «За вечность и покой я не отдам тот миг, когда познал всю горечь поцелуя!».

— За квартиру платить нечем, сын ходит в залатанных и перелатанных мной одежках. Я надеваю чулки только тогда, когда иду на работу…А ты, ты до сих пор не знаешь, сколько стоит булка хлеба, — все громче выкрикивала она.

Я, все еще не осознавая, о чем она, только и видел, как наливаются болью ее обжигающие меня каким-то непривычным светом прекрасные глаза. И тогда, наверное, впервые понял, что нет ничего гибельнее и страшнее, чем видеть это, сжимающее твое сердце явление – в нем высший позор для мужчины, который, клянясь в любви, обещал своей любимой положить весь мир к ее ногам. Преодолевая безумный порыв всего своего существа задушить ее в объятьях, чтобы доказать свою любовь, вдруг упал перед ней на колени и, обнимая всю ее своим преданным взглядом, вопросил, как заклятый убийца, который, каясь на плахе перед Богом, осознает, что наступил высший миг прозрения:

— В чем вина моя?

Жена, забросив рубашку на плечо, порывисто склонилась надо мной, положила на плечи обжигающие ладони – самое дорогое тепло в мире, и как-то буднично, словно речь шла о том, что приготовить на обед, сказала:

— Прости…вот выйду из декретного отпуска, пойду работать – и мы тогда сможем свести концы с концами.

— Нет, нам надо искать выход сейчас, хотя бы ради сына, — заявил решительно я.

— У тебя он есть, — грустно, но убедительно, произнесла она.

— Какой?

— Если бы ты слушал своих редакторов, исправил все так, как они настоятельно советуют, мы бы не только смогли избавиться, наконец, от долгов, но ты бы стал членом Союза писателей. А это…

— Нет, никогда! – перебил я.

— Ну, если ты такой гордый, — грустно улыбнулась она, — тогда тебе не надо было жениться и, тем более, родить сына.

— Вы – мое самое высшее достижение в жизни! – воскликнул я. — А выход я найду…

— Опять твои фантазии. А нам надо самое житейское…

— Я обещаю. Я знаю: мой главный, святой долг – обеспечить семью.

— Пойдешь в редакцию с повинной? – усмехнулась она.

— Я виновен только перед тобой и сыном.

— Боюсь за тебя, и люблю за верность душе своей.

— Я душу свою не отдам даже Богу, — одухотворенный ее пониманием, выпалил я. — Ее я рассыплю росой поутру, чтобы косы по ней проложили дорогу к семейному счастью…

— Романтик ты мой, — перебила она. — А в латаных чулках я уже привыкла ходить.

Эта ночь для меня была повторением брачной, и я, покрывая ее поцелуями, шептал:

— Ты для меня на целом свете как муза, юность, и любовь. Ты подарила чудо – дети, ты повторила жизнь мне вновь…

Утром я примчался к своему студенческому товарищу. Еще в институте, когда я ездил летом в геологические экспедиции, он отправлялся на шабашку, а по возвращению приглашал меня в ресторан и, выслушав мои восторженные рассказы о путешествии, дружески учил, как надо делать деньги, и это не помешало ему закончить аспирантуру, защитить диссертацию по философии и стать в вузе заведующим кафедры. Он мгновенно понял причину моего такого спешного явления к нему и, не дослушав жалоб на жизнь, сказал:

— А, наконец-то, и ты поумнел. Может, все же созреешь и для аспирантуры. А на шабашку я тебя устрою. Правда, сам с ней уже давно завязал, но связи остались, — он набрал номер телефона и сказал по-деловому: – Извини, старик, что давно не звонил. Не беспокойся, в этом деле у меня пока все Окей. А вот моего друга – надо спасать. Нет, он не строитель, но мужик крепкий, ходил часто в геологические экспедиции. Но сам понимаешь: романтикой семью не прокормишь.

Назавтра была встреча с широкоплечим мужчиной с сильным дружеским пожатием. Он радушным голосом пригласил меня в кафе, заказал по сто грамм водки, и, не особо-то выслушивая причины моего прихода, обещал все утроить как надо, и принялся по-деловому рассуждать о нашей жизни:

— Такое у нас с тобою родное отечество. Непосильное это дело: строить коммунизм с голодным и нищим населением. Но мы, русский народ, и это выстоим – знавали и не такие беды. Кстати, ты случайно не еврей?

— Еврей, — как-то вдруг растерянно ответил я.

— Вот и хорошо, — усмехнулся он. – Русская сила и еврейский ум – это как раз и надо для того, чтобы двигаться к прогрессу. Видимо, так исторически произошло, что евреи после своих тысячелетних скитаний пришли на нашу землю – две самые стоящие половинки человечества нашли друг друга.

Мы расстались друзьями.

3

Учителю, как ни в одной другой профессии с высшим образованием, положено два месяца отпуска – быть может, как поощрение за низкую оплату труда. В первый же день я выехал на место работы.

В большой деревне, растянувшейся среди хилых полей, на кривых и грязных улицах стыли дома, каждый из которых давал понять не только об уровне жизни в данной местности, но и успехах его хозяина. По соседству с редким добротным строением с широкими окнами, жестяной крышей и выкрашенным забором, ютились хилые покосившиеся хибары, густо залатанные кусками рубероида, уже порядком искореженными дождями и морозами, и с худыми, грязными, скулящими на замусоренном дворе собаками, лениво рвущиеся к тебе навстречу на короткой ржавой цепи. Однажды хмельной мужичок обмолвился мне: «Вишь, сколько у нас за это время было бригадиров в колхозе – за время своего правления кажный из них успевает себе хороший дом отгрохать нахаляву…»

В центре на перекопанном участке глинистой почвы уже возвышалось, строящееся из красного кирпича, сооружение – двухэтажное правление колхоза. Вокруг него под палящим знойным солнцем работали мужчины, до пояса обнаженные и загоревшие, в заляпанных раствором штанах, крепко перетянутых ремнями или веревками. Двое широкими шуфлями бросали песок в рокочущую бетономешалку, другие быстро проносились с раствором в носилках и поднимались по заваленному обломками кирпича грубому настилу, а по всему периметру растущего сооружения работали каменщики, размахивая сверкающими на солнце кельмами, вокруг них вертелись подсобники, поднося и укладывая им под руку кирпичи.

Я громко поздоровался и представился. Ко мне спустился высокий жилистый мужчина, в пилотке, сделанной из газеты, сдержанно улыбнулся и сказал:

— Да, я в курсе – мне звонил шеф. Я Петр, бригадир. Бросай рюкзак – и за работу. Будешь подсобником. Вон видишь того мужика на правом углу, Николаем зовут, поднимайся к нему. Об остальном договорим вечером, после жрачки.

Я быстро переоделся в рабочую одежду, истертые джинсы и залатанную рубашку, поднялся на строительную площадку второго этажа, подошел к широкоплечему человеку с круглой, коротко стриженой головой на крепкой шее и поздоровался.

— Здорово, — зычно бросил он. – Кирпич кончается, тащи побыстрее: в нашем деле время – деньги.

Я кинулся к завалам кирпича, схватил несколько штук и принес к нему. Он, ядовито усмехнувшись, бросил мне:

— Видать, ты первый раз в нашем деле. Тащи сразу по десять, а то у нас простой будет.

К вечеру я остро чувствовал на своем обессиленном теле опухшие руки и ноющие мозоли на пальцах, которые не спасли истрепанные к концу работы рукавицы. Уже в темноте пришли в общежитие, большая классная комната в сельской школе, заставленная железными кроватями с потерявшими давно свою белизну простынями и продавленными подушками. Помывшись во дворе холодной водой из-под крана, вошли в столовую, где повариха, усохшая женщина с грубым лицом и застывшим взглядом, выставила перед нами миски, полные ячменной каши, с толстыми сочными котлетами. Посредине стола громоздилась большая миска с солеными огурцами. Мои напарники по труду уселись вокруг, шумно говоря и переплетая свою речь матом. Худые и плотные, высокие и низкорослые, но всех делали похожими блистающие от усталости и голода глаза и замедленные движения рук.

— Что сидишь, — бросил мне бригадир Петр, — подавай инструмент, — и кивнул в сторону тумбочки, на которой в литровой стеклянной банке стояли ложки.

— У вас что, нет дежурного, — невольно произнес я, оснащенный уже десятилетним опытам работы воспитателя в школе -интернате.

— Ты теперь у нас им и будешь, — съехидничал коренастый парень. – Это его место.

— А если я сяду на другое, — весело отозвался я.

— Все места уже заняты, — отрезал Петр, и раздался дружный смех остальных.

— У нас уже насиженные, — хихикнул кто-то слева.

— Каждый кулик знай свое место, — поддержал его чей-то хриплый голос.

— Глохни! – прикрикнул на него Петр, стукнув кулаком по столу, и бросил мне: — Видать, ты из интеллигентов.

— Из их породы все ими прикидываются, а мы за них пашем, — огрызнулся тот. – Для этого они и устроили революцию.

— А власть себе присвоила диктатура пролетариата, — осознавая, о ком идет речь, как можно спокойнее произнес я.

— Видать, ты дюже грамотный, — в растяжку прогнусавил Петр. – Это твои личные проблемы. А здесь, запомни, есть свои порядки, и советую держаться их.

— Спасибо за откровенность, — ответил я, встал и отправился к тумбочке.

Пальцы мои так свело, что я силой, словно это была стопка кирпичей, вытащил ложки из банки и положил на стол. Когда ел, они дрожали, и невольно перекладывал ложку из руки в руку.

Потом мы тащились по темному коридору, и лишь луна, уже горевшая в полный накал, освещала наши утомленные нажравшиеся тела, словно мы, как разбухшие бревна, плыли по мрачному каналу болотной воды. В общежитии все вдруг с нарастающими криками кинулись к столу, включили магнитофон – раздалась блатная песня — и началась карточная баталия, игра в «очко». Я бросился в постель, накрылся одеялом с головой, долго ворочался, но так и не смог заснуть, пока не осознал, что теперь, наконец-то, доноситься со всех сторон усиливающийся храп.

И потянулись дни в беспрерывной изнурительной работе, и сменяли их ночи, в которых являлось одно и то же видение: стены здания рушатся, кирпичи наваливаются на мое дергающееся в каком-то диком изломе тело, а я лежу покорно, осознавая, что надо сохранить его для наступающего дня, чтобы выдержать все эти испытания. С раннего утра двигались на стройку наши истомившиеся тела, к вечеру из них, нарастая, изливался мат, но стены нашего сооружения росли, как на дрожжах. Я уже привычно монотонно таскал по десять кирпичей в оттянутых ниже колен руках, мгновенно прибегал на зовущий окрик бригадира и послушно исполнял любую порученную мне работу.

Но с каждым днем чувствовал, что выдержка, приобретенная в таком напряженном изнурительном труде, начинает покидать меня: кипятился по пустякам, вступал в дикие ненужные споры с этими грубыми людьми, но отступал, понимая, что материальное положение моей семьи зависит от моего терпения. Все это временно, убеждал я себя, чувствуя, как слабеет мой разум в этой угнетающей атмосфере: обстоятельства моей жизни складываются именно так, как и судьбы многих людей. И только теперь начал осознавать, что не понимал их потому, что не научился проникать в мир другого человека – для этого надо оказаться в его шкуре. А я видел только внешнюю сторону фактов, меняющихся в закономерном их развитии. Внутренний мир, недоступный мне, человек несет в себе.

Через месяц я научился работать на бетономешалке, и бригадир поставил меня одного обслуживать ее. А это был самый тяжелый участок в работе: таскать цемент в мешках, шуфлем копать из кучи песок и забрасывать его в жерло несмолкаемо рычащей бетономешалки, черпать ведром из большой металлической бочки воду, загружать раствором носилки – ни минуты простоя: от меня теперь зависела бесперебойность работы каменщиков. Но одиночество было спасением от грубых разговоров, в которых часто рефреном звучал один и тот же вопль о главном виновнике всех их бед, и злобные взгляды пронзали меня. Так порой хотелось послать всех матом и бежать отсюда, но мысль о денежном долге и клятва перед женой удерживали от этих порывов, казалось, обессиливающих с каждым днем мою плоть. А вскоре почувствовал, что во мне скапливается такая физическая сила, что невольно мог сдвинуть с места, сгруженные на пути моем к воде с бочкой, бетонные плиты для оконных перекрытий. Без перебоя появлялись передо мной парни, бросали пустые носилки перед бетономешалкой, и, пока я наполнял их раствором, устало опускались на бревно, спеша выкурить хоть полсигареты. Я научился за несколько взмахов шуфлем нагружать их доверху и выкрикивал:

— Готово, тащите!

— Тоже мне указчик нашелся! — оборвал меня однажды русоволосый Вася, высокий, поджарый, с крепкими мышцами, особенно внушительными, когда подхватывал носилки. Он всегда был шумный, болтливый, и особенно тогда, когда, сверкая своими маленькими серыми глазами и тряся показательно задом, рассказывал, как трахнул свою очередную бабу.

— Что, слабо? – с веселой шуткой отозвался я.

— Я — против тебя?! – вскочил он, и в прыжке оказался передо мной. – Да мы вас были, бьем и будем бить!

— Спасибо, — сдержанно отозвался я.

— Это за что? – выставился он.

— Перешел со мной на вы. Значит, зауважал…

— Я тебя? Да я вас всех! – и он ткнул кулаком мне в лицо.

Я успел увернуться, сработал во мне борцовский инстинкт, подхватил его обеими руками за туловище и бросил через себя на груду песка. Он подскочил, и вновь кинулся на меня с кулаками – пришлось повторить прием.

— Мужики, наших бьют! – заорал он.

Усиленно матюгаясь и размахивая кулаками, они начали подступать ко мне. Вдруг появился еще один, видимо, примчался на зов, и два возмущенных крика дополнились его визгом:

— Ах ты, сука. Мы тебе покажем, кто хозяин на нашей земле!

Я подхватил лом у бетономешалки, вытянул его перед собой, как копье, и, чувствуя, как наливаюсь злобой, постарался сказать мирно:

— Ребята, я вас предупреждаю, что один из вас покинет ее вместе со мной. А мне все равно кто – просто одному там будет скучно…

Они, размахивая кулаками, заорали, и раздался гневный крик бригадира Петра:

— Он вас сачковать научил, гад! Знаю, они все такие, вашу жидовскую мать!

— Петя, — крикнул я, — твой шеф – друг моего друга. И думаю, что ты не хочешь, чтобы он узнал, на что ты тратишь рабочее время – ведь он тебе за него платит.

— Не успеешь проболтаться! – огрызнулся Вася. – Мы тебя сейчас…

— Заткнись, сука! – оборвал его Петя.

Они покорно отступили от меня, матерясь и дергаясь от клокочущей в них злобы. Мне уже не раз в жизни приходилось быть участником подобных историй, когда победу решали кулаки. Сколько в этом низменного, нечеловеческого, но оно существует в нашей жизни повсеместно, и рациональным умом осознаешь, что другого не дано, особенно если ты еврей — это, в результате постоянных унижений, и заставило меня бросить любимое мной фехтование и заняться борьбой. Подобная порода людей, озверевшая от своей темной жизни, признает только силу, всякий призыв к разуму делает их еще злее и жеще. Каждый раз в начале подобных стычек я упрашивал человека, призывал к разуму, и видел, как глаза его еще пуще наливаются злобой, а во всем облике поднимается напыщенное превосходство своей силой. Но стоит дать физический отпор, эти подонки начинают пятиться – ими движет один лишь страх. Мне всегда выпадало первым принимать удар – мой был ответным.

Все эти горькие уроки мне не шли впрок, я не мог принять иного: передо мной человек, его глаза, лицо, душа — каждый из нас дитя Бога. А жизнь упорно пыталась научить меня своей материальной сути – только так, силой, можно и нужно отстоять себя в этом запутавшемся, задерганном противоречиями, мире людей.

Казались бесконечными эти изнурительные сутки в работе, я невольно подсчитывал оставшиеся дни, часы моего возвращения домой, и это стало как молитва, в которой забываешься и забываешь, что твоя жизнь всего лишь мгновенье в бесконечности времени и пространства, заполненного страстной суетой тебе подобных. Изнуренные, мы поздним вечером тащились по грязным улицам под ленивый лай собак в общежитие, даже не обходя почему-то никогда не высыхающие и от зноя лужи. Как — то раз бригадир Петя, толчком плеча выводя меня из задумчивости, сказал:

— Ты это забудь. Просто народ наш устал от этой скотской жизни – вот и ищет виновников, врагов. Скажу честно, и я подался этой заразе. А мой лучший сосед по квартире, Лазарь, друг мне, мы с ним ни одну бутылку раздавили…

4

Я выдержал эти два, кажется, самые долгие в моей жизни, месяца. Получил расчет, приехал счастливый домой, протянул жене деньги – эта сумма равнялась моей годовой зарплате учителя. Мы рассчитались с долгами, накупили сыну одежды на несколько лет вперед, я подарил жене норковую шубу, двадцать пар чулок, и перестал экономить на сигаретах. Это шабашка научила меня, как жить не в долг: вместо экспедиций я теперь каждое лето уезжал на работу в разные края нашей необъятной родины. Но теперь в моей бригаде были те, кого в народе называли «гнилая интеллигенция»: учителя и научные работники, физики и лирики. Мы строили коровники, дома, прокладывали дороги, грузили и разгружали вагоны, и в процессе работы осваивали специальности, необходимые для конкретного объекта — становились универсалами: каменщики и плотники, столяра и маляры, грузчики и ремонтники оборудования. Появилась у меня возможность не только свозить семью на юг, к морю, но мы позволили себе с женой родить еще одного сына.

Но каждый раз после возвращения с шабашки сковывало гнетущее состояние: пустая голова нанизана на утомленное тело, хотя и окрепшее. Было одно желание, как можно быстрее войти в любимый образ жизни: проснувшись, почувствовать, что вернулось к тебе неугасимое желание писать, чтобы понять все пережитое, осмыслить свои слабости и ошибки, неудачи и падения — без этого нарушается связь времен, и виновник ты один. И это принималось уже осознанно, как единственный выход из сложившихся обстоятельств — все шло от практического разума в борьбе за выживание, а чувства подчиняются ему, непредсказуемо изменяя твою личность. Это новое во мне, уговаривал себя, не предательство своему делу, за которое никто не осудит, а борьба за спасение смысла своей жизни – и я поверил в это.

За много лет работы на шабашках сложилась своя бригада. Некоторые стали кандидатами наук, но продолжали ездить с нами – для них это была уже не борьба за выживание, а любимое хобби среди проверенных в самых тяжких условиях жизни людей. Но вот что странно, нередко во время нашего уже ритуального, разового в неделю, застолья после баньки, кто-то из моих проверенных интеллигентных друзей, чокаясь со мной, как-то тепло, но почему-то всегда, обычно смущенно извиняясь, мог сказать мне:

— Да какай ты еврей! Ты наш – русский.

Я, как мог, отшучивался, и это уже стало между нами избитой шуткой.

Один из них, мой коллега по школе, Сан Саныч, который как-то пожаловался мне, что чуть сводит концы с концами, и я пригласил его в нашу бригаду, при этом обычно добавлял:

— Да, мы, славяне, такие! – в его устах это было высшее одобрение человека.

В тот сезон нам затянули выплату денег за один из объектов, и мы, кинув по жребию, оставили двоих человек для получения их. Вторым оказался Сан Саныч, вернувшись, вручил нам нашу долю. И вдруг Володя, мой давний коллега и по школе, и по шабашке, узнал от нашего бригадира, что тот отдал лишь половину положенной нам суммы. У нас с Володей победила элементарная интеллигентская брезгливость: не хотелось пачкаться выяснением. И вот как-то Сан Саныч, эрудит, всеядный читатель книг по истории, обронил в разговоре с Володей: «Извини, все как-то забываю, я тебе должен вернуть твою книгу». И тут я не выдержал и шутливо бросил: «А может еще что-то должен?» Он, усиленно отводя глаза, игриво, словно всего лишь поддерживает мою шутку, произнес: «Может и должен». Плечи его сутуло обвисли, и он, делая попытку улыбнуться, задержавшись в дверях учительской, сказал: «Надо подумать…» — «Значит, должен, господин славянин!» — невольно съязвил я, и голос мой словно подтолкнул его – он рывком вышел. Мы с Володей понимающе переглянулись и расхохотались в полный голос. У нас сработало одно желание: помочь ему спасти свою честь. Несколько дней Сан Саныч словно избегал нас, и однажды сам начал объяснять, что вернул нам все деньги, которые передал ему наш бригадир. И тогда я уже не впервые подумал: самое неприятное зрелище видеть интеллектуала – книжника, который спасает не честь, а шкуру. А понятия честь, добро, справедливость – не имеет национальности, они вне времени.

5

Одна из последних моих шабашек была в районе Байкала, на побережье реки Холодной. Мы научились, был большой опыт, поискам более надежной и денежной работы. Писали письма в совхозы и колхозы, о которых читали в «Сельской газете», получали ответы с приглашением «обеспечим самым необходимым», но всегда имели про запас и другие адреса, из нашего личного горького опыта было уже знакомо изречение: «Кто вам обещал – того уже сняли с работы». Порой приходилось соглашаться на заранее провальную работу – надо было заработать хотя бы на обратный проезд домой. Для меня все это поездки были теперь не только материальной потребностью, но я познавал разные края нашей необъятной родины и изучал типы и характеры людей в них – а что еще более важно и необходимо, когда ты садишься за письменный стол.

В разваливающимся колхозе мы должны были построить срочно большой, 80 на 20 метров, телятник. Исполком собрал с района и выделил ему для развития животноводства молодняк на сто голов, которых они держали в загоне под открытым небом — и вдруг, в середине августа, опомнились, что грядет суровая сибирская зима. Мы как раз закончили в соседнем колхозе строительство дома для председателя, и он сообщил нам эту спешную новость. Назавтра мы были на месте работы. Нас радостно встретили, накормили и напоили, и директор, захмелев, начал жаловаться:

— И что это с нашим русским народом стало! Приезжают к нам со всей страны за заработками, мы их стараемся не обижать, платим по высшей категории, учитывая наши суровые условия, а получат первую зарплату — и пошли в загул, пока уже и жрать не на что. А потом шастают эти бичи здесь целыми толпами и клянчат любую работу, но я им не верю – подальше от этого греха надо держаться. Только свой, русский человек, может понять эту нашу беду, — он чокнулся со мной стаканом.

— Я вас понимаю, — ответил я.

— Вот видишь, даже тебе это понятно, — приятельски улыбнулся он.

— Вы высчитали меня или у вас нюх особый, — весело съязвил я.

— Да ты не обижайся, если я чего там не так сказал, — положил он руку мне на плечо. — Я вашего брата уважаю. Вон смотри, за две тысячи лет изгнания разбросало вас по миру, а вы не только выжили, но собрались, вернули свою родину и вон как возродили ее. Я своими глазами видел – мой лучший друг там живет, гостил я у него. Да что говорить, при царице Екатерине жила в наших краях еврейская община – самая богатая была в нашей матушке Сибири — так ее насильно изгнали наши же, русские… Ладно, мужики, вы тут без меня веселитесь. А у меня завтра в шесть летучка – жду вас в правлении колхоза.

В семь утра, когда она закончилась, он пригласил нас к себе в кабинет, и мы обсудили все насущные дела.

С материалом было просто – вокруг непроходимая тайга. Половина из нашей бригады рыли землю под фундамент, заливали бетоном, другие валили деревья, пилили и обрубали сучья, на тракторе перевозили стволы на место стройки, и через несколько дней начали возводить стены. Шутливо, привычно и весело, подкалывая друг друга, тащили бревна, махали топорами, подгоняя каждое по месту его укладки, застилали мхом, взваливали на быстро растущие стены и вгоняли металлические штыри, четко соблюдая особенности немецкого угла.

Уже на второй день стали к нам являться какие-то странные, опущенные мужики с испитыми рожами, первое время стояли в сторонке, разглядывая нас, некоторые подходили и просились к нам в бригаду. Мы, наслушавшись укоров в их сторону председателя, говорили, что это не в нашей власти — сами наемные работники. Иные клянчили на бутылку, приговаривая: «Кровь из носа – завтра отдам». Мы раскошеливались, чтобы избавиться от этого жуткого зрелища, и некоторые больше не появлялись.

Однажды я обратил внимания на одного из них. Он появлялся уже несколько раз, угрюмо стоял поодаль и почему-то всматривался именно в меня. Все, что, видимо, осталось от прежнего крепыша, была широкая кость, осанистость, крепко посаженная на опустившихся плечах голова с густыми, и уже ставшими патлами, русыми волосами и заросшее щетиной лицо. Трудно было видеть такое зрелище, передо мной почему-то возникала скульптура Родена «Человек со сломанным носом». И когда он приблизился ко мне, я без слов вынул из кармана деньги и дал ему на бутылку, с явным подспудным желанием, чтобы он больше не появлялся на глаза. Он спокойно взял их, сунул в отверстие подранной во многих местах куртки, и, словно в благодарность, или, сделав открытие, сказал сиплым голосом:

— Нет, ты не еврей…

— Это тебя так волнует, — усмехнулся я.

— Нет, еврей так работать топором не может, — рассудительно пояснил он.

— Ты же не хочешь, чтобы я это доказал на твоей шее, — весело продолжил я.

— Нет, если ты и еврей, так только наполовину. Знай же, это мать твоя согрешила, — настырно, словно он хотел отблагодарить меня за деньги своим признанием, продолжил он.

— Уйди сука! – взорвался внезапно я и надвинулся на него с топором. Видимо всякому терпению приходит предел, и особенно тогда, когда грязные языки обрушиваются на самых любимых тебе людей. – А то ты станешь первой моей жертвой в жизни!

— Да ты что, ты что, — вскидывая перед собой дрожащие руки, залепетал он. – Я же в тебя признал своего, русского.

И тут подбежали мои друзья, схватили его и, тыча носом в землю, закричали хором:

— Убей эту суку! А мы закопаем это дерьмо в бескрайних просторах нашей Сибири, и на одну сволочь меньше станет.

— Люди, за что? — возопил мужик. – Мы же все тут свои, русские…

— Отпустите его, — сказал я. – Он и сам не ведает, что творит.

Мужик поднялся, утирая рукавом разбитые в кровь губы и нос, выставился на меня сузившимися и помутневшими от злобы глазами, харкнул, выплюнул красную пену мне под ноги, и вдруг каким-то новым, очищенным голосом, уверенно произнес:

— Видать, ты чистый жид – не по-русски поступил! – и, вздергивая гордо головой над опущенными плечами, быстро повернулся и побежал.

— Старик, ты извини нас, — вдруг признался один из моих друзей. – Но почему эта зараза так бередит наши мозги? Ведь ты, действительно, наш, русский.

— Спасибо за доверие, — привычно усмехнулся я этому искреннему откровению.

 

 

 

…заключенным.

1

На всю жизнь запомнилась та страшная ночь. Я проснулся от кашля и стона сына, вскочил, бросился к колыске и подхватил его на руки. Губы опухли и потрескались, он весь трясся от холода. Скорая помощь поставила диагноз: воспаление легких. Врач настоятельно посоветовал, если мы желаем здоровья ребенку, сменить наше жилье. Несколько дней, прижимая к груди, я носил его на руках, и, наконец, осознал: наш дряхлый дом обветшал настолько, что и круглосуточная топка печи не спасает от ставшей хронически в нем сырости. Жене с сыном пришлось переселиться в квартиру ее родителей, в которой было тесно и их большой семье – я стал приходящим отцом и мужем. Так мы и жили…

Когда приходил к ним, за вечерним чаем только и были разговоры о том, что делать. Тесть, шахтер на пенсии, старый коммунист, все чаще выговаривал мне:

— Охмурить бабу и завести ребенка – дело нехитрое. Это как спустится в шахту. А вот добывать уголь – этим и определяется настоящий мужик, кормилец семьи. А что тебе дает твое писание – только тратишь свои нищенские копейки на бумагу и чернила.

— Зато я всегда при жене, — первое время отшучивался я. – Прикажет в магазин сбегать – я тут как тут.

— На твою зарплату много не набегаешь, — каждый раз все суровей отрезал он.

Однажды, когда мне опостылели эти наставления, я сказал:

— Это ваша власть сотворила такое с людьми. У вас одни только лозунги: «Нынешнее поколение будет жить при коммунизме. Все во имя народа».

— Она и дела вершит. Видишь, строят жилые дома и выдают людям в них квартиры. Так и я получил.

— В порядке очереди, — съязвил я.

— Мне, как ударнику коммунистического труда, дали вне очереди, — гордо заявил он. – А почему ты не вступаешь в партию – как ни как, а ты учитель?

— Для учителя высшим достоинством должна являться душа человека, а не принадлежность даже к самой справедливой партии.

— Ты так и умрешь дураком. Но это твое личное дело. А мне дочь и внука жалко. Почему ты не станешь в очередь на квартиру?

— А кто меня поставит – я частник. А такие люди у нас вне закона.

— На что ты тогда надеешься?

— Поговаривают, что наши развалюхи сносить скоро будут, новый район застраивать решили. Вот тогда мне, может быть, и повезет.

— Везет только мужикам с мозгами! – отрезал он решительно: — Значит так, пока ты тут сочиняешь свои опусы о нашей жизни, я узнал главное, на чем она держится. Тебе надо обратиться в ваш профсоюз, они пришлют комиссию, а исполком даст свое добро, — и заключил: — Вот на что надо бумагу тратить…

Тесть оказался прав. Я написал заявление в профсоюз школы, прислали комиссию и сделали заключение, что в таких условиях жить – опасно для жизни. А в нашем доме было три квартиры: в одной семье был репрессирован и расстрелян в лагерях муж, жену – актрису изгнали из театра, и она бралась за любую работу, чтобы   прокормить четырех детей, во второй жила одинокая старуха – еврейка, у которой почти вся родня и ее двое детей погибли в гетто. Мы подали групповое заявление в райисполком на получение квартиры, нас поставили на очередь — и потянулись годы ожидания.

Раз в году нам присылали сообщение, что в следующем дадут квартиру, но наступал он и… Я все чаще начал наведываться в райисполком, чтобы узнать причину отказа. Это было хождение по мукам: стояние в очередях, разговоры с работниками, осознающими свою государственную силу по отношению к «гражданам», хамство, рычание, вранье — и все это приходилось терпеть, потому что ты в ответе за жизнь детей, которые не имеют представления, что такое нормальные условия семейной жизни. А в моей папке по квартирному вопросу год за годом желтели листки – обещания с гербовой печатью из райисполкома: «в нашей стране развивающегося социализма усиленно растет народонаселение, и в первую очередь получают квартиры многодетные семьи и ударники коммунистического труда». Это означало – ждите. Было смешно и грустно, но этому ожиданию, в борьбе за выживание, большинству людей приходилось отдавать последние силы: проблема с жильем была глобальной, болезненно патологической. Только сам, столкнувшись с ней, я воочию осознал горе и разбитые жизни народа в государстве, которое провозгласило на весь мир: «В нашей стране все делается во имя человека».

2

Каждый вечер после работы я забегал в квартиру тестя, чтобы встретиться с сыновьями и женой, потом тащился в свой дом, топил печь: время оставалось только на то, чтобы написать планы уроков на завтра и мельком просмотреть периодическую печать. Когда пытался вспомнить прожитый день — мысли были легки и путаны, все наваливалось калейдоскопом. Осознавалось одно: каждое мгновение жизни твоей является составной частью причин случившегося. И напрашивался вывод: творческому человеку свойственен в практической жизни эгоизм ко всему, что мешает ему сосредоточиться на своем любимом деле. Да, он должен быть хорошим, добрым, ответственным перед своими близкими людьми, но лишь тогда, когда отдыхает от трудов своих: самоуглубление – основа творчества. И если ты не властен этого сделать — боль и заботы о своих ближних выше этого, а твое сердце находится в постоянной зависимости от их благополучия – тебе этого не дано. Вдохновению нужно одиночество и отрешенность от всего сущего, оно начало, продолжение и будущее всего, что ты хочешь совершить. Ты – это оно, оно это ты — лишь при таком соотношении возможно явить «образ мира в слове явленный». Я невольно начинал принимать злой рок судьбы, но все еще удивлялся тому, что не угасала надежда и теплилась вера.

А с утра снова захватывал круговорот быта, движимый главным: я в ответе за судьбы самых родных мне людей. О, сколько раз хотелось все бросить и раствориться в своем творческом одиночестве… но уже ясно понимал – не смогу не только работать, но и жить. Пересматривал свои рукописи, и было странно, что все это еще живо во мне, но виделось калеками – было больно, и не понимал, в чем вина моя. А как горяч и смел был в молодости, когда бросил всему миру свой вызов. И являлась одна мысль – о смирении. Настоящий образ жизни и был им. Пытался думать о будущем, но все тревожнее смотрел на него, и, взвешивая, яснее понимал: мечты и действительность – сколько в них противоречия, в которых трещат и рушатся семья, работа и любовь. Так на чем держится моя вера? Наверное, на угасающем упорстве, и когда истощится оно — явится падение идеалов, цели, самой жизни моей.

Но, странно, то положение, в котором я оказался, помогало глубже увидеть и понять реальную жизнь, и в этом находил оправдание всему тому, что происходило со мной, и радовался этому открытию. Осознавал: человек лишь тогда научиться строить настоящую жизнь, когда он ответственен за судьбу своей семьи – в этом его предназначение. И все же нагнеталось неугасимое желание уйти от всего этого и продолжить в одиночестве дело, которому всегда отдавал свои лучшие годы: если я добьюсь победы, все оправдают меня — так было, есть и будет из века в век. Терзала мысль: буду ли спокоен, даже если свершу свое предназначение? Но и, оправдывая себя, не находил силы поступить именно так, хотя и понимал: там, за порогом моей жизни, это не будет волновать, а общество простит меня, пусть и поймет слишком поздно, если ты совершил свой победный путь. Но пока я жил, чувствовал и мыслил, все во мне не хотело соглашаться – нет мне оправдания. Вот то противоречие, в котором мечется каждый, кто, словно проклятый Богом, стремится выразить себя полно и до конца в своем творчестве. Осудят многие, поймут единицы, не поможет и сам Бог. Все надо решать самому, переступая через общество, через свою живую жизнь с ее мыслями, чувствами, совестью и мечтой.

За этот период жизнь открыла мне самое главное: все, что написал, и меня не публикуют — правда, я не ошибался в оценке событий. Мои эмоции наэлектризованы отражением излученных фактов, и пусть все еще не осознал причин, но не могу оставаться равнодушным, мое восприятие действительности бесконечны, и настоящая жизнь человека – это его внутреннее я. Творчество и одиночество – закономерность, иного пути нет. Шекспир сказал: «Мои дети – мои стихи», и это при живых детях, воспитанием которых он не занимался. Так жить может только гений – он весь в будущем. Если ты человек средних достоинств – переступить эту грань не позволит чувство ответственности перед близкими людьми: участь твоя – жизнь в настоящем.

А в ней я выглядел счастливым семьянином, с чудными детьми, красивой женой, любимой работой, пусть с маленькой зарплатой и мещанской неустроенностью. Партия учила народ: это временные трудности роста всей страны на пути к светлому будущему.

3

Однажды в коридоре исполкома меня подозвал коренастый, со спортивной выправкой, мужчина, пригласил в свой маленький кабинет, густо заставленный вдоль стен папками на полках, предложил сесть и с дружеской улыбкой сказал:

— Вы уж извините меня. Я тут вас не первый год вижу – конечно, у вас квартирный вопрос. А вы – явно интеллигент.

— Я всего лишь учитель. И за это время хождения у меня уже родился второй сын, — как-то смущенно ответил я и замолчал, не в силах понять, что ему от меня надо.

— Слушаю вас, выкладывайте все начистоту, — четко произнес он. — Хочу, в меру своих возможностей, дать вам дельный совет – я десять лет в этой системе работаю.

И я, покоренный его открытым внимательным взглядом, таким неожиданным среди бегающих глаз всех чиновников, с которыми мне приходилось сталкиваться за годы хождения сюда, начал, как на исповеди, рассказывать. Он терпеливо слушал, наводящими вопросами поворачивал мой рассказ к проблеме с квартирой, и афористически емко давал советы:

— Стучись в любую дверь – откроют…. Под лежачий камень вода не течет…. Бумажка к бумажке – это единственный вид оружия, которым можно сдвинуть нашу хваленную бетонную стену справедливости…. У нас судьба человека решается не по делам его – по бумажке. — Положил перед собой на стол две папки с бумагами, одна была раз в десять толще второй, и спросил: — Как вы считаете, кому из этих двух первому дадут квартиру?

— Наверное, толстой, — ответил я.

— Верно. Хотя в другой папке многодетная семья инвалида войны. Спросите почему? А очень просто. Когда к нам придут проверяющие сверху, толстая первой бросится им в глаза. Вывод у них будет простой: мы плохо реагируем на просьбу трудящихся – тут одним лишь выговором не отделаешься. И вот вам мой главный совет: когда приходите в нашу организацию, надо не говорить, а приносить письменно то, что вы хотите нам сказать. И тут вступает закон: мы должны в течение десяти дней дать ответ. Положительного для вас решения еще долго не будет. Но у вас есть законное право: на бумажку отвечать бумажкой. Вот когда соберется их такой толщины – тогда только чиновники начинают шевелиться.

Он предложил мне выпить с ним кофе, и мы разговорились так откровенно, словно встретились после давней разлуки старые друзья. Я рассказал, как мне достался мой дом – и вдруг совсем неожиданно начал осознавать: все, что составляет материальную сущность нашей жизни, лишь оболочка всех событий, которые произошли не только с тобой, но и в истории всего твоего рода. Как мало и скудно мы знаем о своем прошлом!

Предки мои родом из Глуска – местечка в черте оседлости. Дед Израиль, по отцовской линии, кузнец. Однажды явились к нему сваты, чтобы познакомить его с будущей женой. Он запряг лошадь в телегу, и они поехали в соседний поселок. Когда подъезжали к мосту над рекой, он увидел, как девушка стирает белье. Не сказав сватам и слово, резко остановил лошадь, спрыгнул с телеги и направился к ней. О чем они говорили, уже никогда не узнать. Когда вернулся, сваты ему рассказали, что эта девушка Рахиль сирота, у нее на руках младшие брат и сестра – родители их погибли во время погрома. Он развернул лошадь, через неделю приехал к ней, усадил всех в телегу, собрал их нищенский скарб и привез к себе домой. У него родилось пять сыновей и одна дочь, перед войной было четыре внука.

Прадед мой, по материнской линии, с женой и двумя сыновьями, уехали из Глуска в Америку и хорошо обустроился. И вдруг старшего сына Менделя, когда ему было 25 лет, потянуло в Глуск. Он никому не сказал, что с детства был влюблен в соседскую девочку Рахиль, отец которой был раввином. Приехал, отыскал ее, и они поженились. Он звал ее уехать в Америку, но у нее была большая семья, и она не хотела оставить ее. У них родилось пятеро детей, и вдруг Рахиль умирает от туберкулеза. Мендель работает в лесничестве — живут впроголодь. Когда брат из-за границы прислал ему в помощь деньги, старшую восемнадцатилетнюю дочь, она стала матерью в семье, арестовали и год продержали в тюрьме, требуя отдать деньги народному государству, которые она давно растратила на самое необходимое.

Перед войной в обеих семьях моего рода было около тридцати человек: дедушки, бабушки, тети, дяди, дети, внуки, и они жили одной дружной общиной. Все сыновья моих дедов, защищая свою родину, погибли на фронтах, выжил лишь один – Моисей. Дед Израиль со своей женой Рахиль – погибли в партизанах. Дед Мендель, астматик, помог дочерям с детьми влиться в поток беженцев, и, оставшись один, только и мог дойти до колодца, чтобы набрать себе воды. Когда евреев начали сгонять в гетто, к нему явился его сосед и, угрожая пистолетом, потребовал отдать козу. Тот начал объяснять, что ее молоко – его последняя еда. Сосед убил его и увел козу. Но не успел дойти до своего дома – началась бомбежка, и от соседа с козой осталась на глуской земле лишь яма. Большинство женщин и детей моего рода стали жертвами Холокоста. Моя мама спасла меня, сестру моего отца Хану и еще 15 детей (прошли беженцами от Глуска до Урала), родители которых покоятся на Мыслочанской горе, где расстреляно фашистами три тысяч моих земляков — евреев. Восстановлено спустя полвека лишь тысяча имен – среди них 48 фамилий моих ближайших родственников…

Из большой семьи Израиля выжило двое детей: сын Моисей и дочь Хана. Моисей был партизаном, у него в гетто погибли жена и двое детей. После освобождения Беларуси его, мастера на все руки, коммуниста, партия направила работать директором ремесленного училища. Когда мы с мамой вернулись из эвакуации, он, как это принято у евреев, женился на моей маме, жене своего погибшего при защите Брестской крепости брата, моего отца. Хана, его сестра, вышла замуж за партизанского друга Моисея Исаака, они жили в Минске. Все они жаждали быть рядом. Но жить в нашей стране человек мог лишь по месту прописки. Чтобы иметь такую возможность, они собрали деньги и купили однокомнатную квартиру на мое имя: я, окончив школу, приехал к ним в Минск и устроился по большому блату – опять эта пятая графа — учеником токаря на заводе автоматических линий: начальник отдела кадров — бывший командир партизанского отряда, у которого Исаак был разведчиком. Став хозяином дома, я прописал к себе родителей, у которых уже родилась дочь. Они, после десятилетнего стояния в очереди, получили квартиру, «хрущевку»: он – партизан, награжденный медалями за боевые заслуги и почетными грамотами министерства монтажных и специальных строительных работ СССР за долголетнюю и безупречную работу, мать – учительница математики в школе, награжденная медалью и почетными грамотами за большие успехи в деле коммунистического воспитания подрастающего поколения.

— Вот так я оказался хозяином дома, — грустно заключил я свой рассказ. — И как горько осознавать, что, только прожив не один десяток лет, начинаешь понимать: каждый из нас частичка рода своего, память о котором жестоко уничтожалась и царской и советской властью: не сам человек мерило ценности, а классовая и национальная принадлежность. А ведь любой из нас несет в себе правду целого мира. И мой род малая веточка жизни народа — все что было, чем болело и радовалось дерево, отражается на любой веточке, ее изгибе, на каждом листочке…

Он с таким вниманием слушал, что, я, забыв обо всем, даже о том, что еврей, рассказывал не только об истории своего рода, но и признался, как преданно верил в строительство коммунизма. А теперь, с каждым прожитым днем, приходит разочарование и в этой вере, и в самом смысле жизни.

— Как я вас понимаю! – проникновенным голосом отозвался он, и я невольно отметил скорбный свет в его потемневших голубых глазах. — Вы – писатель.

— Всего лишь извожу бумагу, — шутливо ответил я. – Меня не публикуют.

— Для меня писатель не тот, кто издает книги, а тот, кто честно проникает в жизнь данным ему божьим даром и вслух говорит о ней. Вы своим рассказом растревожили мне душу. Могу сказать одно: я русский, вы – еврей, но мы с вами братья, по несчастью.

— Расскажите…

И я услышал еще одну трагическую историю о крестьянской семье: советская власть раскулачила самого работящего в деревне работника, кулака, семью выслали в Сибирь, по дороге умирали дети, выжил лишь один, его отец. Во время войны он ушел на фронт, был ранен, награжден орденами и медалями, вернулся в свою деревню, женился на такой же обездоленной сироте. Работал в колхозе, успел родить единственного сына, и умер от ран и непосильного труда.

— Мне в жизни все пришлось испытать на собственной шкуре, — охрипшим от тяжелых воспоминаний голосом продолжил он рассказывать, закурил сигарету, широкой ладонью отогнал от меня дым, извинившись, протянул мне пачку, встал и открыл форточку. — Паспорт сельскому человеку у нас был не положен, и чтобы вырваться и получить образование, я уехал на целину, отпахал там три года, и это дало мне возможность получить паспорт – право жить в городе. Пошел на завод грузчиком, поступил в вечерний институт, стал инженером — строителем, женился и, чтобы получить побыстрее квартиру, устроился в технический отдел исполкома. И вот держусь здесь, чтобы иметь возможность расширить свое жилье – у меня растут трое сыновей, жена держится на лекарствах: подорвалась на тяжелой работе…

Подобных историй я уже много наслушался, стоя в очередях не только в магазины за покупками самого необходимого, но и в различные учреждения и кабинеты, наделенные исполнительной властью по всем вопросам нашей жизни. И уже давно не удивляла та покорность, с которой люди выслушивали многообещающие сухие ответы чиновников.

— И вот что я вам скажу, вы, пожалуйста, извините меня. Вас, евреев, уничтожали фашисты, а нас – свои же, русские, — заключил он свой горький рассказ.

— В каждой нации есть свои фашисты… — сказал я.

— А теперь в русском народе все больше говорят о том, что во всех бедах страны нашей виноваты евреи, начиная с революции, которую они устроили. Я считаю, что так могут говорить лишь те, кто не успел себе урвать от нее, — неожиданно каким-то усиливающимся, возбужденным голосом перебил он. – Да и вообще, как такие люди не понимают, что этим они не просто унижают себя, как великую нацию, но признаются в том, что какой-то малый, загнанный народ, которому было дозволенно жить в России лишь в местечках оседлости, мог бы свершить подобное. Дать умный совет – да. Вот, помню, был у нас в сельской школе один учитель – еврей. Скажу честно, все бежали к нему, когда туго на душе было, даже последние хулиганы уважали его и давали в морду тем, кто обзывал его жидом.

— А может, просто жалели, — горько усмехнулся я. – Ребенку свойственно это святое чувство.

— Куда же оно уходит? И почему, когда хотят оскорбить человека, говорят ему: ты хуже жида?

— На этот вопрос у меня есть один ответ: в мире существуют всего две нации: умные и дураки. Какой ты принадлежишь – дело твоей совести и культуры.

— Нам завидовали ученики других классов, – продолжил он свой рассказ. — Всего год отработал он у нас – и забрали в армию, хотя, поговаривали люди, что директор выбил ему бронь аж в самом райкоме партии…

Не скрою, приятно было услышать такое от того, кто был когда-то твоим учеником. Я осознал лишь одно: не только время, превратившее его из интернатского ребенка в мужчину, отца семейства, но и моя, уже начавшая седеть борода, которую отрастил, работая в геологических экспедициях, не давали нам возможность узнать друг друга. Первым порывом было желание открыться перед ним, но вдруг охватило чувство стыда: когда я уезжал от них в армию, и он, быть может, бежал за автобусом и кричал вместе с другими детьми: «Приезжайте – мы будем ждать вас!» — и я обещал. Но у жизни всегда почему-то есть повороты, которые часто не зависят от твоего выбора. И вот теперь твой бывший ученик, испытавший на собственной шкуре все невзгоды нашей замордованной жизни, научился принимать те решения, которые помогали ему выживать, и осознанно давал тебе, утомленному посетителю, советы.

Я ушел от него не только с чувством благодарности, но и вины: как бы ты, учитель, не старался воспитывать своих учеников по тем нравственным правилам, которым обучался на научных знаниях мировой литературы и педагогики, и стремился держаться их сам, но жизнь подчиняет каждого из нас извечным законам выживания. Его уроки я освоил прилежно: теперь каждый раз, приходя в исполком, приносил письменные ответы на очередные отказы мне в получении квартиры, копии хранил дома – и радовался: папка моя росла, толстела …

4

И вот пришло сообщение, что в этом году мне выделят квартиру. Захотелось отблагодарить своего ученика. Я пришел в исполком и постучал к нему в кабинет. Меня встретил толстенький, уже порядком облысевший чиновник, и ответил, что его предшественник уволен с работы за профнепригодность. Когда я спросил, в чем это выражалось у него, он, понизив голос, поучительно заметил:

— Вроде и умный мужик, а так и не научила его жизнь держать язык за зубами…

— А что значит держать язык за зубами? – как можно наивней переспросил я.

— Да вот, дурак, — разоткровенничался он, – пошел к главному и начал просить, чтобы тут одному клиенту квартиру выделили, вроде он писатель. А тот евреем оказался. Сами понимаете, раз еврей – он ему взятку дал, все они себе урвать норовят без очереди, они по-другому жить не могут.

— А почему русские эти взятки берут? – я прикинулся дурачком.

— Да вот из-за них у нас и пошла такая жизнь. Я вам вот что на это могу ответить: мы, русские очень доверчивые. Но это между нами…

— Извините, не по адресу ваше признание, — не выдержав, резко ответил я.

— Так вы что, может, тоже? – он выставился на меня округлившимися глазами и затараторил: — Не может быть! Зачем так нехорошо шутите над собой? Уж извините меня, если я что там не так…

— Спасибо вам.

— Извините, за что?

— За откровенность.

Я вышел на улицу, выкурил сразу две сигареты, чтобы придти в себя от откровения, казалось бы, ставшим мне уже привычным в стране, где веками жил мой народ, уверовав, что он после долгих скитаний нашел свою родину. И вдруг какая-то сила вернула меня в здание исполкома. В приемной начальника я протянул секретарше уведомление о получение квартиры и спросил, в каком приблизительно месяце могу встречать этот праздник. Она начала рыться в бумагах и сообщила, что произошла ошибка – надо будет подождать еще годик.

— Но здесь стоит печать, — я ткнул пальцем в уведомление.

— Что вы ко мне пристали, — вдруг раздраженно выкрикнула она. – Не я ж их ставлю!

— Извините.

— Это вы меня извините, — смягчилась она. – Лично я вас очень даже понимаю.

— А раз понимаете, разрешите мне к нему войти, — я кивнул в сторону двери, на которой в золоченой рамке значилась фамилия председателя исполкома.

— Они заняты. У них есть специальные дни для приема посетителей.

— В каждом правиле есть исключения, — улыбнулся я ей и, видя, как она поспешно встает, чтобы преградить мне дорогу, решительно постучал в дверь.

— Ну, что там еще? – раздался зычный голос.

Я открыл дверь. Секретарша проскользнула первой, и, закрывая собой меня, возмущенно выкрикнула:

— Иван Иванович. Они сами…сами…я не пускала…

За широким столом сидел грузный мужчина в темно-сером костюме, на белой, глухо застегнутой рубашке ярко блестел красный галстук.

— Ладно, пусть войдет, пропустите! – он махнул рукой, звучно опустил ее на стол и сказал: — Слушаю…

Я приблизился к нему, не дождавшись разрешения сесть, протянул бумажку с уведомлением о получении квартиры и спросил:

— Почему такое происходит не впервые: исполком отменяет вдруг свои же решения?

— Я что, должен перед каждым отчитываться? – узкие брови его взлетели.

— Прошу вас только об одном – объяснить.

— Значит – так надо, — он пристукнул кулаком по столу.

— Лично мне этого не надо, — сдержанно усмехнулся я.

— Ишь, какой! – сухо бросил он и встал. – Да я в ваши годы не такое испытал.

— Вы лучше скажите, что ваш сын имеет в мои годы? – все еще сдержанно спросил я.

— Да я ради этого всю войну прошел.

— А мой отец не смог, — растерянно произнес я.

— Вот видите, значит, для вас это не имеет никакого значения. Да еще неизвестно, где он отсиделся у вас. А я вот награжден, и не раз, — он выставил передо мной грудь с орденскими колодками.

И тут, видимо всякому терпению когда-то приходит конец, я взял его за лацкан пиджака и сказал:

— Не знаю, под каким кустом вы их нашли. А мой отец не искал наград – он погиб при защите Брестской крепости.

Он затрясся всем своим грузным телом, глаза, наливаясь ненавистью, стали серыми, как и его костюм, и взревел:

— Да я сейчас вызову милицию – и ты будешь у меня всю свою оставшуюся жизнь заключенным!

— Спасибо за вашу доброту, — сдерживаясь из последних сил, ответил я. – Уверен, что в наших тюрьмах не будет холода и мокриц в постели, а трехразовым питанием я буду обеспечен. Рядовому учителю такое не под силу заработать своим трудом.

— Да я…я…я! — орал он, потрясая кулаками.

— Вижу, что это вы. Вот мы с вами, представителем нашей советской власти, и познакомились поближе, и хочу, чтобы вы, защищавший ее территорию, отстояли и ее честь. Завтра я приду, и мы поговорим о сути дела на свежую голову. Всего доброго.

Когда я вышел из кабинета, секретарша, упершись своим бледным подбородком на руки с ярко красным маникюром на коротких пальцах, смотрела на меня так, словно я всходил на эшафот.

Назавтра я пришел. Секретарша без слов пропустила к нему в кабинет. Он встал мне навстречу, протянул руку, крепко пожал мою и первым делом спросил:

— Почему вы не указывает в своих прошениях, что ваш отец погиб при защите Брестской крепости?

— Он воевал за родину. А мне приходится воевать за квартиру, — горько усмехнулся я.

— Значит, сделаем так, — решительно заговорил он. – Я подам ваше прошение на специальную комиссию при райкоме партии – за ними последнее слово. А вот вам мой совет: не ждите, подумайте хорошенько, может, у вас есть какие близкие знакомые, кто мог бы сделать им звонок…

— Что-то не припомню…

— Не спешите, напрягите память. Вы учитель, у ваших учеников есть родители, может кто-то из них как раз тот, кто вам нужен для такого дела – пусть он им туда и звякнет. Как понимаете, это в ваших же личных интересах…

— Но вы, председатель исполкома, все так ясно изложили в документах.

— Есть одно, чего не скроешь никаким доказательством: процентное отношение именно вашей нации при решении конкретной проблемы, — он как-то сочувственно, но вскользь, взглянул на меня. – Вы же понимаете сами: когда говорят о человеке, первым делом произносят его фамилию. А ваша, хотя, глядя на вас, можно ошибиться, ну уж очень выдает.

Он помолчал, видимо, давая мне возможность, наконец-то, понять главное. И вдруг, понизив голос, словно выдавая большую государственную тайну, продолжил:

— Лично мне никто из ваших никогда ничего плохого не сделал. Мы, русские, всей душой приняли учение Маркса, первыми сделали революцию и стали самым могучим государством в мире. И, казалось бы, должны быть благодарны этому умному еврею. А вон как у нас не по-человечески порой получается ….

Я рассеянно слушал его затянувшийся монолог, и невольно подумал: «Причем тут мировая революция? Просто, тебе, человеку, стало стыдно: ты, воин, почувствовал невольную вину перед соратником по войне за свои первые опрометчивые слова».

Такое неожиданное признание мне не вновинку, но было как-то неловко сейчас видеть этого старательно оправдывающегося человека. И все яснее приходило понимание: сам человек таков, каким породил его Господь – он видит и понимает другого, как своего брата по рождению от отца одного. Но почему происходит этот разлад, когда он вливается в массу других себе подобных? Кажется, всем хватает места, пищи и красоты в созданном для нас всех мире – живи, радуйся, и щедро делись со своим ближним. А, может, так было задумано самим Богом, когда он разрушил Вавилонскую башню? Бог рассеял людей по всему миру, создал народы и дал каждому свой язык, чтобы любой из них своими деяниями и терпением доказал, что он среди всех есть истинный призваник его. Евреи, и в самых трудных гонениях по всему миру, оставались верны его заповедям – и сделал он их своим избранным народом, а избранность должна подкрепляться терпением и верой в него и при самых тяжких испытаниях. Все другие народы не могут простить ему того, что, когда-то не выдержав таких же испытаний, становились язычникам. А когда эта болезнь становится хронической, как это случилось в правлении Гитлера, государство терпит крах, и выжившие потомки еще долгу будут отмаливать грехи своих отцов. Наконец-то, осознав, многие люди других народов возвращаются на путь Божий, а он единственный: в мире нет ни эллина, ни иудея – все мы дети Его.

— Ну, желаю удачи, — заключил он, открыл передо мной двери своего кабинета и сказал секретарше: — Положите мне на стол папку этого товарища.

Дома я начал рассказывать жене о своем разговоре с председателем горисполкома, она, все больше волнуясь, приговаривала «дальше, дальше…», и когда я открыл совет, который он мне дал, вдруг нетерпеливо бросила:

— Я сама по горло сыта такими историями. Вот что главное: прав, прав мой папа – немедленно позвони.

— Кому? Что я теперь должен срочно собрать родительское собрание и выяснить один вопрос: кто из них вхож в райком партии? – усмехнулся я.

— А твой близкий друг. Он, известный композитор, добился признания потому, что сам понял и развил в себе главный талант в нашей жизни – пробиться.

— Так мы же с ним давно…

— Увидишь, он это охотно сделает, чтобы, наконец-то, доказать тебе, дураку, победную философию в нашей жизни, о которой вы с ним всегда спорите, а ты не хочешь ее принять. Он даже будет рад …

— Просить у него – значит предать свои идеалы, — заявил я.

— Твои иллюзии тебе дороже здоровья наших детей! — голос ее задрожал.

Кажется, впервые в нашей совместной жизни я начал осознавать, что любовь — это не возвышенные чувства обнаженной души, жаждущей добра и справедливости, а твои конкретные действия для создания элементарных условий выживания самым дорогим тебе людям. И вот жизнь в очередной раз поставила меня перед выбором.

Я позвонил своему знаменитому другу. Он охотно встретился со мной, и когда я начал, извиняясь, подробно рассказывать о своем деле, нетерпеливо перебил:

— Не тебе меня учить. Я своей жизнью доказал всю горькую правду нашей жизни – видишь, прорвался.

Назавтра он сообщил, что секретарь райкома в курсе моей просьбы, записал мою фамилию и спросил: «Чего это ты для них так хлопочешь?» Он ответил шутливо, что у каждого русского должен быть свой друг — еврей. Тот тоже отозвался шуткой: «Ну, если так будет, то не хватит евреев на всех нас, русских».

За годы своей жизни я невольно обратил внимания, что, оказывается, их хватает на всех потому, что одного и того же еврея признают близким своим другом многие из них.

К Новому году пришло сообщение о выделении мне квартиры. Ранней весной мы заселились в дом, одними из первых его жильцов. Помогать пришло много моих друзей, поздравляли, радовались вместе со мной, таскали силком вещи на десятый этаж – была такая установка: лифт во время заселения не работал — «экономика должна быть экономной». Вечером — бурное дружное застолье, подарки к новоселью. И почему-то я как-то невольно заметил, что среди моих самых близких друзей всего один еврей.

 

…эмигрантом.

1

Наступило такое время, когда появилась возможность исполнить то, что в гневе выкрикнула однажды моя учительница: «Уезжай на свою родину и учи свой язык!» С раннего детства мне приходилось слышать подобное от людей всех возрастов и званий, каждый выпаливал в меру своей внезапной злобы и владения родным языком.

Накаркали…

А об этом записано еще в Священной книге: в словах ее не просто надежда, но и клятва того, кто подвергается в изгнании унизительным испытаниям при вынужденной жизни на землях других народов: «Если я забуду тебя, Иерусалим, — забудь меня, десница моя…» (Псалмы 137:5)

Терпение – стало образом жизни народа моего. Но всему в жизни приходит конец.

«Вот слова завета, который Господь повелел Моисею поставить с сынами Израиля. Когда придут на тебя все слова сии – благословение и проклятие, которые изложил я тебе, и примешь их к сердцу своему среди всех народов мира, в которых рассеет тебя Господь Бог твой, и обратишься к Господу Богу твоему и послушаешь гласа его, как я заповедую тебе сегодня, ты и сыны твои от всего сердца твоего и от всей души твоей – тогда Господь Бог твой возвратит пленных твоих и умилосердится над тобою, и опять соберет тебя ото всех народов, между которыми рассеет тебя Господь Бог твой. Хотя бы ты был рассеян (от края неба) до края неба, и оттуда соберет тебя Господь твой, и оттуда возьмет тебя. И приведет тебя Господь Бог твой в землю, которою владели отцы твои, и получишь ее во владение, и облагодетельствует тебя и размножит тебя более отцов твоих. И обрежет Господь Бог твой сердце твое и сердце потомства твоего, чтобы ты любил Бога твоего от всего сердца твоего и от всей души твоей, дабы жить тебе – и тогда Господь Бог твой все проклятия сии обратит на врагов твоих и ненавидящих тебя, которые гнали тебя. Заповедь сия в устах твоих и сердце твоем, чтобы исполнять ее. В свидетели пред вами призываю сегодня небо и землю: жизнь и смерть предложил я тебе, благословение и проклятие. Избери жизнь, чтобы жил ты и потомство твое». (Второзаконие 29:1, 30:1 – 19)

Когда произошел Холокост на земле, правители мира воочию узрели, что сотворил с избранным народом главный палач его — был наказан смертью. И пробудилось в них от страха сознание: такая кара может обрушиться и на них, если будут они препятствовать воле Божьей – отпустить этот народ на землю его, которую подарил им сам Господь. Собрались они и постановили всем миром: быть Израилю! И началось пришествие этого народа, разбросанного по всему миру, к истокам рождения рода своего. Строились города и селения, процветали науки во всех областях знаний человечества, возрождалась жизнь по законам, которые подарил им Господь на горе Синай, и вскоре стала эта маленькая страна райским уголком для народа его.

Только из одного государства не выпускали исконных выходцев ее – евреев.

Правители его заявили всему миру: «Коммунизм выполняет историческую миссию избавления всех людей от социального неравенства, от всех форм угнетения и эксплуатации, от ужасов войны и утверждает на земле Мир, Труд, Свободу, Равенство, Братство и Счастье всех народов. Под нашим руководством народ совершит самую справедливую революцию за всю историю человечества».

И поверили им истощенные от крепостного рабства люди, и утвердили они власть свою на штыках и крови его: кто неверен ей – есть «враг народа». А главный вождь их разложил карту страны на столе перед приближенными своими, взял в руку карандаш и начертал на ней границы всех республик, городов и селений – каждому человеку было определено жительство по месту прописки ему. А чтобы утешить национальное проявление в нем, устраивали праздник раз в году «Фестиваль дружбы народов»: русские приезжали к грузинам, армяне к белорусам, казахи к татарам – пели и плясали, каждый являл свои родовые традиции в искусстве. Лучших из них награждали медалями и грамотами, дарили подарки и премии, присваивали звание «Заслуженный». И пел народ и плясал народ, только уже не по традициям и обычаям своим, а по уставам и решениям руководящей, единственной в стране, партии, в самом названии которой было обещание построить для них всех самую лучшую жизнь на земле – коммунизм. Это была одна из самых радикальных версий общественного идеала – мифа о достижении всеобщего равенства людей на основе многомерного и беспредельного изобилия. И провозгласили они в манифесте своем главные постулаты движения к нему: ликвидация институтов частной собственности, обобществление имущества всех граждан, введение прямого продукта обмена, прогрессивный налог на наследство, выборность чиновников снизу доверху — это даст высочайшую производительность общественного труда, когда все будет: от каждого по способностям и каждому по потребностям.

А главным препятствием в этом победном пути для счастья всех народов на земле является, заявила эта партия, идея Бога. Надо свергнуть его.

Разве можно свергнуть того, кто создал мир, обустроил его всеми благами для продолжения в нем живой жизни, сотворил человека и подарил ему, призывал помнить Его, любить земных братьев своих, как самого себя, ибо нет в мире ни эллина, ни иудея — все мы, люди, дети Его.

Но объявила власть «Безбожную пятилетку»: приступила поголовно уничтожать служителей Его и рушить храмы земные, сотворенные веками руками человека, в которые он, затравленный мирской суетой, входил отмаливать вольные или невольные грехи свои – самый святой миг вспомнить о душе своей и очистить ее. А когда явился дьявол – фашизм и напал на это государство, чтобы стереть его с лица земли, возопили правители к оставшимся еще в живых служителям храмов спасти их, клятвенно обещая, что введут они в своем государстве свободу вероисповедания. И воспряли души людей, и с верой в Бога победили они врага чужеродного.

А как укрепилась власть во владениях своих – начала вновь разрушать храмы, уцелевшие от войны, и ссылать служителей их на каторгу и в тюрьмы.

2

Наш город, центр знаменитого на весь мир загадочного Полесья, располагался на берегу Пины, рядом с ней, слева, протекала Ясельда – обе они были продолжением реки Припяти. Весной, когда таявшие снега стекали в их освобожденные ото льда русла, вода поднималась над дальним берегом и заполняла до горизонта всю землю, c ее лугами и болотами. В бескрайней глади воды золотым покрывалом отражалось днем солнце и наливающиеся теплой синевой облака, а ночью серебристая луна и манящие своей загадкой звезды неудержимо притягивали наши восторженные взгляды: воочию представал океан, который никто из нас никогда не видел. Город, по которому мы, мальчишки, ватагой слонялись по его грязным, разбитым улицам, с уцелевшими от войны сооружениями, медленно восстанавливался, и казался неуютным и тесным для детской души, открывающей мир. Лишь чудом сохранившиеся старинные постройки храмов и монастырей возвышались над ним, чаруя своим величием и загадочностью, и усугубляли и без того тоскливое ощущение от наших жилищ, с их серостью, теснотой, темными окнами, наглухо закрывающимися на ночь обвисшими ставнями, с увядающей и сникшей по осени растительностью. И по вечерам, когда все это нищенское зрелище покрывал сумрак, взгляд невольно любовался, как исчезающее с неба солнце обагряло таинственным светом их крыши и купола. Эти старинные сооружения, превращенные в склады, конюшни, коровники, казались огромными утесами, преграждающими путь нарастающей водной стихии, которая стремились затопить город. Бесконечная водная гладь тянула неудержимо к себе, и зрело желание узнать, что там за горизонтом, в который упирался жаждущий познания его тайны очарованный взгляд.

На всю жизнь остался в памяти стук колес, когда мы с мамой возвращались домой в наш освобожденный город.

Я вслушивался, и сознание переводило его на человеческий язык «Домой! Домой! Дом – мой!» — и радостью полнилась душа. Я всматривался в глаза людей в зеленых протертых мундирах, и каждый отзывался понимающей улыбкой. А за открытыми воротами товарного вагона проносились разрушенные дома и сгоревшие деревья, но уже зеленели поля и луга, наливающиеся соками земли, освобожденной от войны. Счастливое солнце распростерло животворящие лучи над этим мирным уголком владений своих, и доставала света деревьями и колосьям, зернышку и букашке – все росло и двигалось, и каждому хватало в равной мере тепла и пространства. И единое чувство радости жизнью воссоздавало гармонию мира, искореженного войной гибельных страстей обезумевшего человека, который, озабоченный выживанием плоти своей, продает душу дьяволу и теряет разум.

Я не осознавал, как слипшиеся от голода губы раскрывались все шире, и возносился восторженный крик души: «Домой!» И светлеющие лица людей отзывались таким теплом, что я вырвался из объятий мамы, устремился к ним, и, дергая каждого за руку, вопрошал:

— И ты домой?

— У нас еще впереди война, малыш, — ответил солдат с седыми висками под сдвинутой на затылок пилоткой, подхватил меня на руки, и, прижимаясь своим горячим лбом в мое лицо, прошептал: — Всегда помни и люби дом свой.

Я на всю жизнь запомнил так и неизведанное мной отцовское тепло.

Всматривался в эти разные по цвету глаза и лица, и видел, как схожи они в единым отзыве на крик души моей — и это делало их такими родными, словно и все они жили в доме, в котором я родился и открывал этот мир.

В едином порыве руки людей раскрыли свои рюкзаки, и на протянутых ко мне ладонях заискрились белые камешки. Я взял два и начал постукивать ими в ожидании знакомой искры, а они рассыпались белым порошком. Веселый смех остановил меня.

— Почему он не дает огня? – спросил я растерянно.

— А ты положи его в рот, — сказал, поглаживая меня по голове, солдат.

— Разве можно камни в рот?

— Этот можно – он тебе понравится.

И я доверчиво сунул белый кусочек в рот, мгновенно одаривший меня сладостью, и в следующее мгновение по взглядом вокруг понял, что на моем лице вспыхнула благодарная улыбка.

— Что это? – спросил я, ощущая, как быстро тает камешек.

— Это сахар, малыш, — донеслись со всех сторон веселые голоса, обволакивая меня добром и любовью.

И в возникшем молчании раздался тяжелый вздох, заполняя все пространство громыхающего по рельсам вагона:

— Война проклятая…

Я зажал в кулачке второй кусочек сахара и прижал к груди.

— Ешь, ешь, — сказал солдат. – Сейчас согреем кипяточек.

— Это маме! — воскликнул я, соскочил с колен своего благодетеля и бросился к ней с радостным криком: — Мама, мама! Это сахар! Тебе…

После долгих изнурительных дней и ночей поезд остановился посредине разрушенных домов, над которыми носились стаями галдящие тревожно птицы. Огромный черный ворон восседал на обугленной трубе, возвышающейся над сгоревшими обломками того, что было когда-то чьим-то жильем, согревающим людей и в самые суровые морозы, и, размахивая крыльями, с гортанным злым карканьем стряхивал с перьев своих пепел. Серая пелена носилась в воздухе, нехотя оседая на пепелища строений, ранящих взгляд человека, замершего от невозможности понять разрушения жизни живой: он соорудил их своим трудом для радости, согласуя фантазию души с миром, принявшим его в свое лоно для продолжения рода.

Я с болью видел, какими мрачными становились глаза солдат, которые, нагрузив на дорогу нашу нищую торбу консервами, хлебом и сахаром, помогли мне с мамой спуститься с вагона на землю. В наступившей мертвой тишине завис этот общий для всех крик-вздох: «Война проклятая…» И я, полюбивший их за время пути всем сердцем своим, спросил растерянно громким воплем:

— Зачем тогда вы идете делать войну?

Долго не было ответа. А я не мог постичь, почему все эти большие и сильные люди не могут ответить мне, если между нами родилось понимание душ.

— Ты еще очень мал, чтобы это понять, — сказал, наконец, солдат с седыми висками. – И дай Бог, чтобы после победы нашей, жизнь твоя не давала ни причин, ни повода разрешать страдания души войной.

— Все от Бога, — раздался чей-то растерянный голос.

— Но выбор человек делает сам, — ответил солдат с седыми висками. – И если случается беда – вини себя: зло исходит от заблудшей души, которую поработила плоть.

Я тащился за матерью по пустынным улицам, которые означали кое-где сохранившиеся дома, редкий лай собак из-под груды кирпичей, вывороченные взрывами булыжники, и свеженакатанные колеи от машин и телег. Издали, там, где главная улица города спускалась к широкой реке, притягивающей искрящимися на солнце переливами вод своих, доносились все громче голоса людей. Тело толпы раскачивалось, и тень от нее, темнея, тянулась навстречу, угрожающе преграждая путь к ней. В испуге глаза мои оторвались от земли, и явилось зрелище, мгновенно потрясшее душу. На помосте, возвышающемся над головами людей, стоял крест, с него свисала качающаяся на легком ветру змея, открытая пасть которой угрожающе нависла над головой человека в расстегнутом пиджаке на голом теле со связанными за спиной руками. На бледном лице его обвисли спутанные грязные волосы. Встряхивая ими, он всматривался в людей и возопил умирающим голосом:

— За кем нет греха, бросьте камень в меня…

Волосы черными змеями наползли на его выпученные глаза, голова рухнула на обнаженную грудь, и замершая толпа ожила, потрясая воздух вокруг единым воплем:

— Распни его!

В ужаснувшем душу молчании раздался грозный обвинительный клич:

— Изменникам родины нет пощади!

К обреченному, застывшему под веревкой, подошел человек в синем мундире с погонами, поймал раскачивающуюся на ветру петлю, раздвинул и накинул ему на шею. Тот отчаянно замотал головой, пытаясь скинуть ее, и взлетевшие волосы вздыбились и застыли черным пятном на фоне нагрянувшей внезапно серой тучи, затмившей солнце. Налетевший ветер вздул веревку над головой его, и он, вытягиваясь на цыпочках, закричал, заглушая все звуки мира живого:

— Люди, люди, я …дети мои…

Трясущиеся ладони матери упали на мои глаза, и душу пронзил отчаянный голос:

— Не надо…прости нас всех, Господи!

Когда я вырвался из рук ее, на вытянувшейся, как стрела, веревке качалось обреченное тело, медленно разворачиваясь спиной к толпе, и связанные руки, сжатые в кулаки, обвисали и вытягивались дрожащими пальцами.

И в сдавившем все мое существо молчании толпы раздался единый вздох облегчения: люди, не сговариваясь, выпустили из себя сковавшую их тела мысль: «Пронеслась мимо меня чаша сия!» Убыстряя шаг, они бросились прочь от этого места, и пространство вокруг полнилось топотом ног и голосами, утяжеленными дыханием: «Предатель…человек…ты видел…ты знаешь…люди говорят…собаке собачья…ты получил карточки…третий день хлеб не завозят…даст Бог погоду – будет урожай».

И вдруг высоко взлетел, прорвавшись сквозь все голоса вокруг, высокий заплаканный голосок ребенка: «А как теперь он будет дышать?!»

О, сколько раз потом я сам просыпался от удушья! Руки неистово срывали веревку с шеи, и перед открывшимися в ночь глазами маячила за окном в небе, усыпанном толпой звезд, повешенная луна. Свет ее, лишенной дыхания, обреченно угасал, меркли и исчезали звезды, от наступившего холода знобило тело, остужая раненные этим видением чувства. И в помутившемся от страха сознании являлась спасающая мысль: «Это тучи закрыли небо. Когда их будет много-много, они обрушатся на землю всей своей тяжестью дождем, луна превратится в солнце – и оно согреет тебя своим теплом». И возрождалась душа.

Душа не только память истории человечества, но и творец мира: человек способен общаться со своими далекими предками, в самые трескучие морозы вдыхать аромат распустившихся по весне роз, прогуливаться по планетам, придти на чашку чая к своим, еще не родившимся, потомкам, и обладать любимой женщиной, которую создало его безудержное в своей страсти воображение.

Богатство этого виртуального мира и возможность ощутить его реальность зависит от того, как живешь ты во времени, подаренном тебе судьбой, о чем не только мечтаешь, но сколько ума и труда положил на алтарь души твой. Изменив ее предназначению, ты становишься рабом плоти, ненасытной в низменной страсти продлить хоть еще на мгновение свое существование на земле. И тогда ты способен на все самое низкое и подлое: нарушаешь все заповеди Бога, которые даны нам для того, чтобы душа была не только счастливой, но и обрела бессмертие – так задумано Создателем нашего мира: «И судимы будут мертвые сообразно с делами своими …и кто не был записан в книгу жизни, тот был брошен в озеро огненное». * — «Откровение» 20:15.  И смерть твоя будет не печалью для людей, а радостью. Чтобы приблизить поскорей ее, они сами убивают виновника: каждый из них в тайне надеется, что его погибшая плоть унесет с собой в небытие и часть их личных грехов, на которые при жизни указует им душа. Но, к счастью, не случилось в их жизни трагических обстоятельств, ставящих человека перед выбором пути в жизни своей.

Но почему все люди, когда жили одним народом, племенем, селением, не остановили падение человека, идущего на преступление. Видимо, так устроен мир людей, спасающих плоть свою: есть в каждом роду и племени отступники, «козлы отпущения». Из века в век пребывают они в мире, как поучительный урок народам, чем может обернуться жизнь человека, предавшего свою божественную душу ради выживания плоти. Никому не дано знать на кого падет этот жребий. И свершая казнь всенародную над отступником, каждый радуется, что миновала его чаша сия.

Является мысль горькая: а может, не преступник этот «козел отпущения», а герой рода и племени – взял на себя этот грех отступничества от души своей, чтобы явить миру, какая расплата ждет человека за это.

Быть может, вот отчего плакал я тогда, когда вокруг ликовал весь народ. С рождения израненная войной душа, навидевшаяся вокруг убиенные жизни людей и животных, домов и деревьев, переполнилась скорбью обожженного этими бедами сердца – не могла принять смерть человека, которую совершали сами люди. И этот трагический миг стал началом горького осмысления жизни на земле, на которую явился ты по высшему взлету двух любящих друг друга сердец – и покоренная ими плоть одарила их творением: твоя вскрикнувшая душа, заключенная в оболочку дрожащего тела.

3

Через несколько дней после этой казни, приютившая нас в своем полуразрушенном доме хозяйка, с высохшим лицом и запекшимися от страданий глазами, перебирая костлявыми пальцами жухлую картошку в замызганной кошелке, сказала маме:

— Тот мученик не виноватый. Как нагрянула власть советов на беду нашу, отобрала у его семьи землю, убила родителей и двух братьев старших. Вот он и пошел в полицаи, чтобы спасать людей от такой же фашистской власти во время новой оккупации страны нашей. Выведает в управлении тех, кому грозит беда, придет ночью к обреченному на смерть и помогает бежать — спас он много людей, наших и ваших, евреев.

— Почему спасенные им люди не заступились за него? – спросила мама.

— При такой власти нет народа, выживают только подданные ей.

— А вы сами почему не пошли…

— До войны я исходила много порогов этой власти, вопрошая у нее, отчего она объявила моих родителей «врагами народа» и угнала в лагеря на смерть, а меня сделала сиротой. Власть запихнули меня в детский приют, и заявила, что выжила я благодаря только ее заботам.

— Ни один дом не миновал этой беды, — сказала мама. – И моей семье от нее досталось с лихвой. Но когда родина в опасности…

— Видно, что ты советская училка, — перебила ее хозяйка и с горькой усмешкой покачала головой. – Твои слова идут не от сердца, а от жалкой кормушки, которую такая власть выставляет перед служащим своим, взвешивая на весах преданности ей.

— Мои родные погибли в боях за родину! – возгласила мама.

— Родина – это не власть, — твердо произнесла хозяйка. – Родина – это земля, которую ты орошаешь потом трудов своих. Труженику не нужна война, её делают те, кто хочет удержать свою преступную власть. А мы, простые смертные, для нее орудие. Ты слышала, как говорят в народе: «Города сдают солдаты, а берут их генералы».

В затянувшемся молчании, кивая понимающе головами, они устроились на низкой скамейке под окном, за которым виделась повешенной луна, и начали чистить картошку. Тонкая шелуха сползала по их ножам в проржавевший металлический таз. Я, сидя перед ним на полу, хватал ее за один конец, поднимал, и удивляло, что одна маленькая картошка одета в шелуху, которая, а я уже такой большой вырос, почти моего роста.

И вспомнилось, как совсем недавно, когда мы были беженцами, я, постанывая от голода, роясь в помойке на краю деревни, выгреб горстку картофельной шелухи и запихал за ворот рубашки. Опираясь на палку, приблизилась ко мне старушка, протянула несколько картошек и сказала: «Несчастный еврейчик, вот возьми и поскорее беги отсюда, у нас фашисты в деревне – и меня за тебя убьют они». Она спешно перекрестила меня и, вскинув глаза к небу, заголосила: «Господи, сохрани жизнь дитя малому, сыну своему…» Прижимая это богатство к груди, я прибежал в лес к маме, где мы прятались, с радостным криком: «Смотри, сколько у нас еды!» Мама обмыла в луже эти прогнившие картошины, сварила в банке на костре, поставила передо мной и сказала: «Кормилец ты наш…Спасибо». Ее дрожащие губы пытались превратиться в радостную улыбку, но катившиеся из глаз слезы смывали ее, и она, утирая их исхудавшей ладонью, сжала так крепко, что они исчезли с лица, и я испуганно закричал: «Мамочка, чем ты будешь теперь целовать меня!» Она порывисто обняла меня, и я, счастливый, ощущал согревающее тепло родных губ, прикосновение которых есть высшее блаженство жизни.

Что-то божественное заключено в поцелуе: он, верно, есть слияние наших душ в едином понимании жизни, его волшебная сила выше всех слов, которыми мы жаждем передать свои лучшие чувства, дарованные нам при рождении Богом, к самому любимому человеку. Почему этот естественный порыв души под тяжестью неудач теряет свою целительную силу — из нас вылетают слова: во всех бедах своих виним мир и людей, и в такие злобливые моменты перестаем понимать душу свою. Она иссыхает, и обессиленная от боли плоть, не способная парить без нее, становится прахом, который облегченно возвращается на круги свое.

4

«Победа!» — этот торжествующий клич однажды ворвался в мой родной город, заглушая разговоры, тарахтение телег, лай собак и крики взметнувшихся в небо птиц. Он нарастал, ширился, усиливался в едином порыве людей, которые выбегали из своих домов, заполняли ликующие улицы, прыгали и танцевали, обнимались и целовали каждое живое существо, влившееся в эту горланящую толпу. В воздух взлетали шапки, палки, кошки, мальчишки и девчонки. Все мужчины, у которых были ружья, начали палить в небо, без команды, и отстрелянные гильза, сверкая на солнце, устилали улицу. Мальчишки с дикими радостными возгласами хватали их, усиленно дуя, подбрасывали на ладони и набивали карманы. От выстрелов трещали перепонки, и я, закрыв уши ладошками, успевал лишь увидеть, как упавшая на землю гильза уже через мгновение была подхвачена чей-то рукою, и взлетал победный крик ее обладателя. Когда закончили стрелять, мальчишки начали хвалиться друг перед другом своей добычей. А я вдруг заплакал, не понимая причину своих слез. Какой-то дядька, с лихо закрученными усами, подхватил меня на руки, подбросил, поймал, и, целуя в лоб, наставительно произнес:

— Надо радоваться, а не плакать, малыш. Проклятая война кончилась!

— Тогда где же мой папа? – крикнул я.

На этот вопрос я так и не получил ответа. И как можно понять, где человек, подаривший тебе жизнь, защищавший жизнь всей страны, и не вернувшийся с этой проклятой войны, чтобы вместе со всеми праздновать победу. Чему же тогда радуются все эти люди вокруг, если нет его с нами…

И невольно рождалась страшная мысль и овладевала мной, измученным от беспросветности понимания сущего: в подсознании каждого ликующего отражается животное чувство плоти. В этом диком противоборстве честолюбивых человеческих страстей ей повезло выжить, сохраниться на земле, которую сами люди из века в век превращают в пекло сражений, заглушая сопротивление души этому гибельному явлению всего живого в мире.

Что же тогда память? Свалка отходов так и не прозревшего сознания человечества, не научившегося за время своего существования в этом мире осмыслить поучительные, гибельные уроки собственной истории – и из века в век человек своей жизнью расплачивается за этот извечный грех.

С возникновением письменности летописцы рода человеческого передают своим потомкам в слове события и факты, имена и числа – все то, чем была наполнена жизнь их современников. И эти тонны исписанных на всех языках мира досок и камней, пергамента и бумаги становятся залежами архивов. А среди них покоятся и мысли мудрецов, через которых сам Бог дает нам поучительные советы для спасения души на подаренной им земле. «Путь праведных – уклонение от зла: тот бережет душу свою, кто хранит путь свой» — Соломон. «Во всяком деле верь душе своей – это и есть соблюдение заповедей. Не делай зла, и тебя не постигнет зло» — Иисус сын Сирахова. «Делай свое дело и познавай самого себя» — Протагор. Философы и поэты, музыканты и художники всех народов, в кого Бог вложил высшие чувства осознания мира, несут народу эти истины. Труженик своей души Лев Толстой собирал их всю долгую жизнь, осмыслил и составил кодекс нравственных законов на каждый день в году, которые мудрейшие сыны человечества, пропустив через чуткое сердце свое и осознав их спасение для души, явили миру в слове.

После крушения империи нашей, отягощенной злом, среди которого высшим проявлением служения ей было предание смерти брата родного – «врага народа», отчаявшийся, уцелевший, люд бросился отстраивать храмы. И все больше людей является в них с надеждой очистить души от грехов своих. Цепляют на себя кресты, кипи, чалмы, зажигают свечи, ставят перед божественными символами, и во всеобщем молчании взирают на пастыря, силясь понять, что бормочет он им из Священного писания. А служащий храма, как и явившийся к нему на исповедь простой смертный, и сам погряз в мирских делах и бедах своих: болеет ребенок, изменила жена, сбежала любовница, или случилось в этот день у него несварение желудка – и обремененная своими плотскими заботами душа его глуха к исповеди душ своей паствы.

Человек должен не знать, а верить, что Бог создал его по образу и подобию своему. Большинство же народонаселения не прониклось этой вечной и святой верой. Они говорят о вере, клянутся в своей любви к Нему, исправно посещают место молитв, но лишь для того, чтобы выпрашивать у Бога через посредников, назначенных земной властью, отпущения грехов своих – удобная позиция. Истинно верующий в божественное предназначение человека общается с Богом без посредников. Он живет, действует, грешит и кается, видя перед собой Его святой лик, а не замызганную после обильной трапезы рясу ставленника от дозволенного властью учреждения.

А дома у тебя, если ты истинно верующий, лежит у изголовья Книга, в которой явлено, как жить в этом мире: у искреннего покаяния есть один путь – душа говорит Его Словом. Но глаза твои, утомленные от забот дня прожитого, привычно бегают по знакомым с детства знакам, шепчут звуки утяжеленные губы — и не проникает Слово в сердце: извечный страх выживания плоти лишает тебя способности осознать его истину. И видится она тебе пошлой от бесконечного повторения устами своими и неспособности понять ее смысл. Жить – через все беды и страдания открывать свою душу Слову. Погружение в себя – и есть приближение к Богу. И тогда воспрянет она, и по сроку, отпущенному твоей плоти на земле, без поводыря найдет дорогу в Божий мир, который грезился в жизни земной.

5

Однажды мы с мамой проснулись от взрывов. Отблески огней озаряли черное небо без звезд и отражались на темных дрожащих окнах, скрипела и ползла кровать, и качался под потолком абажур.

— Быстрее на улицу! – донеся испуганный голос мамы, и не успел я еще что-то понять, она стянула меня с кровати, поставила на ноги и первым вытолкнула во двор.

Округа полнилась кричащими людьми в ночном белье и с растрепанными волосами. Все со страхом смотрели в сторону реки, над которой взлетало грозное пламя огня, и черный дым заволакивал горизонт.

— Опять война проклятая! – возносился в небо чей-то затравленный голос.

— Дура! – заглушил его грубый крик. – Типун тебе на язык!

— Так что же тогда? – испуганно раздался плачущий стон.

— Атаисты с Богом воюют, — в напряженной тишине насмешливо прохрипел кто-то.

И вдруг я воочию увидел, но не мог принять обжегшее душу видение: обезглавленный город. На фоне неба не было привычного огромного костела, который, казалось, вечно будет, в любую погоду, и днем и ночью, возвышаться над серыми тоскливыми домами, придавая ему величие.

— Костел взорвали, — разносились по толпе тяжко вздыхающие голоса.

Потом все только и говорили об этом. «Безбожная пятилетка», которую провозгласил вождь, была прервана мировой войной – и вот, одержав в ней победу ценой гибели лучших защитников своего отечества, решил он продолжить свою войну с Богом, объявив всему миру, что он, вождь – победитель, и есть единственный и величайший бог всех народов на земле. Взрывали церкви и монастыри, добивали уцелевших в этой гибельной войне ее служителей – эта участь постигла и наш город. В одно мгновение уничтожили храм, величественное сооружение, украшение всего городского пейзажа, который много веков дарил радость своей красотой, и помогал верить, что вера в Бога, преследуемая опостылевшей властью, сильна и вечна, как он сам, переживший в веках войны и революции, нашествия иноземных врагов с севера и юга, востока и запада. Не сотворили такого злодеяния даже полонившие страну враги — фашисты, самое извращенное правление на всем протяжении многовековой истории человечества, объявившие «волю к власти», и, ценой смерти инородцев, утверждавшие свое господство на земле: быть может, даже у них не поднялась на это рука — было оно одним из выдающихся памятников Европы.

По вечерам наши дворовые мальчишки собирались на своей поляне. Постепенно в разговорах и действиях открывался мир каждого: судьбы, характеры, приемлемые или отталкивающие. Общим для всех была пережитая война: у большинства погиб на ней отец. О, какой больной завистью в сердце отзывалась брошенная редким счастливцем среди нас фраза: «Папа сказал… папа принес…папа купил… вчера он меня хорошо поколотил…»

— А моему свои же сволочи не дали жить, — однажды таким упавшим голосом произнес Валерка, что я почувствовал кровную боль, словно и он был моим отцом.

— За что? – вырвалось из навечно раненной души.

Он глубоко затянулась самокруткой, опустил голову, густые волосы прикрыли блистающие синевой глаза, и дым заволок их. В свете догорающего костра дрожала его ладонь, и, швырнув окурок в огонь, сжалась в кулак.

— Потому что был человеком, — твердо произнес он.

— Каким человеком?

— Тебе этого еще не понять! — отрезал он.

И я мгновенно вспомнил его вздрогнувшее лицо и застывшие в глазах слезы, когда рассказывал о казни на площади в первый день возвращения после войны в родной город. В горькой судьбе одной семьи отражается все, что приносит эпоха, в которой, погрязший в войнах и революциях отчаявшийся человек, опутанный призывами лжепророков, оторвался душой от Бога и начал плотскими страстями утверждать свои законы жизни на созданной им земле.

В тот вечер, после взрыва костела, мы сидели у костра на своей площадке, и каждый с болью и недоумением торопился высказать, что узнал об этом страшном событии. Я слушал эти признания и чувствовал, как эта непонятная нам всем беда сближает еще крепче наши оскорбленные души. И было как-то радостно – больно осознавать, что мы с Валеркой были единственными среди всей нашей дружной ватаги, кто успел увидеть в плавании на лодке, которую мы с ним построили, во всем своем величие костел – он придавал нашему серому от нищенских строений городу захватывающую душу красоту. В памяти на всю жизнь он живой возвышается над родным краем, и я, воочию видя опустевшее после его гибели пространство, не могу даже представить себе иное. Память – не то, что произошло в жизни, а что было самым значимым в ней, и вместила восторженная, жаждущая красоты и справедливости душа.

— При взрыве костела погибли четыре подрывника, — сказал Валерка.

Вдруг, словно затмение охватило меня от этих горьких и искренних воспоминаний друзей, созвучных душе, я в каком-то мстительном порыве заявил:

— Люди говорят, что их за это наказал Бог. Убил этих гадов!

— Заткнись, дурак! – таким взрывным криком оборвал он, что я подскочил.

Общее гробовое молчание обрушилось на меня с такой силой, что подкосились ноги, я рухнул на землю, и лица вокруг, освещенные пламенем костра, казалось, утонули в слезах. Я боялся поднять голову, но взгляд успел ухватить дрожащее лицо Валерки и желтые прокуренные зубы, закусившие нижнюю посиневшую губу.

— В чем вина твоего отца? – спросил он.

— Он не виновен! – выкрикнул я.

— А его убили.

— Он защищал родину.

— А кто погнал его на эту войну?

— Любовь к родине, — уверенно, повышая голос, ответил я.

— Виноват тот, кто посылает людей на смерть, — сказал Валерка.

— Он был солдатом.

— Ответь, почему ты не делаешь того, что не хочешь делать?

— А как можно, если этому противится душа.

— За это казнили моего отца, — и он рассказал. — Когда фашисты захватили наш город, отец сам пошел в полицию, чтобы спасать людей: узнавал, кому грозит беда и предупреждал их. А когда наши войска освободили город, они его арестовали, как предателя родины, избили — и никто не заступился за него. Каждый спасает свою шкуру. А вчера арестовали мою маму за то, что она, когда нам приказали заклеивать окна, чтобы они не треснули от взрывов, сказала им: «Не простит вам этого Бог». Видишь, так и случилось…

— Так кто виноват? – растерянно выставился я на него.

— Виноват тот, кто не верит в Бога.

— Так и ты… — вырвалось из меня, и вспомнилось, как точно так же ответила мама.

Валерка попросил всех встать, начал читать молитву, перекрестил каждого из нас, и когда он приблизился ко мне, кто-то, хихикнув, бросил:

— А он тут причем. Это они распяли нашего Христа…

— Ты самый заблудший среди нас, — сказал мирно Валерка. – Бог един, а все мы дети его – и нет для него ни эллина, ни иудея.

А на второй день Валерка не пришел. Мы бросилась искать, и узнали, что его арестовали и отправили туда, где теперь томилась его мать.

Мы, уличные мальчишки, потеряв его, почувствовали себя сиротами. И наши необузданные страсти часто теперь решались драками между собой. А мне доставалось больше других: «Из-за вас, жидов, все беды наши!» — кричали мне в избитое лицо искореженные злобой голоса.

 

 

6

Этот крик проник в душу мою и стал барометром ее движения по жизни. О, сколько раз, даже в самых дружеских спорах с людьми, поднималось давление в нем – было оно предупреждением о надвигающей опасности: у вас, евреев, все как не у людей — и, знай же, всякому терпению приходит конец. Бывало, сидим в парке и выпиваем из одной бутылки, передавая ее по кругу, и кто-то скажет под хмельком: «Смотри, какая женщина (девка, баба, сучка) пошла!», а другой уточнит: «Но жидовочка…» И все поддержат его загадочным смешком. А встретив мой вопросительный взгляд, начинают покаянно бормотать: «Ты уж не подумай там чего такого…баба, она и у чукчей баба». И невольно чувствуешь себя изгоем и среди самых близких друзей. При очередной неудаче твоей, связанной с тем, что ты еврей, кто-то начнет открыто возмущаться, что опять несправедливо поступили с тобой эти злые нехорошие люди. И так он искренен в гневе своем, что может выкрикнуть отчаянно, стуча себя в грудь кулаком: «Да сам он в тысячу раз хуже самого пархатого жида!»

И стало это явление уже привычным в жизни, как дождь осенью или снег зимой – без них не существует природа. Что тебе надо, чтобы найти приют в ней: носи с собой зонт осенью или теплую шубу зимой – все зависит лишь от времени года. А одно солнце светит всем, одна на всех земля под ногами – и просто радуйся жизни, как любая тварь, явившаяся в этот мир. Ты привык, сжился и тянешь свой век – слава Богу, воздуха никто не отнял, на всех хватает.

Но вот женился я, родились дети – и началось хождение по второму кругу. Одно дело, когда это все происходит с тобой лично, уже притерпевшемуся к доле своей. А прибегает с улицы ребенок твой в слезах и кричит матери: «Зачем ты родила меня евреем! Роди меня обратно!» И первым из детства твоего всплывает в памяти, как убегал ты сам от преследователей с разбитой в кровь головой под крики их с хохотом «Ишь, как парит пархатый!»  – но скорость брошенной в тебя бутылки быстрее страха. И вскакивает по ночам жена твоя, мучимая бессонницей, и бежит в детскую и шепчет в страхе: «Я больше не могу так жить…мне страшно – что будет с ними?!» Что испытывает при этом мужчина, защитник семейного очага – самых дорогих ему людей? На что он может решиться ради спасения их?

И как только появилась возможность уехать из страны, тысячи семей, потерявших надежду выжить здесь, начали покидать ее. Наступило время горького прощания со всем, что было дорого сердцу: с землей, которая кормила тебя, с друзьями по духу, со свежими могилами – они появились здесь после войны: большинство предков твоих и родных покоятся в братских могилах – рвах, которые рыли они сами под стволами врагов своих. В последний раз, постояв с иссушенными от слез глазами над могилами, прощаются с друзьями и уезжают под их порой завистливыми взглядами – и они осознали абсурд нашей жизни, в которой вынуждены не жить, а существовать. А кто-то из них за прощальным столом пошутит: «Вот уедут все евреи – и тогда партия решит квартирный вопрос».

Человек терял надежду не только жить, а, самое святое, чувство родины.

Как же избавиться от этой раздвоенности, которое разрушает душу твою, от мракобесия и тупости тех, которые обвиняют тебя в том, что ты изгой на земле, дарованной нам всем самим Богом. Так живет мой народ на протяжении всей своей многострадальной истории. И каково же будет и нашим детям, предугадать невозможно, хотя всеми силами воли и разума противишься этому закостеневшему маразму живой жизни. Поймут ли сыновья мои, почему ты не хочешь уезжать из страны, которая так и не признала тебя своим сыном родным – и это положение усугубляется с каждым прожитым здесь днем. Казалось, душа моя должна ожесточиться. Но так хочется верить и надеяться, что поймут и осознают люди, что даже случайный свет любви разгоняет мрачную тьму невежества и вселяет надежду, что злоба людская пройдет и воцарится в наших душах великий завет Библейский: «Нет ни эллина, ни иудея» — за это отдавали свои жизни лучшие представители рода человеческого.

Но такая горечь захватывала душу, что являлось осознание обреченности – жизнь может оборваться в любое мгновение. И утверждалось в сердце неодолимое чувство ответственности: ты, выражающий свою душу в Слове, обязан написать о людях, которые были живой сущностью на этой любимой тобой земле. Память переполнена их судьбами, и ты понимал: чтобы рассказать хотя бы про одну из них – не хватит всей твоей жизни. И опять спас Случай. В час последнего прощания с одним из друзей, возлагали венки на его могилу — и каждый цветок в нем вдруг увиделся данью памяти каждого из нас. «Венок рассказов – вот та форма повествования, в которой можно оставить людям память о нем, — рождалось в сознании. — У каждого человека есть своя звезда, люди, которых свела судьба, образовывают свое созвездие – все они переплетены в мире. Но почему никто из них не стал тем, как было ему записано в Книгу Судьбы?» И теребила душу народная мудрость: «Будешь во времени – нас вспомяни».

7

Смысл жизни стал в одном: успеть написать. Уйдя в затворничество от мира людей, которые мучились суетой очередной перестройки в стране, писал я, забыв о болезнях и нищете, ссорах людей в смертельных битвах, которыми полнилась жизнь рухнувшей империи.

И, оторванный от жизни земной, все острее ощущал одиночество свое: все меньше оставалось людей, с кем можно открытым сердцем поделиться сомнениями своими – все живут по своим углам и жуют свой хлеб насущный. Но не было обид – одна горечь сжигала сердце мое. И, если бы не ответственность перед сыновьями своими, которые стали уже студентами университета, можно было спокойно расстаться с жизнью, ибо влачить такое существование гибельно, страшнее смерти – теряется надежда. Написать «Венок рассказав» стало высшим смыслом бытия моего в этом живом мире, и это давало мне силы жить: отдавался я им всей душой своей, отвергая все постулаты земные. Жребий брошен. И дело не в результате, который должно обязательно узреть твое воспаленное око, а в пути – в нем состояние души.  Пусть глаза всегда видят не финишную ленту, она у всех одна, а свою дорогу – единственный путь, изменить которому, остаться за пределами движения всего мира, и тогда лишь плоть будет скитаться среди теней тебе подобных. Молил Бога об одном: успеть связать свой венок памяти. Обессилев от работы, замирал, не замечая того, что разговариваю с луной:

— Как донести голоса, звучащие во мне?!

Свет луны, разгораясь, играл на исписанном листе, но не он притягивал к себе, а крик Слова: «Какой след ты оставил в душе человека, тем и отзовется он в тебе!»

В один из вечеров услышал я крик жены:

— Нет! Нет! За что Господи?!

Выскочил я из комнаты и увидел то, что непостижимо родительскому сердцу. Стоял мой младший сын перед матерью своей с окровавленным лицом и рубашкой порванной, и на наши возгласы ответил вдруг голосом возмужавшим:

— Все! Хватит! Не буду жить в этой стране!

Обмыли раны ему, замазали йодом, накормили, а он все молчал.

— Что случилось? – не выдержал я.

— Ты знаешь это лучше меня, — медленно, таким взрослым голосом заговорил он, что почувствовал я себя древним стариком. – Только это не случай, а продолжение нашей истории евреев, которые стали рабами терпения. А я хочу быть свободным!

Ничего нового для меня не было в его рассказе. Стояли, разговаривали с друзьями, подошли двое и начали выяснеть, подбрасывая ножи в руках, кто из них, кто по национальности. И сын, вот она генетическая наследственность, в меня пошел, не только русоволосый и голубоглазый, но и лишенный простой защитной реакции – соврать. И тут же получил удар в лицо, и ногами по телу, упавшему на землю. Пришел в себя, поднялся – и даже друзей нет рядом, все разбежались.

Всю ночь мы проговорили с сыном. Точнее, говорил он, я слушал и задавал вопросы. Он исповедовался передо мной в том, что успел испытать за 18 лет жизни в стране, которую его убеждали любить и считать самой счастливой родиной на земле. И я в том числе. Вспоминали родственников и друзей, уехавших в эмиграцию – большинство из них были евреи.

Потом вдруг каким-то библейским голосом он начал излагать историю евреев. Их явление в этом мире, становление и жизнь в созданном своими руками и умом государстве, победными войнами с завистливыми соседями за свое право быть свободными. Когда они забыли о Боге своем, были наказаны поражением: покорили их чужеземцы — и началось рассеяние по всей земле, гонения и издевательства, злобные погромы над ними всех других народов, обвиняющих их во всех и неземных грехах – нашли козла отпущения. И, несмотря на все это, народ наш не просто выживал, но и одаривал человечество великими творениями и открытиями во всех областях знаний. Сумел он выстоять и вернуть свою родину, которая стала сейчас на равных среди цивилизованных стран мира.

— Я хочу жить, а не выживать, — заключил сын свой рассказ и посмотрел на меня таким пронзительным взглядом, что я понял: возражать ему, что-то доказывать, равносильно тому, как убивать своими руками свое лучшее творение – ребенка, который открыл мне душу свою в самых высших проявлениях ее, дарованную ему Богом.

Мать – это почва, уголок земли, на которой все создано для жизни живой, чтобы вызрело и взросло зерно любимого ей человека. Права и обязанности родителей — все силы и знания направить на то, чтобы свободно и сполна раскрывалась, и процветала душа их творения – в этом высший долг, для свершения которого они сами преодолевают все испытания жизни.

— Откуда в тебе эти знания? – как-то растерянно спросил я.

Он помолчал и, лаская меня влюбленным взглядом, ответил:

— Жизнь – это океан, в который бросает нас судьба, родители — колыбель, а человек сам должен направлять парус ее к мечте души своей. Путь свой я познал из твоих рукописей, которые никогда у нас не напечатают. Но тебе повезло, — светло улыбнулся он. – У тебя нашелся понимающий читатель еще при жизни твоей. Значит, мы с тобой не просто отец и сын, а родные по духу люди. Помнишь, у Баратынского: «Я живу, и на земле мое кому-нибудь любезно бытие. Его найдет далеко мой потомок в моих стихах: как знать?  Душа моя окажется с его душой в сношенье».

— Да! Да! – воскликнул я голосом своего детства, обнял его порывисто, и мы вместе дочитали откровение человека, с которым и через века были родными наши души.

— Чтобы открылась душа – ей нужна свобода, — заметил я. – Помнишь, у Пушкина: «Сижу за решеткой в темнице сырой, вскормленный на воле, орел молодой».

И опять мы читали в один голос: «Давно, усталый раб, замыслил я побег, в обитель древнюю…»

— Вот видишь, — сказал сын, — даже Пушкин мечтал покинуть свою родину, Россию.

— Может потому, — грустно усмехнулся я, — что прадед его, потомок эфиопских евреев, был продан в рабство российскому царю.

— А наши предки были вынуждены скитаться по всем землям, но так и не нашли ни в одной из них для себя родины, хотя мой дед, имя которого я ношу, отдал за нее жизнь, — ответил он.

В полночь приехал неожиданно старший сын. Он был на военных сборах в ракетной части, и сообщил, что его, заканчивающего факультет физики университета, не допустили служить в техническом подразделении полка потому, что у него есть за границей родственники-евреи. Когда я начал настаивать, что пойду, выясню и добьюсь справедливости, он с дерзкой веселостью ответил:

— Не знаю, о чем вы здесь говорили без меня. Но теперь знаю точно – надо ехать.

Так и решился этот извечный вопрос: быть или не быть?

Слава Богу, у нас за эти годы было уже много родственников эмигрантов. Спасаясь от гибели, советская империя, бывшая при российских царях житницей Европы, боясь бунта обнищавшего от голода народа, меняла евреев на хлеб.

Потащились месяцы получения разрешения на выезд, оформление документов, стояние в очередях под презрительными взглядами чиновников ОВИРа, проверки, допросы в КГБ, отбор не дозволенных вывозить семейных ценностей, даже запрет взять с собой книги любимых писателей.

Сыновья уехали, обустроились в новой стране, звонили и писали счастливые письма, беспокоились о нас и все настойчивей звали к себе. У них родились дети, наши внуки, и мысль о том, что мы можем никогда не увидеть их, не давала покоя. И все ощутимей болело сердце. А как может выдержать такую разлуку материнское — каково видеть, как угасает на глазах красота жены твоей…

 

 

 

8

Так называемая перестройка – гласность, когда человеку дозволили выражать собственное мнение, туго, но все настойчивее овладевало людьми – каждый рвался выкричать правду свою, и выяснилось, что нет в этом государстве счастливых людей, правители которой объявили всему миру, что все в нем свершается «во имя человека». Разваливающаяся экономика привела к тому, что происходит лишь во время войн: распределения по карточкам необходимого для поддержания плоти человека — выстоять часовые стояния в очередях и успеть отовариться стало высшим блаженством в жизни. Разговоры все чаще велись об одном: вырваться из этой страны. Лейтмотивом в них был один и тот же диалог: «А почему им можно, а нам нельзя?» — «Еврей не национальность, а средство передвижения». И стали дефицитом в стране еврейские женихи и невесты. Многие люди начали изучать свою родословною и вдохновенно доказывать, что в их роду — вот счастье! – были евреи, значит, и они имеют полное право на выезд в страну обетованную по закону «воссоединения семей».

И уезжали люди, а их родственники и близкие друзья вызывали особое подозрение у власти: их снимали с руководящей должности, не принимали на работу, по заданию КГБ велась круглосуточная слежка.

У нас в школе заместителем директора по хозяйственной части был полковник в отставке. Держался с народом по-братски, любил ввернуть в разговоре крамольные слова: выделялся критическим отношением к действительности, а это было нетрудно: говори правду – и она всегда предстанет в своем неприглядном свете. Многие попадались на эту улитку, и с опозданием догадывались, что было причиной их неудач и несчастий. И трудно было поверить, что этот человек со своей дружеской улыбкой и сочувствующим взглядом и есть доносчик власти.

Когда к нему обращались за помощью в процессе учебного года по ходу работы, он, приятельски похлопывая по плечу, приговаривал с веселой усмешкой:

— Не бзди, дорогой! Не такие дела заваливали! – и мог хохотать до слез. Вытирая платком взмокревшие глаза, приговаривал: — Мы им покажем кузькину мать!

Однажды во время весенних каникул мы случайно встретились с ним в городе. Взлахмоченные под теплым ветерком седые волосы обнажили его узкий лоб с мелкими морщинами. Протягивая мне стремительно руку для пожатия, он воскликнул:

— Рад видеть хорошего человека! – и вдруг, резко понизив голос, перешел на заговорщицкий шепот: — Слушай, только это между нами. Звонили из КГБ нашему директору. Я там как раз у него был. И что это они тобой интересуются?

— Такая у них служба, — уклончиво ответил я.

— Да ты и не боись, — затараторил он. – Мы им о тебе сказали самое хорошее. Ты у нас – передовой кадр!  И что это ты там такое натворил?

— Вы что-то перепутали, — с натянутой веселостью ответил я. – Наверное, звонили из милиции…

— Да ты что? Я точно слышал – из КГБ звонили.

— Могли звонить только из милиции, — я постучал себя кулаком в грудь для убедительности.

— А почему из милиции? – вытаращился он на меня, и, приблизившись всем лицом, дохнул запахом алкоголя.

— Понимаете, какое дело, — заговорщики прошептал я ему в ухо. — Вчера в парке ларек ограбил, да, видимо, оставил свои следы. Дурак, без перчаток работал.

Он испуганно отстранился он меня и, пытливо вглядываясь налитыми краснотой глазами, закачал головой и расхохотался:

— Ну, ты и даешь! Да пусть мне голову отсекут, не поверю, что ты такое мог сотворить!

— Но был же звонок…

— Так это не из милиции, а оттуда, — вскинул он руку к небу. – Я все своими ушами слышал. Но мы тебя в обиду не дали. Столько о тебе хорошего им наговорили, что они устали слушать и первыми трубку положили…- он вдруг дернулся всем телом, смолк, усиленно сжимая губы, и поспешно загомонил: — Ладно, ладно, что-то я заговорился с тобой, а жинка дома заждалась. Вот послала в магазин за покупками, а там я приятеля давнего армейского встретил, ну мы, сам понимаешь, чуть взяли по такому счастливому случаю, а потом еще пивком закусили. Вот, теперь полдня буду туалета держаться, а в моем возрасте такое лучше дома – там теплее, — он круто повернулся и побежал рысцой.

Уже привычным стали и в учительской разговоры об уехавших на постоянное место жительство в другие страны своих коллег, и порой кто-то бросал уже избитую шутку: «Как поздно мы поняли, что он, оказывается, тоже хороший человек…»

Преподавал у нас художник Алексей Иванович, как говорят в народе, крестьянский парень: высокий, широкоплечий, с лохматой гривой темных волос, утверждающий себя увесистой походкой, словно ходил по взрыхленной земле. Однажды выкрикнул он, глядя гневно на меня:

— Это евреи разрушили нашу российскую жизнь! Сделали революцию, уничтожили лучших наших людей, ограбили страну, а когда мы совершили перестройку, бросились спасаться от возмездия. Вон, и твои сынки смотались. Ничего, доберемся и до вас!

Наступила могильная тишина, и все отводили от меня взгляды, кто-то жалеючи, а кто, пытаясь скрыть свое согласие с ним. Слава Богу, жизнь научила меня терпению – я успел овладеть своим телом, рвущимся к возмездию. Выдержал его помутневший от злобы взгляд и сказал:

— Твое счастье, что рядом женщины – в их присутствии не могу дать тебе по роже.

— Хорошо, мы выйдем…не будем мешать, — извинительно залепетали они и попятились из учительской.

Он грохнулся на стул, сложил руки на груди, и впился в меня ожидающим взглядом. Я подошел к нему и сказал, как можно спокойнее:

— Встань, я не бью лежачего.

Он вскочил, встал в боксерскую стойку. Все мужчины бросились между нами, закрыли его своими спинами, и раздались их усиливающиеся крики:

— Мы сами, сами с ним разберемся!

— Давно бы надо, — бросил я и вышел из учительской.

Как-то обреченно зашел в пустой класс и рухнул на стул – и вдруг опять ощутил себя в том уже далеком детстве, когда учительница крикнула мне: «Уезжай на свою родину!» Мгновенно в сознании пронеслась вся моя жизнь, и возникло видение: бесконечная дорога, а на ней я – камень, мешающий всем другим людям двигаться к их счастливой жизни, освещенной встающим на горизонте солнцем.

Вошел завуч, и уже с порога, виновато улыбаясь и извиняясь, сказал, дружески положив руку мне на плечо:

— Извини, дорогой друг. Мы всем коллективом ему объяснили, что он не прав. И он согласился.

— Слова, слова, слова, — только и мог произнести я. И вдруг вырвалось: — Ты счастливый человек: тебе не понять, что самое страшное одиночество, когда ты один среди людей.

— Да, — признался он затаенно, — не дай Бог никому такое испытание.

Когда я выходил из школы, Алексей Иванович бросился ко мне, схватил за плечо, и, заглядывая в глаза, начал страстно бормотать:

— Прости…извини…друг, – я молча сбросил его руку и прибавил шаг. – Это не я…не я…это что-то во мне…у нас всех такая жизнь! – продолжал выкрикивать он, забегая впереди меня и обжигая своим покаянным взглядом. – Я признаюсь тебе честно, как на духу: и в моей крови есть еврейская кровь. Значит, мы с тобой братья по несчастью.

— Знаешь, какая разница между нами, — ответил я, уже привычно переходя на шутливый тон: — Я никогда не считаю состав крови.

— И я теперь никогда не буду! – клятвенно произнес он, стуча себя в крест на груди.

— Вникни сердцем в учение Господа твоего, — смиренно сказал я.

9

Шли дни, закончился последний в моей жизни учебный год. После выпускного вечера мы, коллеги, уже по обычаю, собрались в учительской за праздничным столом. Шутили, смеялись, произносили тосты, вспоминали не только уехавших коллег своих, но уже и поминали ушедших далече.

Поднялся Алексей Иванович с наполненным водкой стаканом и крикнул:

— Прошу слова! Я хочу выпить за последнего еврея в нашем дружном коллективе и прилюдно попросить у него прощения. Хоть и многие из нас начали носить крест на груди, но разве верим мы в Бога? А он учит нас устами пророков своих: если ты сын Божий, нет в мире для тебя ни эллина, ни иудея, — посмотрел на меня очищенным взглядом голубых глаз: — Твои дети уехали, уезжай и ты, семья должна жить вместе. Благословляем!

А я невольно подумал, глядя на ставшие родными лица в любимой мной работе, что они не только коллеги, но и друзья мои, и ответил шуткой:

— Уеду я – тогда на кого вы будет сваливать грехи свои. Видимо, так создано Богом. Не зря он водил мой народ по пустыне 40 лет – только выдержав такие испытания, научаешься самому великому в душе своей – терпению. Нет, без нас, евреев, вы не сможете решить извечный российский вопрос: «Кто виноват?»

И ответил мне Алексей Иванович:

— Уедешь ты – тогда и мы научимся этому высшему проявлению души, и станем народом, избранным Богом.

Все рывками подняли руки, как лучшие ученики, которые знают ответ.

 

… американцем

1

Всю жизнь я вел дневник – константа мгновения времени, его дыхания, признание перед своей совестью. Он хранит и помогает увидеть, как ты жил, к чему стремился, если был искренним перед ним, осмысливая свой путь к желанной цели: чем обнаженней чувства и мысли – тем глубже осознанность жизни. Твои поражения и победы на твоей совести. Наши откровения претендуют на точность отражения событий в мире и в самом человеке – так и создается история. Но и она миф. Поиск разрешения этих противоречий – и есть истина.

25 октября. Выправил рассказ «Объяснение в убийстве» — пожалуй, это один из лучших у меня на еврейскую тему. Все написанное – идет в стол. Для чего пишу? В мировой литературе гениями написано уже столько пророческого, и если бы человечество вняла крикам этих избранных душ, то стало бы намного лучше и добрее. Зачем всю свою сознательную жизнь я отдал на алтарь этого искусства, если давно осознал, что реальная действительность организует наши души в зависимости от сложившихся обстоятельств. Особенно это проявилось сейчас, в годы перестройки, когда вскрылась бездна ужасов: экономика страны влачит жалкое существование, люди не знают, что еще более страшного готовит им следующий день — это и определяет их мысли и поступки. Все движется стихийно, словно не было в мире святых людей, «положивших свои жизни за други свое». И нет ни мирового опыта, ни истории, ни искусства. Есть одна мрачная действительность – она все и определяет: люди испуганны, раздражены, обозлены, в панике. Споры и ссоры превращают всех граждан одной страны во врагов.

Вот вбегает в магазин красивая с измученным лицом женщина, хватает две пачки масла, бежит в кассу – но ей не разрешают покупать сразу две. Она кричит, что умрет, но не выпустит их из рук, стонет с безумными глазами и сжимает перед лицом кассирши эти пачки с таким неистовством, что масло начинает течь. В своей жизни она так измоталась в поисках самого необходимого (чулки, обувь, мыло), что потеряла веру в смысл существования. Вот ужас положения: красивая женщина перестала думать о себе. Одна мысль гнетет: что будет с детьми, как пережить наступающую зиму, если и в самую благодатную пору осени нечем их кормить?

Те, кому повезло иметь родственников за границей, оставляют нажитое за свою трудную жизнь, проходят через все унижения и оскорбления в своем отечестве, и сломя голову бросаются подальше от него. А партийное правительство, «ум, честь и совесть нашей эпохи», спасаясь от своей ответственности, бросилось в коррупцию, чтобы удержаться у власти — и продолжает изрекать народу свои бутафорские лозунги. Как терпелив наш народ: он стонет от мучений, но так и не способен понять, что созданная ими система превратила его страну, самую богатую в мире по природным ресурсам, в клоаку нищеты.

28 окт. Вчера помогал друзьям складывать вещи – эмигрируют. Люди всех национальностей, у кого появилась малейшая возможность, покидают родину, страну своих предков. Зовут меня и удивляются моему противостоянию этому захватившему всех процессу спасения своей жизни. И если раньше это были просто знакомые или дальние родственники, и думалось об этом как-то отстраненно, то теперь те, кто составляет мое близкое по духу окружение: художник и поэт, энергичные, талантливее люди, влюбленные в российское искусство — никто не мог ни выставиться, ни опубликовать свои прекрасные произведения. А теперь власть накладывает свою узурпаторскую лапу на плоды их труда – запрещает взять с собой. Нет аналога такому грабежу в истории – даже Сталин позволил Троцкому вывезти свой творческий архив. Ужас охватил все слои населения, и приходит осознанность: главный преступник их бед — власть.

Люди разъезжаются по всему свету – и рождается международное мнение: весь мир с ужасом смотрит на нашу страну, и, как бы ни было им тяжело жить в своей, даже самые обездоленные радуются, что им не пришлось родиться в нашей.

12 дек. Побег от своей родины становится повальным. Те, кто не может, по независящим от них обстоятельствам, об этом только и говорят. Правительство на своих съездах заверяет народ, что оно, единственное, ведет его по дороге к всеобщему счастью — но теряется вера в разумность их решений на фоне того, что происходит в восточной Европе, освободившейся от коммунистической заразы – и это еще больше обескураживает наших людей: что за рок навис над нами?

Это возмездие — мы в полной мере расплачиваемся за то, что совершили не только наши предки, но сами: покорно жили, не вступали в противодействие. Надо набраться терпения и достойно нести свой крест расплаты – наша вина неразделима от общей беды. Горький и поучительный урок. И дети наши, еще не успев стать виновными, повязаны нашими грехами.

Когда сына лишили в институте военной кафедры за то, что его тетя уехала жить за границу, я обошел все инстанции. Хмурая, дряблая морда начальника спецотдела смотрела на меня с холодной угрожающей уверенностью и рычала: «Это не ваше дело!», и захлопнул передо мной окошко своей берлоги. Ректор института, пряча от меня глаза, бормотал: «У института есть свои секреты – мы не может широко открывать дверь». Заведующий военной кафедры, вроде и сокрушаясь, бросил мне усмешливо: «Какие там секреты! Та техника, которой мы обучаем студентов уже лет 20, давно устарела». Был на приеме у нашего депутата — демократа Гончара, он возмутился, обещал помочь, сделать депутатский запрос, звонил в «Комсомольскую правду» — кругом молчание: правители — коммунисты вновь поднимают голову, лгут и грабят, и в полный голос заявляет о «социализме с человеческим лицом». Извечный российский вопрос: «Что делать?..»

17 дек. Составляю гениологию своего рода, и совсем неожиданно возник замысел «Книги судьбы». Вначале это виделось, как и «Венок рассказов», но в процессе осмысления понял, что это не вписывается в заданную форму – она никогда не может быть определяющей, ее диктует содержание, меняется и стиль – нужен библейский. Это созрело у меня после поездки в Америку, где было много встреч с сыновьями, родственниками и друзьями: начал думать глубже и откровеннее о моем народе, его месте на земле, на которой он изгой. Пусть я всегда считал себя космополитом, гражданином вселенной, но эта больная проблема не только зов крови, но и смысл всей жизни.

2 янв. Встретил еще один новый год – слава Богу, все здоровы. Радуюсь, что сыновья все уверенней входят в новую жизнь: работают по призванию души – в этом и есть ее высший смысл. Каким бы ни был страшным период твоей жизни, но если имеешь свое любимое дело – созревает разум и являются силы пережить невзгоды. Работа над «Книгой судьбы» захватила меня, и только порой становится страшно от мысли: смогу ли совладеть и хватит ли время. Подспудно в человека входит все то, чем заполнена вокруг него атмосфера жизни, но если ты отдаешься любимому делу всей душой, это становится ее составной частью. Я должен успеть написать: это боль за тех, кого уже давно нет на земле, и кто уехал – и, быть может, мы уже никогда не встретимся в этом тревожном непредсказуемом мире.

1 сент. Для меня этот месяц почти всегда был началом нового года жизни. Лето ломает привычный его ход: приходилось шабашить, чтобы поддержать бюджет семьи. Я освоил много строительных специальностей, всегда хорошая мужская компания, поездки: связавшись с конкретной реальностью, обогащаешься знаниями, необходимые для воплощения в замыслы, которые рождаются и в самые трудные времена физического труда. И это утверждало меня в том, что мое занятие литературой не хобби, а настоящая жизнь: много сюжетов, образов, они просятся на свет Божий – и надо успеть сделать хоть часть из задуманного.

Но вот пришла главная тема и захватила меня целиком – «Книга судьбы»: память об истории твоего рода единственно верный путь жизни. Вникаю в Библию, читаю и перечитываю книги признанных авторов всех стран и народов, беседую со старыми людьми, и поражаюсь, как скудна их память о своих корнях и зыбки связи, нет логического понимания не только истории своего рода, но и своей личной жизни, живого мыслящего существа. Отсюда все неудачи, поражения и трагедии. Никому не дано наставить и спасти род человеческий, но сам человек обязан – и это его предназначение на земле – строить жизнь и помочь осознать ее своим близким. В этой осознанности единичной судьбы и есть главное в развитии рода человеческого, смысл разумного бытия: все в мире взаимосвязано. Человек – составная часть не только истории своего рода, народа и государства, но и космоса.

К этому я пришел всем своим опытом жизни – и все начало видится в новом лучезарном свете. Отступила суета, не волнуют публикации. Осмысление и страстное желание воплотить задуманное в слове, от этого зависит состояние души, стало моим физическим проявлением в мире, ее органической потребностью. Священное чувство долга помогает пережить все тяготы и беды.

А столько трагических событий произошло за это время — страна встала дыбом: обнажилось до мельчайших нюансов не только все в ее жизни, но и каждого отдельного человека. Слава Богу, голода зимой не было. Самое страшное духовная драма: все, изначально заложенное революционным Октябрем, ложь, извращение естественной жизни — мы оказались у разбитого корыта, без света. Наступила агония целого народа: ни пути, ни смысла жить дальше. Но еще раз убеждаюсь: можно сломать одного человека, но дух народа — никогда. Первым показало это восстание в Литве: были смерти – но народ отстоял свободу. Дух восстал против танков, поднял народ с колен — и он победил.

Опубликованная запрещенная литература вдохнула в нас нравственную силу, и явилась осознанность, что свобода, не «неосознанная необходимость», как нас учили партийные идеологи, а изначальное проявление себя человеком в мире, единственная жизнеутверждающая сила, без которой жизнь теряет смысл.

И вот свершилось то, о чем было даже страшно подумать: запрещена коммунистическая партия, низвергнут ее идол – Ленин. Рушатся его памятники, опечатываются здания ЦК, идет национализация ограбленного ею собственности народа – убит дракон! Партия в своем страхе деградировала настолько, что похоронила сама себя на этом идиотско-комическом пути. Трагедия не в гибели этого чудовища, которое генетически уродовало все и вся в народе, а в тех жертвах, физических, нравственных, экономических, которые нанес он всему народу. Думаю, близок тот день, когда состоится над ней суд истории, как это было над фашизмом. И он должен быть намного суровей: фашизм – щенок в сравнении с тем, что принесла своему народу эта партия тиранов. И тот, кого называли мы «самый человечный человек», кто создал эту систему планомерного убийства собственного народа под названием «строительства коммунистического рая», в истории будет самое чудовищное явления в человеческой плоти. Стоило на мгновенье открыть завесу гласности – и вся его идея рухнула, как карточный домик. Штыки и цензура – вот на чем она держалась: ни нравственности, ни морали, ни чести. И как больно осознавать, что и я так долго и сознательно жил под молохом этой идеи, верил. А ведь и в самом начале ее «победного» шествия были люди, которые ясно осознавали, к чему приведет правление этой единой господствующей партии. Сборник «Вехи», изданный после первой соцреволюции 1905 года, ясно показал, что стоит их победа. Авторы — умнейшие сыны России: Бердяев, Гершензон, Трубецкой, Булгаков, Франк и другие. После революции 1917 года об этом кричали народу Короленко, Горький, Бунин – немало было в нашем отечестве прозорливых пророков. Чего только стоит одно письмо отца Питирима большевистскому правительству: к власти пришла банда, еще далеко до революции запятнавшая себя кровью, и, оставшись безнаказанной (лучшие умы России мерили их, к сожалению, по своей мерке морали) она превратили свою кровавую политику в повседневную работу – лживая идея правит бал.

 

Я затравлен застойной эпохой, обворован не хлебом – душой.

Нам кидали застольные крохи от истории – правды святой.

Нас кормили обманом и ложью, в изобилье лились словеса

Меж Камчаткой и древнею Сожью – вы нам лгали за горстку овса.

Да, мы кони – и грех нам лукавить. Но не звери – расклад тут иной.

Не пойдет зверя зверь обезглавить – не отмечен такою виной.

Вы ж – не кони, не звери: двуноги – нет названья в родном языке.

Вы, чьи мысли и души убоги, власть крепили на лжи и штыке.

Ложь, как штык от убийства, ржавеет. Правду кровью людской не зальешь.

Правды дух и в неволе живее, чем на троне кровавая ложь.

Вы не властны над правдой, тираны. Негасим святой истины свет.

Мы залечим кровавые раны, и у Бога испросим совет.

Нет истории нашей и вашей. Вы – оставили в ней только зло.

Но историю мы перепашем, и засеем на пашне Добро.

 

 

 

1999 год

 

Дневник № 28

 

3 апреля. Решение о поездке в США принято. Это вынужденное путешествие, неизвестно насколько: там живут сыновья и родственники, добились нормальной здоровой жизни своими способностями и трудом, и настойчиво зовут к себе. Мы с женой выходим на пенсию и остаемся одни. Перед таким выбором стоят сейчас тысячи и миллионы людей. Но в нашей стране это особая трагедия, из которой мечтает вырваться большинство. Смотрят на меня, как на чумного: есть такая возможность – а ты…А душа моя вопиет: «Только здесь твоя настоящая жизнь, ее корни – они основа для гармонического развития и слияния со всем миром: ты много путешествовал, изучал эту землю, свою родину, приобрел друзей – о, сколько из них уже покинуло не только страну, но и ушло в мир иной!»

Вот так и живу теперь на два мира… Понимаю: быть мне там – не жить, а доживать. А у меня есть свое дело, которому посвятил жизнь, не предал его, не поддавался искушениям карьеры ради материального накопления. Был бит многократно, но научился держать удар, иронизировать над самим собой и спокойно выслушивать скептические слова от «доброжелателей». Конечно, многое не успею сделать – срок человеческой жизни всегда короче твоего призвания, но при любых испытаниях оно должно быть ее смыслом. Но так хочется хоть на исходе жизни своей быть рядом со своими сыновьями, которые своим трудом верно строят свою жизнь и не нуждаются в твоей помощи, смотреть друг другу в глаза, пожимая руку, слышать их голоса не в телефонной трубке: «Милые мои мама и папа», а видеть при этом шевеление их губ.

2 мая. Как непривычно не садится утром за письменный стол — хлопоты по поездке в США. Через два месяца я пенсионер, но за отъезд к сыновьям нас с женой лишают пенсии – вот он маразм нашей соцдействительности, и придется зарабатывать себе на жизнь. А надо успеть переписать роман: глубже раскрыть души героев — каждый человек особый мир, в котором отражается его личная жизнь в многообразии и бесконечности мира, в котором ему выпало ему жить.

21 мая. Как неуютно чувствую, словно не живу, а отсчитываю уходящие дни. Причину знаю: не пишу — сделал это сознательно. Неужели я превратился в аппарат, который все впитывает в себя и должен изложить на бумаге? Но есть сама жизнь, в которой активно участвую: работаю, встречаюсь с друзьями, хожу на митинги, выставки, концерты, театры, читаю, а на все, что хотелось бы еще, не хватает времени. Написано немало, хотя никогда не был «свободным художником», не вступал в литературные союзы, чтобы пользоваться льготами, сам зарабатывал на пропитание своей семьи. Даже будучи гостем в США – шабашил.

Я стал тем, кто есть: из местечкового пацана вырос до человека, которому доступно общение с людьми высокой культуры и творческого мастерства, среди них люди разных профессий: раз они общаются со мной – и я им интересен. Вроде можно было остановиться и пожинать плоды: не стыдно.  Но почему каждый новый день вне рабочего стола не дает ощущение радости, пусть и провел его не праздно: увидел, познал, работал, насыщался жизнью, воспитал двух хороших сыновей, имею прекрасную жену, большой круг друзей и любим родственниками. А моя жизнь клонится к естественному закату — можно было бы и успокоиться. Но как странно устроен человек: всю жизнь думаешь, работаешь, приобретаешь опыт – вот сейчас бы и начать жить в полную силу, а выходит: копишь эти богатства, чтобы предстать перед ликом Бога хоть чуть-чуть очеловеченным.

5 июня. 60 лет! Этого не понять. А сколько отпущено еще – не дано знать. Хочется одного: успеть сделать хоть немного из задуманного. Понимаю: все — не успею. Считаю не годы, а сделанное мной – кажется, вот только сейчас бы и начать работать в полную силу. И рождаются строчки: «И однажды, в преддверии нового дня, останется мир один, без меня».

26 сентября. Готовлюсь к поездке – вот как опрометчивы планы намеченной цели жизни. Есть внутренняя энергия, что-то сделал и достиг, сознательно выходил из трудных ситуаций – был верен себе. Почему у меня возникла такая цель в жизни – и сейчас не смогу ответить. Ни мои публикации, ни прием в Союз писателей, ни звание лауреата не дают мне право сказать, что я принадлежу к писательской братии. Это потребность моей души, видимо, неистребимая. Остановился сознательно, готовлюсь к новому режиму жизни, но подсознание приказывает: писать. Опубликовать написанное – зыбкая возможность. Закончил два романа, а гложет мысль одна: все надо переписать. Только бы вернуться — и была возможность работать. Мне кажется, что теперь я нахожусь на новой высоте осознанности жизни. Раньше было слишком много желаний и эмоций. Но нет предела совершенству, есть его очередной этап.

28 сентября. Пришел ответ из ОВИВА – удивительно быстро. Но кому нужны два пенсионера, у которых есть возможность отобрать пенсию и обогатить обанкротившееся государство.Приучаю себя к мысли, как когда-то, уезжая на шабашку: это временно – надо заработать на жизнь в предстоящем году. Придется, скрипя зубами, жить другой жизнью, и носить в душе то, что и составляет для меня ее смысл. Зато будет время осмыслить сделанное и искать решения, чтобы завершить начатое. Есть жизнь и твой образ жизни, и если твой мир является твоей сущностью, ты несешь его в себе, в какие бы обстоятельства ни попал. Боже, прошу только об этом!

2

Мы с женой, отработав в силу возможностей и любви к своей профессии положенный срок, вышли на пенсию, и непосильной стала разлука вдали от детей наших – а для сердца матери — это непреодолимая мука – уезжаем к ним. Когда оформили документы на отъезд, нас лишили посмертно пенсии, заработанной за 40 лет работы.

Американское посольство, флаг на веревке, над входом телеустройство – наблюдение, 7 часов утра. Энергичная рыжеволосая женщина в «варенке» делает по списку перекличку людей в очереди. Чувствуется скованность: все едут туда, о чем не говорят вслух, но здесь все равны и понимают друг друга, лишь веселое нервное возбуждение. В 8 утра выстроились в очередь. Грозно покрикивая, милиция обрывает возбужденные разговоры, наводит строгий порядок. Идет опять перекличка по номерам, хотя все сами следят за очередностью. Люди разных национальностей и характеров, но всех объединяет одно: какая-то рабская покорность.

Бородатый мужчина с крутым лбом и выпученными глазами бурно рассказывает и заключает:

— А я там жить не могу!

— Но вы же сами там не были!

— Знают мои друзья.

— Они там уже не чувствуют ностальгию?

— Еще как чувствуют!

— Откуда вы знаете?

— Это свойство человека.

Смуглая девушка из Таджикистана в широкой панаме громко, нараспев, хохочет.

Рыжий парень провожает мать и ее внука, все время повторяет в своем рассказе:

— Я там был. Увидите сами, этого не перескажешь. Не говорите, что вы еврей – их и там не любят. Говорите, что вы русский – к ним лучше отношение.

К дверям посольства две очереди: одна – гостевая, вторая – навсегда, здесь лица нахмуренные, в основном не русские. В здание запускают по пять человек. Молодая длинноволосая блондинка спрашивает у меня: «Вы куда?» — «В Нашвил» — «Я там еще не была» — «Приезжайте в гости». Обмениваемся улыбками.

Совсем юные парни в американской форме, официально сдержанные, проверяют сумки, пропускают через экран: разрешительный кивок головой и короткая фраза на ломанном русском языке. Выдают анкеты из 36 пунктов – условия, при которых тебя пропускают в их страну: Сидел? Болел? Где учился? В компартии был? Семейное положение? КГБ – но под другим углом освещения. Юноша и девушка мучительно оговаривают каждый вопрос шепотом: такое ощущение, что все разговоры записываются кем-то невидимым. Рядом со мной прыщеватая веснущатая девица с бегающими глазами нашептывает доверительно мне: «Послушайте, я вам говорю о бизнесе. Там хорошо идут дубовые веники. Они легко и много укладываются в чемодан…и еще, картины».

Наконец, документы сданы. Получение в 17 часов. Опять две очереди: кто уезжает навсегда – чувство неуверенности и полной зависимости.

Страна катится в пропасть – последний приют «идеи коммунизма» в Европе. Россия, блюдя свои корыстные интересы, удерживает нашу родную Беларусь в своих имперских объятьях. «Всенародный» загнан в угол своей антинародной политикой – и он пойдет на любую пакость, чтобы удержаться у власти и не предстать перед судом обманутого им народа, где сегодня каждый человек встречает новый день с единственной мыслью: как выжить… И если раньше, всего несколько лет назад, на отъезжающих смотрели, как на предателей Родины, то теперь с завистью: почему ты, а не я. В разговорах вспоминают своих уехавших друзей – и понимают: навсегда! Но не осознают, почему такое происходит в нашей чудесной, самой богатой в мире природными ископаемыми, стране на протяжении всей ее истории…

3

Ночью проснулся от страшной мысли: мои записки попали в КГБ. Бросился к столу. Слава Богу, все на месте. Перечитываю – о, сколько в них недоговоренностей о тех событиях, которые я пережил на Родине. Совковый страх: только бы не назвать имена людей, обойти политические оценки, наши откровенные высказывания. Использую намеки,” эзоповский язык”, чтобы, не дай Бог, если записки попадут в руки властей, не причинили людям беды: дает себя знать недремлющее во мне, воспитанное (вбито!) за годы советской власти в человеке чувство страха. Находясь в ее губительных тисках, мучаясь и неприемля всем естеством своей души, он сам невольно и вынуждено становился ее добровольным блюстителем в своем принудительном согласии, спасая жизнь свою и близких. Когда сделал клетку для собаки, которую увожу с собой, у всех друзей дежурная горькая шутка: «Какой-то дворняжке повезло … взял бы лучше меня…»

В воскресенье была прощальная парилка. Готовились торжественно, но никому не верится, что я решился на такой шаг, хотя понимают: там мои сыновья, они уже никогда не вернутся, у них за это время устроена жизнь так, как и не снится их ровесникам. Поднимали тосты. Саша: “Мы провожаем сегодня это тело, — помолчал, дав освоить мысль. Установилось затянувшееся молчание. И уверенно, дружественно улыбаясь, заключил: — Потому что душа твоя здесь… с нами навсегда”.

И это так. Прожита жизнь, установились прочные надежные связи с людьми, была цель, ее постижение, ошибки, бои, поражения и победы и, главное, та атмосфера среди близких людей, которая и определяет, как удалась твоя жизнь.

Последние дни… Звонки, гости – прощаются все со мной, словно навсегда. И никто этому не верит, хотя жизнь в стране стало настолько опустошенной, беспросветной, что люди не строят планов даже на завтрашний день: прозябание — норма жизни.

Пригласил своих друзей в ресторан. Когда официант назвал сумму — все были растеряны, и это люди, которые прожили полвека, прекрасные специалисты своего дела, среди них художники, поэты, писатели, редактор журнала. На прощанье все советовали в один голос: “И не надо тебе возвращаться. Все, кто могут, уезжают. И почему человек должен обязательно (принудительно) жить там, где он родился, если не может выразить себя и осуществить свои планы, свое предназначение… Будет возможность — вызвали и нас отсюда, хоть на время”. Они мне искреннее завидуют: у меня открытый путь на выезд. Но для меня это вынужденная необходимость: мои дети пустили корни на новой земле, познали цивилизованную жизнь и пути назад не мыслят. Те обстоятельства, которые существуют между нашими странами — цивилизация и варварство – заставляют меня предпринять этот шаг. Нет, не грядущая старость тому причиной – возможность не быть оторванным от своих потомков.

Возвращались из ресторана с Юрой. И весь разговор о беспросветности впереди в нашем отечестве. У него в 45 лет родился первый ребенок, и мысль одна: как прокормить. И где та радость о рождении наследника, которую он с таким восторгом прокричал: “Это же надо! У меня сынок – вот такой крохотный! Мое существо”.  Проговорили заполночь у меня дома. Полное понимание и грусть оттого, что впереди прощание и столько не высказано…и будет ли? Грустно… больно…

4

Сложены вещи, которые увожу с собой. Хочется передать детям фамильные ценности в наследство, не золото и не серебро: детские поделки моих сыновей, картины, подаренные мне друзьями – художниками, камень с Байкала, иконка с Чебоксар, нарост карельской березы с Кольского полуострова, кремневый нож и топор, найденные мной в археологических раскопках на стойбищах креманьенского человека в знаменитых Костенках, гильза от охотничьего ружья, врученная мне товарищами, которые искали меня двое суток, застрявшего в Белорусских болотах — все они имеют ценность, как капитал духовной жизни. Мою большую библиотеку, которую собирал с юности, понимаю, никогда уже не смогу взять с собой.

Все эмигранты, с которыми мне приходилось общаться в моих прежних туристических поездках, увещевали меня, что нечего сокрушаться по нашему старому миру прошлого в стране – мачехе, надо вступать в новую жизнь.

Нет, новой жизни не бывает — есть продолжение, ее новый период.

Оставил в квартире все, как было – знак того, что она меня ждет. Если Бог отпустит мне еще время жизни.

5

Аэропорт, огромный, пустынный, навевающий ужас… Планировался, как европейский. После распада СССР его осколок, наше «суверенное болото», под управлением зарвавшегося нелегитимного “хоккеиста”, который играет в одни ворота – против собственного народа, превратился в изолированный от мира суррогат социализма, с ним поддерживают отношения лишь Куба, Иран, Ливия и прочие тоталитарные системы. Россия, злобствующая от потери своего имперского величия, пытается собрать под свой двуглавый герб крохи от разбитого корыта социализма. Беларусь для нее – бесплатные ворота в Европу.

Водитель частного такси рассказывает, что он пенсионер, полковник в отставке, вот так вынужден работать уже восемь лет, чтобы прокормить семью и учить дочь. И ругает свой народ, который до сих пор не прозрел, хотя вокруг нашего болота: “Другие страны, стряхнув с себя оковы социализма, строят цивилизованную жизнь. А наш “толерантный” народ долдонит свою заунывную песнь: “Наш батька очень хочет сделать нам всем хорошо, но ему мешают”.

Таможня. Проверка ручной клади и валюты. Круглолицый, свежевыбритый таможенник просит меня пересчитать доллары, которые мне разрешено перевозить с собой. Считаю на глазах очереди. Его пухлослюнявые губы завистливо шевелятся в такт отсчитываемой мной купюрой, и вдруг жестко произносят: “Почему на 120 больше?” Объясняю, что эту сумму мне надо заплатить за перелет собаки. Он повышает голос: “Знаете, что я могу сделать с вами!?” Молча протягиваю ему 20 баксов — он быстро хватает их, победно улыбаясь, сует в оттопыренный карман синего мундира, пропускает… и больше ничего не смотрит. Эх, жалко — оставил дома маленькую семейную реликвию, детскую позолоченную чайную ложечку еще от прабабушки – не пропускают, потому что вещь до 1947 года. Хотел передать ее рожденному в Америке внуку.

Иду платить 120 долларов за собаку. Подскакивает ко мне другой таможенник и шепчет на ухо: “Дайте мне 70 баксов – и все устроим: и вам хорошо и нам”. Отвечаю, что у меня только сотня. “Уладим, — жарко шепчет он. — Вложите в паспорт – у прохода получите сдачу”. Вкладываю в паспорт сотню, протягиваю у выхода. Проверяют, возвращают паспорт – в нем 30 баксов. Все честно.

Хмурые и настороженные служащие вглядываются в меня — гадкое ощущение: не пойман, но вор. Прохожу второй досмотр. Вдруг отзывают меня. За столом сидят двое, приказывают освободить карманы, все из сумки вытащить, лапают и перебирают до носового платка. Худой таможенник с рыбьими глазами, с прибором в руке, заводит меня в кабину и спрашивает в упор: «Вас просили передать?» — «Что?» — «Документы, бумаги» — «Нет» — «Вспомните!» — «У меня хорошая память». Его суетливые руки снуют по моему телу: более брезгливого состояния никогда не испытывал – полное бесправие. Холодный взгляд, настырные вопросы, ощупывание всех частей тела – сбиваю его руку и резко говорю: «Финита комедия».

Возвращают вещи, отпускают. Спрашиваю: «Почему так тщательно проверяли именно меня?» Отвечают: «Мы делаем это выборочно», — и бросаются к новой жертве. Парень в белой рубашке выворачивает перед ними карманы, извлекает серебряный полтинник. Его долго держат: забирают монету, составляют протокол и отпускают.

Вылет в 14.50. Собрали с двух рейсов ТУ и посадили в Боинг США. Три салона: первый – первого класса, в ряду десять кресел. 364 пассажира всех наций. Стюардессы — японки. Люди свободно ходят по салону, разговаривают, курят. На экране фильм без звука – наушники один доллар. Несут обед.

Нашел парня, у которого конфисковали монету. Спрашиваю: «Как обнаружили?» Он с язвительной усмешкой рассказывает: «У нас хорошо работает КГБ. Где-то неделю тому назад я из дома разговаривал с приятелем по телефону и в разговоре обронил про эту монету 1920 года – и вот результат!»  И тут я вспомнил: за несколько недель до моего отъезда мне позвонил знакомый, просил взять рукопись и передать ее в одну организацию в штатах. Я сказал, что возьму, если она не крамольная – рукопись мне не привезли. Значит: все у них было уже известно и меня ждали – это у них называется «выборочная проверка».

6

Аэропорт в Шенноне, пересадка. Разыскал меня сотрудник Белавио и раздраженным голосом сообщает, что моя собака сломала клетку. Срочно ведет с собой, ругая на лету: обвиняет во всех смертных грехах, позоре за нашу страну в жестком обращении с животными. “Клетку человеческую не могли купить!” – рычит он. Иронично отвечаю, что для людей у нас клеток теперь понастроено предостаточно, с гаком, а вот для собаки искал целый месяц, но так и не смог нигде купить. Он сообщает, что поможет купить ее здесь, называет баснословную сумму денег. Я пропускаю слова мимо ушей, следую за ним. Он предупреждает: если клетку не удастся ему достать, собаку не пустят или, скорее всего, усыпят. На взлетной полосе у сгруженных чемоданов работник аэропорта держит на поводке рвущуюся ко мне собаку. Успокаиваю ее и иду вслед за моим присмиревшим вожатым в здание, к ветеринару. Тот улыбается мне навстречу, приговаривает “О, кей!”, открывает дверь в соседнюю комнату, что-то говорит, и мне выносят цивилизованную клетку для животных, с привешенным сосудом для воды и подстилкой. Двое служащих, приветливо улыбаясь, сажают собаку в клетку и уносят. Плачу 64 доллара, улыбаясь, желают мне счастливого пути. Подбегает наш сотрудник Белавио, пухлорозовый от посадочной суеты. Благодарю его по-нашенски: хочу всучить 20 долларов. Не взял! Посмотрел на меня снисходительно и ответил с усмешкой: “Летайте нашим Белавио и забудьте бобруйские привычки.” Взаимно обмениваемся понимающими усмешками.                                                                 7

Чикаго, огромный аэропорт, люди со всего мира – их так много, словно весь наш Минск собрался в полет. Но вокруг белые, черные, желтые — все расы земного шара… Улицы запружены машинами, как река в весенний ледолом.

Очередь за оформлением документов: людей выстраиваются на расстоянии, пропускают по несколько человек работники в формах, много черных. Четкость. Получение чемоданов и поиск места посадки на новый самолет – на Нашвил. Нет русской речи – не у кого спросить. Сухопарая женщина смотрит на меня и все понимает по моему растерянному виду: оставляет подруг, улыбаясь приветливо, берет меня под руку, подводит к работнику аэропорта и все объясняет. Он ведет меня в зал и помогает сдать чемодан. Она, убедившись, что все в порядке, представляет женщине, которая немного понимает по-русски, с улыбкой прощается. Мне объяснили: ждите здесь – позовут.

На полу сидит пожилой мужчина с красным заплаканным лицом, обильно потный, и курит. Перед ним открытый разворошенный чемодан. Рассказывает: он из Киева, едет к родственникам, а в родном городе, в аэропорту, его обокрали – были водка и икра. Матерится, хватается за голову: «Как же я к ним без подарков явлюсь – ой как стыдно!»

Вылет через два часа. Первое и яркое впечатление от этой многоликой массы людей – есть каждый отдельный человек, раскрепощено свободный.

Полет на Нашвил. Полупустой самолет, в основном американцы, чувствуется привычность для них полета, как мы в трамвае. Аэропорт — издали узнал встречающих меня родных людей, словно не минуло столько лет.

Едем в машине, открываю окно. Сын мне: «Закрой» — «Душно», — говорю я. Он, с улыбкой, повторяет: «Лучше закрой». Я не понимаю и открываю еще шире – горячий обжигающий ветер обволакивает. Быстро закрываю – и становится прохладно. Он смеется: «Для этого в машине есть кондиционер…»

По дороге мелькают красивые дома – нет повторения в архитектуре. Удивительная чистота улиц, обсаженные цветами и кустами участки земли около каждого дома – и нигде нет ни огородов, ни грядок. Каждый район имеет свою степень престижности. Заказать можно все: район, вид дома, интерьер, мебель – исполнится точно в срок. По архитектуре в основном ближе к английской, но каждый, заметно, вносит во все это дух своей нации, своей изначальной родины.

8

Первые встречи с людьми, в основном эмигранты: все стараются поддерживать отношения, основание язык и общее в прошлой жизни. Сближение зависит от времени пребывания в штатах и не проходящего чувство одиночества на этой земле, как бы хорошо ни сложилась жизнь. Хотя сами США – страна эмигрантов: люди всех стран, наций и рас. Это состояние со временем ослабевает, но никогда не проходит, хотя здесь делают все возможное для сближения народов: строгое соблюдение прав человека под эгидой закона – и это каждый испытывает на себе с первых дней пребывания. А многие наши эмигранты теряются от этой свободы. Вырвавшись из векового рабства, попали в космическую раскрепощенность: есть ты, мир вокруг тебя и космос – действуй. От этого и зависит разнообразие судеб попавших сюда людей.

Партия – стол, обильно заставлен едой.

Элизабет и Эрвин. Она портниха, энергичная, уверенная, с повадками резкого мальчишки: в разговоре, в движениях, за рулем, быстрая и чуть нескладная. Он — скульптор по металлу, круглоголовый, коренастый, с умными глазами. Оба были в концлагере в Польше, там познакомились в 17 лет, чудом спаслись. У него свое дело: художественные изделия по металлу – несколько фабрик, домов, наследуют дети. Их дом — «Наше гнездышко» улыбается она — длинный одноэтажный, во дворе много скульптур: на берегу искусственного бассейна цапля на одной ноге, металлические лягушки, фонтанчики. Стол и стулья, из металла и стекла, на 12 персон. На стенах картины Эрвина из металла на библейские темы, «Жертвоприношение Авраама», «Выход евреев из Египта». Шкаф с фотоальбомами – ее хобби: в каждом — поездки по странам всего мира. Эрвин начинает рассказывать и тут же замолкает: недавно он перенес операцию – опухоль, вырезали желудок, несколько слов ему даются в напряжении. Элизабет внимательно ловит каждое его движение и слово, продолжает рассказывать. Очень гордится им. Вдруг с веселой улыбкой показывает на стене фотографии двух сыновей и пяти внуков: «А это мое творчество»

Возит меня по городу, рассказывает. Город с 1959 года – за это время все новое. Повела в ресторан, в зале бывшей фабрики стоит на рельсах трамвай. Небрежно бросила: «Это недорогой ресторан, но зато самый интересный». Показывает старинный замок Чиниса – подарок человека своему городу: ботанический сад, галереи, много цветов. Разговор ее не навязчивый, но корректно поучающий. Повезла в синагогу показывать работы мужа. В фойе огромное панно из металла – сюжет из библии: «Моисей читает своему народу послание Бога».

Дома многих наших эмигрантов можно узнать по березке, посаженной у входа – это символ родины, которую они носят в душе своей, какой бы обидой не было изранено их сердце.

В семье потомков известного в России рода Хрущева я увидел комнату в русском стиле: в углу икона с лампадой, вышитая скатерть, рушник, на стенах картины русских художников, на полках прижизненные издания книг Пушкина, Достоевского, Толстого, Блока, Соловьева, Бердяева, Флоренского. Дома говорят по-русски с детьми и внуками, но в произношении уже проступает налет архаичности. Одна стена сплошь завешена фотографиями — портреты дорогих им людей. Такое ощущение, что я попал в музей Толстого. Для них русская история — смена живых поколений и их нравов.

— Это наш русский уголок, — с гордостью пояснил мне Вадим, хозяин дома. – Комната моей мамы. Она уехали из России после революции. Прошло двадцать лет, как она умерла, но мы сохраняем все, как было при ней.

Вадим — бывший воспитанник кадетского корпуса, поджарый, стройный с приветливым лицом. Жил в Петербурге, был под немцами в Риге, после войны в Австрии и Германии. Его жена Лена русская, но есть грузинская кровь, голубоглазая блондинка с четким профилем, женственна, была ребенком вывезена немцами в Германию, где они познакомились и уехали в Америку. У них свой бизнес, два танцзала. Старший сын Виктор менеджер, холостяк с бородой, меломан. Младший Энер с косичкой, женат, пробовал марихуану, свой бизнес с родителями жены.

Их друзья, Петр и Элла Жариковы, ленинградцы, он работает в библиотеке «Голос Америки», она в Толстовском фонде. Хорошая русская речь, знают многое о российских издательствах, даже о нашем белорусском журнале «Неман». Советуют мне: «Чтобы быстрее погрузиться в эту жизнь, надо жить среди коренных американцев: это трудно – но это главное искусство выживания здесь».

Феликс, бывший главный инженер завода в Харькове, широкоплечий, крупноголовый, обслуживает в синагоге сантехнику. Набожный: «Бог видит, знает и предопределяет путь каждого из нас – надо идти намеченным им путем, как это сказано в Библии: «Идите и обретете».  Все беды в том, что люди их не соблюдают. Бог дает время своему избранному народу осознать свои ошибки и исправиться, ведет его через испытание к счастью. Бог верен себе, соблюдает и делает, как задумал».

И как трудно сопоставлять его проповедование о покорности с ним самим: крепкий, широкоплечий, резкий в движениях, фантастически блестят глаза, и алеет румянец на тугих щеках, когда он говорит. Вступаешь с ним в разговор и чувствуешь его силу — убедительность от веры. И нельзя не поверить ему: он прошел через восемь лет гонений «отказника», сделал крутой поворот в жизни – назад дороги нет, верит в свой избранный путь, и каждый здесь прожитый день утверждает его в этом: «Главное в жизни, — говорит он, — спешить на помощь к человеку. И куда все это лучшее исчезает в людях…» Возит в поликлинику больных стариков, безотказно помогает.

9

Вокруг уже знакомые сцены американской жизни. С раннего утра люди на колесах. С чашкой недопитого кофе или колы спешат к своим стоящим у дома машинам, выезжают на скоростные дороги – и начинается трафик, такой обычный для них. Они послушно вливаются в его ритм. Привычно держатся одной рукой за руль, пьют свои напитки, курят, причесываются, переговариваются сквозь открытые окна с другими, обязательно при этом улыбка на лице. Почти у всех в машине включены радио или магнитофон: путь до работы у большинства, пожалуй, занимает больше часа. Лица сосредоточенны, задумчивы, движением руки уважительно пропускают друг друга при малейшей осложнившейся на дороге ситуации. Поймав чей-то взгляд – мгновенно возникает ответная улыбка. Вдали от скоростных дорог случайные пешеходы на узких улочках обязательно приветствуют друг друга, никто ни слова о своих сомнениях или, не дай Бог, беде – значит, ты эмигрант. Есть много благотворительных организаций, они вас выслушают и помогут. К полдню поток машин меньше – к вечеру опять тот же трафик: люди спешат домой, на свой любимый диван к телевизору, заняться своим хобби – им нет тут числа: от собирания старых машин до обучения искусству дальнобойного плевка. Но все это чуть позже. Надо разобрать огромную почту: бесплатные газеты, рекламы, журналы и т.п. Среди них первым делом отобрать конверты с билами, проверить, сколько с тебя высчитывают за все блага жизни, которыми ты с пеленок пользуешься, и вовремя рассчитаться, иначе растут проценты, долги со всех сторон, напоминающие тебе, что не все в жизни дается так легко и просто. И чем больше набрал себе в кредит всех этих благ, тем больше плати. Успокоившись, что все идет пока хорошо, многие выходят на прогулки или бегают, от мала до велика. Для того чтобы дольше пользоваться этой хорошей жизнью, надо иметь крепкое здоровье, медицина, хоть ты и застрахован, иншуренс, дает себя знать в любом случае: пожалуй, самая дорогая в мире. Тут две профессии престижные: врач и юрист. Если вы, знакомясь, узнаете, кто перед вами – понимаете хорошо об их уровне жизни. У нас в стране только юристы еще как-то умудряются выкручиваться от полной бедности, в которой живут наши врачи и учителя, их стараются подкормить сердобольные пациенты или родители.

Бегают с наушниками, рубашка или куртка повязана поверх бедер, на голове повязка, как у индийца, красовки, шорты, белые носки и поглощающий все запахи вокруг, даже выхлопных газов из машин, дезодоранта — они предпочитают его искусственность здоровому запаху своего потного тела. Производство всего здесь сверх избытка, если приносит доход. На это работает все: рекламы, газеты, телевидение, почта, телефонные звонки по домам – с утра до вечера предлагается гражданам этой страны все, от самолетов до зубных щеток. И все втянуты в этот процесс, играют в него с азартом, подгоняя себя под эту систему. Добывают деньги своим трудом, кто и где может, чтобы отовариться и выглядеть не хуже других. Наши эмигранты быстро втягиваются в этот ритм всеобщего обогащения и часто становятся лидерами в этой гонке за благами, которые и сами создают в этой молодой хваткой энергичной стране. Да, Америка — уникальная страна: ее демократичные законы собирают людей со всего мира, позволяют им жить здесь не только на равных с аборигенами, но и строить свою жизнь со своими наследственными привычками.

10

В беседе с одним американским миллионером я сказал:

— Человек не может быть счастливым без родины.

Он взглянул на меня вприщур своими умными вылавливающими глазами и с нескрываемой усмешкой ответил:

— Родина там, где тебе хорошо.

Мы молча, изучающе смотрели друг на друга, но разговор наш после этого расклеился. А этот милый, добродушный человек от всей души желал мне счастья, и даже предложил свою помощь для устройства жизни здесь. У меня не было оснований не верить ему.

Мы сидели в маленькой квартирке моих родственников. Пожилыми людьми они уехали к своей единственной дочери. Как это принято в Америке, родители живут отдельно, хотя дочь имеет свои два двухэтажных дома. Выделенное им государством пособие, для которого эмигрант не ударил здесь палец о палец, хватает на сносную, по американским образцам, жизнь. По нашим – их обеспеченность выше среднего достатка. У нас человек, уезжающий из страны, лишается почти всего, нажитого за свою жизнь: заработанной пенсии, фамильной собственности – главного достоинства цивилизованного государства, но и гражданства – святая святых личности.

Хозяин квартиры, честный труженик, отмеченный государственными грамотами, бывший коммунист — его исключили из партии, когда он собрался после выхода на пенсию уезжать к дочери. Во время Великой отечественной войны, защищая свою родину, стал партизаном, был ранен, награжден правительственными наградами, погибла вся его семья, которую выдал фашистам его же сосед. Ему было трудно передвигаться: он, мужественно скрывая боль, тяжело поднялся с кресла, прошаркал несколько шагов и остановился, держась за стену. Никто не заметил, как миллионер вышел из комнаты. Минут через двадцать вернулся с большим свертком в руках, без лишних слов развернул его и из металлических трубок собрал конструкцию – специальные «ходунки» для инвалидов — поставил их перед стариком и, смущенно улыбаясь от слов благодарности вокруг, сел на свое место и включился в беседу.

Не думаю, что он стремился показаться перед нами в лучшем свете – все у него получилось естественно, как сложившийся образ жизни людей в данной системе отношений. Я подумал: отчего же человек с таким чувствительным сердцем не понял меня, когда я сказал, что не может быть настоящего счастья вдали от родины.

И вот что узнал о нем. Родился Евгений в типичной американской семье: родители, даже не имея своего бизнеса, могут обеспечить своих детей всем необходимым для здоровой, материально обеспеченной жизни. Трое старших братьев хорошо учились, закончили университеты, быстро стали на ноги. А Евгений жил беззаботно на иждивении родителей – и все уже к этому привыкли, «в семье не без урода». Он любил задавать неожиданные вопросы, порой, казалось совсем не к месту разговора, и своей фантазией мог очаровать праздных слушателей. С детства пристрастился к оборудованию дворового хозяйства родителей: подметал, чистил, красил, приобретал и оборудовал технику, мастерил, строил – вскоре соседи и друзья охотно приглашали его в свои усадьбы, за его услугами записывалась в очередь. Все он любил делать сам, порой трудился до позднего вечера, и взволнованные родители приезжали за ним на машине и силой увозили домой. А он еще долго сидел в своей комнате и набрасывал чертежи по переоборудованию участка. Вскоре весь город узнал о нем, пришлось открыть офис, нанимать работников – и появился открытий счет в банке. Евгений пополнил ряды миллионеров не только своего города, но и штата. Он женился на красивой женщине, купил дорогой особняк, стены которого теперь заполняли картины знаменитых художников. Когда родились дети, построил прекрасную школу с самым современным оборудованием, бассейном, актовым залом, спортивным городком и подарил городу. По субботам ходит в синагогу. Предложил ее прихожанам в знаменательные религиозные праздники делать свои денежные приношения, не меньше тысячу долларов, для поддержки обучения талантливых детей их общины: дай, сколько можешь, остальное он за каждого из них вносит сам.

Американцы – патриоты своей страны. Они могут часами рассказывать о ней, откровенно и смело анализируют свою систему, обсуждают действия сената и вслух всенародно высказываются и в печати, и по телевидению: будь это глобальные вопросы страны и мира или подозрительный прыщ на носу президента.

Не только в праздники на многих домах полощется национальный флаг, он реет на капотах машин, украшает, как икона в русской избе, центральный угол комнаты, оттиснут на рубашках – американцы гордятся своей страной даже с каким-то вызовом. Но нет в этом высокомерия. Есть убежденность в том, что их страна самая лучшая в мире для жизни человека. Зная, сколько они путешествуют, имеют возможность видеть мир — спорить с ними не было аргументов, да и по мере знакомства с их жизнью, отпадала всякая охота.

 

11

Но в беседах с соотечественниками я все уверенней вступал в разговоры на тему о верности сделанного ими выбора.

— Душа моя осталась в России, — искренне признался мне чикагский таксист, сам того не зная, что накладывает бальзам на мою душу. – Но детям здесь хорошо – и это главное. Я, отец, обязан обеспечить им жизнь: если ты работаешь, это не трудно. По нашим российским меркам, я состоятельный человек, хотя всего лишь таксист, а жена бухгалтер. А в России был инженером – и что имел? Стояние в очереди за двухкомнатной «хрущевкой», изнурительный труд за мизерную плату, добывание за взятку самого необходимого для семьи, ну и, — он кисло усмехнулся, — раз в десять лет профсоюзная путевка в задрыпанный дом отдыха или изнурительная поездка «дикарем» на юг. А тут я уже побывал в Канаде, Мексике, Колумбии, Франции и Испании. У меня двухэтажный дом, две машины, комнаты обставлены хорошей мебелью, за которой мне не пришлось стоять в очереди: стоило мне изъявить желание – привезли и поставили. В каждой комнате компьютер. Все, правда, куплено в кредит, но всем этим я пользуюсь с первых же дней, как начал здесь работать. Конечно, все это дорого. Но учти: американцы умеют все рассчитать: раз мне выдали в кредит – уверены, что я платежеспособный. В России о такой материальной жизни не мог и мечтать. А первобытность нашей технологии здесь уже давно пройденный этап — пришлось стать таксистом, но живу не хуже среднего американца…А вот с душой что-то творится. Чтобы ее успокоить – в кредит не возьмешь. Все осталось там, в России. Живу только ради детей, пусть они будут счастливы и никогда не узнают трагедии человека, покинувшего родину.

— О том, что я советский инженер – экономист здесь никому не рассказываю – засмеют, — сказал мне бизнесмен одной фирмы. – Верх вашей советской экономики выразил первый секретарь ее руководящей партии: «Экономика должна быть экономной». Помнишь анекдот? «Что надо сделать, чтобы развалить самую сильнейшую в мире экономику США?» — «Заслать туда пару наших лучших экономистов» … Да, пять лет мне здесь пришлось вкалывать на черных работах. Но у меня была цель – я ее добился. Еще в Союзе хотел открыть свой бизнес, но меня обвинили спекулянтом – проходимцем. Здесь же за это дело поддержали, и дали возможность развернуться. Я счастлив: осуществил свою цель. Ваши идеологи не думают о человеке, хотя провозгласили лозунг «Все во имя человека». А у нас (как гордо и привычно говорил он: «у нас») – все ДЛЯ человека. Чувствуешь разницу? Я только здесь ее понял. Ваш человек – раб, живет в нищете, дышит радиацией, есть нитраты – вот достижения вашей идеологии. Все вы подопытные животные этой лживой идеи, обреченность которой уже давно очевидна. Я спас своих детей от преступных опытов над живыми людьми.

— Самое великое и главное, что я сделал в жизни то, что приехал сюда, в свободную страну, — рассказал скульптор, наш бывший соотечественник.

Он окончил художественное училище, начал работать, но быстро понял, что семью не прокормишь, если не будешь работать по указанию партии. А для настоящего художника – это смерть. Он закончил технический вуз, но и это не спасло от нищеты – и уехал с двумя детьми. Способный инженер, быстро стал на ноги, купил двухэтажный дом, сделал в нем мастерскую и все свободное время отдавался творчеству. Отработав семь лет для получения минимальной пенсии, бросил работу и занялся своим любимым делом.

— Жена прокормит – она программист, — объяснил он. – А у меня теперь есть свобода для творчества. Правда, потерял десять лет, но у нас я бы потерял всю жизнь. Теперь все зависит от меня. В Союзе я получил хорошую школу по искусству, американцы это начинают ценить – они уже нахлебались модерна. Природа человека вечна — она часть мировой природы. Я сделал несколько своих выставок – начали покупать работы, появились заказы. Счастье художника – свобода самовыражения.

— Но, к сожалению, настоящее искусство у нас интересует не многих, — сказал молодой американский писатель. — Нашими вкусами правят спонсоры и менеджеры, все продается и покупается – на бестселлере они делают деньги, и этим убивают понимание того, что вечен лишь дух. Они приучают жить человека лишь сегодняшним материально обеспеченным днем, создают общество потребителей. И все же я рад, что живу именно в моей стране: здесь есть главное для творческого человека – свобода самовыражения.

Он живет аскетом: зарабатывает на жизнь таксистом – для этого берет на два дня машину на прокат. Остальное время пишет, не помышляя и не поддаваясь соблазну продать свой талант за хорошо обеспеченную жизнь. Он сам господин своей судьбы, и не понимает, что такое «прописка», «цензура», «тунеядец», «диссидент». Как открыто и искренно говорил он со мной, человеком из «вражеской» страны, вверяя свои сокровенные мысли о родине и себе. Это качество я отметил у многих американцев: они добродушны, доверчивы, открыты. И я невольно подумал: «А может в этом есть свой практический расчет?»

— Самое дешевое – быть честным, — пояснил он. – Честность – самый выгодный вклад в человеческое общение. Но для этого надо не только быть, но и чувствовать себя свободным человеком в свободной стране.

— Да, тут свобода, которую нашему советскому человеку трудно себе и представить, — сказал инженер – электронщик, в прошлом руководитель отдела одного из советских НИИ. – А свободой надо не только владеть, но уметь распоряжаться, чтобы не задохнуться. Наши эмигранты, попадая сюда, теряют голову от свободы выбора: ты представлен сам себе, и от тебя одного зависит, кто ты есть и чего можешь добиться в жизни. Но большинство из них восторгаются не свободой духа – чувство раба в них генетическое, а как голодный нищий тратят все силы, чтобы поскорее разбогатеть. Одни только и разговоры: кто что приобрел, съел, выпил. Однажды я не выдержал и сказал одному из таких рьяных ценителей этой жизни, когда он взахлеб рассказывал, что теперь, здесь, он жрет икру ложками: «Но разве ты теперь испражняешься по-другому!»

— Ты хотел бы вернуться? – в упор спросил я.

— Поздно, — коротко ответил он и, помолчав, рассказал историю своей жизни.

В Союзе он был офицером торгового флота. Материально жил лучше многих своих соотечественников. Но когда у него родился сын, он, находящийся в рейсе по полгода, ушел работать в НИИ – и его семья сразу начала испытывать материальную нужду. Жена, которая знала из его рассказов о заграничной жизни, заявила: «Едем, я тут не могу больше жить!» Она была красавицей, он безумно любил ее, и подумал: «Что я за мужчина, если не могу обеспечить своей любимой женщине хорошую жизнь». Сам он не хотел уезжать, но не мог больше видеть, как страдает его любимая: стоит в очередях, подсчитывает копейки до очередной зарплаты. Им одолела гордыня – и он добился право на выезд. Когда они приехали сюда, он плохо знал язык. Пришел в фирму устраиваться на работу, ему дали схемы, он быстро в них разобрался — его не только приняли, но и прикрепили переводчика. «Поверишь, — усмехнулся он, — 12 лет работаю в этой фирме, а у меня до сих пор никто не просил показать диплома. Я им так дорожил, когда ехал сюда, а теперь сам не знаю, где он у меня лежит». Все у него складывалось хорошо, но для того, чтобы достичь того уровня, на котором он сейчас живет, нужны были годы. А вокруг роскошь, которую так хочется иметь человеку, и жена его не устояла – сбежала вместе с сыном к миллионеру – мексиканцу. А через год вернулась и стала перед ним на колени. Он сказал ей: «То, что я ради тебя сюда уехал – могу простить, но предательства – не прощаю». Подарил ей свой дом и машину.

— У меня теперь есть все, — рассказывал он. – Прибыльная работа, два трехэтажных дома, новая хорошая жена и чудесная дочь. Но нет настоящей радости. Одна мечта: выйду на пенсию и буду путешествовать. Может, и в Россию загляну – на старости лет, говорят, тянет увидеть то место, где родился. Не жить там, а умереть… Да, теперь моей жизни многие завидуют, но, чувствую, потерял что-то главное, — он смущенно взглянул на меня и машинально постучал себя в грудь, словно успокаивая учащенно забившееся сердце.

— Ради детей я сделал этот выбор, — подчеркнул мне в разговоре менеджер крупного магазина.

В Союзе он работал юристконсулом на одном из крупных столичных предприятий. Рекламируя свою жизнь здесь, он невольно возвращался к этому времени, когда был уважаемым юристом, знатоком своего дела. Но выбор им был сделан и, к сожалению человека, и позора нашей системы, назад дороги нет.

— Ностальгия? – переспросил он. – После того, что я пережил в связи с выездом из нашей страны, все проходит.

И рассказал, как поступали с ним в ОВИР, в кассах, на таможне – каждый из представителей этих организаций смотрел на него, как на предателя, но при этом не упускал случая брать с него взятки. При этом все вымогательства сопровождались открытыми оскорблениями по поводу его отъезда. Вот заключительный эпизод. Поезд уже тронулся. Его пятилетний сын играл в коридоре вагона с машинкой. Проводник раздавил ее ногой и выругался: «Проходу нет от вас, предатели!» Он заранее содрал с них деньги, обещая поить чаем до Вены, а когда переехали границу – потребовал доллары.

— Я понимаю, — заключил он свой рассказ, — что не эти сволочи родина. Но они представители той системы, которая гонит человека с его родной земли. Когда я теперь спрашиваю сына о родине, он рассказывает о своей искалеченной игрушке.

Мне часто приходилось краснеть от таких рассказов.

Эмигранты радушно встречают человека, приехавшего с их родины – известие об этом быстро распространяется. Приходят, звонят, расспрашивают, предлагают свои услуги, возят тебя по городу, по стране – они рады блеснуть своими успехами в новой жизни. А им есть что показать. И мне, совку, было чем дивиться не только в самой стране, но и в личном хозяйстве каждого из них: благоустроенные дома, машины, мебель, вещи, альбомы с фотографиями – свидетельства их поездок по разным странам и континентам. Во всем их поведении не только неуспокоенное доказательство того, что они достигли в годы эмиграции, но и то, что они не ошиблись в своем выборе, пусть и прошли сквозь все испытания эмигранта.

Обычно, они неохотно рассказывают о своих первых годах пребывания здесь, причины у каждого свои – был не один год мытарства из-за незнания языка и образа жизни: с дипломом инженера или врача работали чернорабочими, уборщиками, мойщиками. Но тот, кто выдержал эти испытания, обладая упорством и способностями, находил работу по своей специальности и вкусу. Открывал свой бизнес, и уверен, что не ошибся в своем выборе.

— Свобода и право личности – основа жизни и политики США. Об этом четко заявил президент Рейган, побывавший у вас в гостях: «Мы никогда не отступим от главного, даже если нам всем придется погибнуть – это свобода», — сказал мне американский юрист.

В разговоре с ним я обрушил на него факты неблагополучия в их стране, которым уже сам стал очевидцем. Он мирно, и даже несколько снисходительно, выслушал меня и прочитал целую лекцию:

— Да, у нас есть наркомания. Есть бездна противоречий в материальной жизни, есть опасные зоны проживания даже в таком городе как Чикаго, куда лучше не заходить и днем. У нас преступник может ходить на свободе, пока его вина абсолютно не доказана. Но все это плата за нашу свободу. «Пусть лучше один преступник ходит на свободе, чем будет вместе с ним осуждено десять невиновных», — так сказала ваша просвещенная императрица Екатерины 2. Вы, в погоне за мнимыми преступниками, уничтожили миллионы невинных. В своей абстрактной идее построить справедливое общество вы нарушили накопленную человечеством нравственность – отмели весь опыт предков. На голом месте взялись строить новую мораль. Это решил не народ, а Ленин заявил на 3 съезде ВЛКСМ: «Нравственность подчинена классовой борьбе пролетариата. Мы в вечную нравственность не верим и обман всяких сказок о нравственности разоблачаем». Выдвинул коммунистическую мораль в противовес общечеловеческой – и это преступление стало трагедией народа. Нравственность и мораль не сочиняется, а формируется в процессе реальной жизни. Мораль – это чуткий индикатор процессов, которые происходят в обществе. Ленин, вроде и умный человек, но как противоречит сам себе в пылу полемики. Уже в следующем абзаце он заявляет: «Мы не верили бы учению, воспитанию и образованию, если бы оно было загнано только в школу и оторвано от бурной жизни». Мораль нельзя создать силой оружия.

Профессор, увлекшись, цитировал напамять многие положения Ленина, доказывая, что главная ошибка коммунистической нравственности в том, что она начисто отвергла живую личность, ее индивидуальность, ее права и право на частную собственность – все то, что получило ясное определение во всемирной декларации прав человека.

— Человеку, забывшему о Бога, все дозволено – так сказал ваш гениальный писатель Достоевский. Забыв о Боге, Ленин отверг мораль своих предков, на которой и сам воспитывался, благодаря которой он и пришел к мысли бороться за счастливую жизнь человечества. Он выступил против морали своих родителей, образованнейших и культурных людей России: инспектор народных училищ – такая должность давалась в России людям с чистой совестью. А ваш вождь вроде и любил своих родителей, боготворил их. Но вот стал политиком – и все начисто похерил: осмелился поднять руку на самое святое: мать и отца. Этим он и оторвался от нравственности народа.

Профессор свободно и аргументировано анализировал мысли и поступки человека, критически прикасаться к которому, у нас наложено государственное табу со смертельным исходом. Честно признаться, меня коробило не то, что он говорил, а то, что он, в отличие от меня, мог все это так свободно позволять себе. Фетишизм – наш бич. И в этом, пожалуй, одна из главных и роковых ошибок нашей жизни.

Сам профессор – русский, но родился в Америке. Родина его родителей, которые были насильно изгнаны со своей родной земли, живет в его сердце, он связан с ней не только кровью своих предков, но и памятью.

— Вы не только уничтожали лучших своих людей, но и многих лишили гражданства – сам Бог, который подарил им землю, не решился бы на такое кощунство, — сказал он в заключении.

Всеми трагическими фактами нашей истории я не мог опровергнуть ни одного его доказательства – молчал с чувством боли и стыда.

У всех эмигрантов из России отметил одно общее: да, они обижены, оскорблены, что вынуждены жить вдали от своей Родины, но более всего они возмущены тем, что те, кто вынудил их покинуть ее, превратили их могучую страну, занимающую когда-то одно из первых мест в мире по экономическому и культурному развитию, в «империею зла». Партия, обвинившая царизм в том, что Россия – жандарм Европы, сотворила из нее мировое пугало. Из самых дальних стран с ужасом смотрят на нее, не ведая, какой очередной вандалистский фортель способна она выбросить: вооруженное вторжение в дела Прибалтики, Венгрии, Чехословакии, Афганистана. Весь мир живет в напряжении, не зная, что ожидать от вооруженного до зубов монстра с голодным населением.

«За державу обидно!»

В этих разговорах я все острее осознавал: во всем, что произошло на нашей родине, вина каждого из нас. Нет невиновных! Когда родина находится в опасности, а ты пассивен и не предпринял ничего, чтобы помочь ей – виновен! Пусть молчал, не участвовал в неправедном деле, но ведь не боролся…

12

Походы по инстанциям по поводу социального обеспечения. Языка нет, и дети мои водят по учреждениям, говорят и отвечают за нас – это участь всех эмигрантов. Но, пожалуй, в основном из Союза. Кажется, что люди всего мира на бытовом уровне могут общаться по-английски — это показатель не только того, что этот язык стал международным и почти все страны имели непосредственное общение между собой, но они естественно принимают процесс международной интеграции. Только мы, носители социдеи, наследники и инвалиды “железного занавеса”, оказались оторванными от мира и цивилизации.

Какая огромная, богатая и гуманная страна! Сюда прибывают люди со всего света, всех стран и рас, их выслушивают, оказывают помощь, придерживаются главного: если человека приняли (а сколько умудряются прибыть нелегально!), он должен иметь жилье, быть сыт и обут. А человек ни дня не работал для этой страны.

И на чьи это деньги? Налогоплательщика – того, кто живет здесь, работает (трудно работает – но знает за что!), и все эти люди понимают (и принимают!), что из их кармана обеспечивается прожиточный уровень новоприбывших. Вот она высшая форма человеческих отношений — демократия.

Да, много бюрократии, но какой порядок во всем. Да, стандартизация — но как четко исполняются решения по любому вопросу: в обществе правят беспрекословно законы, а человек сам строит свою жизнь в меру своих способностей и личного труда. Законопослушные граждане – выработано передовым опытом человечества. Все равны и исполнительны: расы, национальности, религии…

13

Эмигранты радостно, с гордостью, рассказывают о жизни своих детей и внуков: «Ради них мы и приехали сюда!» Растут они, счастливые люди богатой свободной страны. Счет денег ведется не как дотянуть до зарплаты, а что нового и лучшего приобрести и в какую страну еще отправится путешествовать. Да, за все надо платить и много работать: за учебу, медицину, дом, машину — ведь все в кредит. Но если ты трудишься, то уже с первых самостоятельных шагов можешь иметь все необходимое для нормальной жизни.

А в духовном? Все зависит от потребностей самого человека. Есть в избытке библиотеки, музеи, театры, магазины завалены книгами, альбомами: лучшие мировые художественные творения стоят сюда в очереди со своими владельцами, чтобы иметь возможность быть представленными желающей публике. Без споров и дискуссий “о физиках и лириках “решается и этот вопрос, исходя из всемирного опыта человечества.

Боюсь ошибиться, но время давно расставила все на свое место: процентов 80 человечества – люди материальной жизни, им надо хорошо заработать и весело провести время. Помните древнее изречение “Хлеба и зрелищ!” Тех, для кого на первом месте жизнь духовная, отнимите эту цифру от ста… боюсь еще меньше. В основном, они живут намного беднее (но разве они это замечают и сравнивают?) — духовная жизнь не имеет цифровых показателей. У каждого из большей части человечества есть свои ценности, которые можно просчитать, оценить, взвесить и т.д. У меньшинства же — не существуют подобного сравнения в природе. Будь это нумизмат, готовый отдать за старинную монету все свои блага жизни, композитор, который пишет свою музыку по велению сердца, бродячий актер, который не променяет свою вольную жизнь на сладкое место при королевском дворе, путешественник — одиночка, пересекающий штормовой океан на хилой байдарке – все они избранники божьи в этом мире. Своей жизнью, действиями и творениями они улучшают и украшают нашу жизнь материально и нравственно. И вот парадокс: благодаря бескорыстному служению своему призванию они обогащают жизнь всей остальной массы населения, а сами (будем откровенны, честны) живут на том, что Бог им послал. А вся эта масса, как само собой разумеющееся, пользуется плодами их талантов, лениво, чаще скупердяйски, бросая им подачки со своего обильного стола, считая, что она благодетельствуют им. Они не понимают и, слава Богу, им не дано понять, что такое истинное богатство жизни. Это большинство проживает одну свою земную жизнь, материальную. Вторые, эти божьи избранники, как у Пушкина в “Моцарте и Сальери”, растворяются не только в своих современниках – они пронизаны прошлым и уходят в будущее.

Таков извечный закон природы развития человечества. К сожалению, не мы сами выбираем свой путь — в каждого природа закладывает свою индивидуальную судьбу: великая и главная задача не только родителя, но и государства – увидеть и разгадать в рожденном человеке заложенную в него Богом искру Духа.

14

Школа по изучению английского языка, субсидируется государством. Оборудованные классы, учебники, аппаратура. Люди разбиты по группам, их отличие лишь в уровне знания языка.

Садимся по кругу за столами. Педагог, изящная и стройная пожилая женщина с голубыми простодушными глазами, касаясь пальцем своей груди, с улыбкой произносит:” My name  is Dell Wilson” — поочередно каждый называет свое имя. Она предлагает написать его фломастером на карточках и поставить перед собой, чтобы остальные могли видеть. Подходит к большой карте на стене, просит тебя назвать свою страну, столицу и показать ее флаг — они все изображены на карте.

Я не могу найти свой флаг – она показывает. Оказывается, там обозначен наш бело-красно-белый – тот, который был признан, когда Белоруссия стала независимой на несколько лет, и его отверг первый избранный президент и превращает страну в сетелита России. Каждый из нас показывает на карте свою страну, столицу, флаг: Эфиопия, Китай, Корея, Япония, Италия, Испания, Польша… только в моей группе приехали сюда жить люди из 12 стран. Никто не знает английского языка, но все видят и осознают, что здесь собраны представители со всего мира — это первое ошеломляющее впечатление. И даже незнание английского языка уже не кажется препятствием между людьми: все доверчиво улыбаются друг другу. А в глазах общая расстеряность оттого, что вот все люди мирно расположены друг к другу, но без знания общего языка нельзя сказать тех добрых слов, которые идут от самого сердца. И все же есть в каждом человеке что-то свое, не только индивидуальное, но и от его страны: зажат кореец, подвижный эфиоп, грациозна итальянка, раскрепощена испанка, общительна улыбчивая полька. Педагог произносит фразу и просит повторить – и наречие выдает каждого из нас.

Возвращаюсь домой с полькой – схожесть языков не только сближает сразу, но и дает возможность общения. Она уже третий раз по полгода живет в Америке у сына – профессора. Он преподает в местном университете и занимается научной работой, для которой ему создали все необходимые условия. Купил дом, семья, дочь родилась – американка. Конечно, им здесь хорошо и останутся они навсегда, говорит Тереза. А сама она приезжает лишь в гости и подзаработать. Свобода в своей стране и родная культура ей дороже всего, а Польша, уверенно добавляет она, стоит на пути полного восстановления.

— Вот мы с вами соседние страны, — замечает она с горьким сожалением, — а у вас, как на Кубе.

Одно чувство всегда при этом — стыд…

14

Снился сон. Красивая очень знакомая местность. По ней носится и безумно стонет белый грациозный конь с красной полосой крови вдоль всего тела. У него под животом крепко прикручена железная клетка, в ней мечется крыса. Конь лязгает от боли зубами, пытается схватить крысу – и тогда она с еще большей силой вгрызается ему в тело. Конь, как человек, кричит от боли и мчится, не разбирая дороги. Я узнаю пейзажи, поселки и города моей родины. Пытаюсь поймать коня, чтобы помочь ему освободиться от крысы. Но как только мы сближаемся с ним, крыса с новой силой вгрызается в коня – и он обезумело скачет. А вокруг этой знакомой местности люди в машинах из какой-то иной жизни, они смотрят недоуменно на эту садистскую сцену, дают советы. Конь с безумными глазами озирается, прислушивается – видно, что его еще не угасшее сознание понимает, хочет освободиться. Но крыса чутко следит за каждым ее движением, и успевает каждый раз предотвратить любое ее действие к спасению.

Тяжело проснулся. Сон этот не покидает меня…

Обзванивал друзей – у всех уставшие осторожные голоса… и ни слова о политике. Страх З7 года опустился на страну. Единственная реальная связь с Беларусью – Интернет, и каждый день приносит новость одну страшнее другой. Дело идет к очередным бессменным выборам президента. А он заявил на весь белый свет, когда Беларусь не пустили в ПАСЕ: “Нам там нечего делать. А эти доллары мы лучше отдадим нашему народу на лекарство”. Популизм нижайшей пробы, но он еще подкупает наше одурманенное население. А что же народ? Все еще безмолвствует. Нет, не верю – это уже молчание не ягнят. Взрыв зреет. Неужели и нас ждет уже испробованный югославский вариант?..

15

Слушая признания наших людей, что они нашли в этой стране истинный путь в жизни, по велению Божьему, я невольно обращался к истории своей родины.

Пересмотрите внимательно хронологическую таблицу наших учебников по истории. Почти вся она состоит из войн, революций и захватов чужих земель – словно Россия не земля людей, а полигон для постоянных битв: люди здесь не живут, не работают, не мечтают, не дружат, не смеются, не придерживаются народных традиций и обрядов, не дышат мирным запахом родной земли. Вся история представлена советскими временщиками, как война людей, где брат убивает брата. Вот отчего так легко Сталин и его «соколы» укоренили в сознании советских людей понятие «враг народа». Воспитанные с детства на такой интерпретации истории своей страны, люди хронически заболевали страшной болезнью «сексот»: везде, в каждом человеке склонны распознать врага, шпиона, предателя, инородца, диссидента, жидомасона. Такой политикой творцы «Краткого курса» скрывали свое невежество и крушили все лучшее, что накопила Россия за свою многовековую историю – и в результате мы получили падение нравственности, экономики, социальной жизни. Попрание человеческих прав и истины – для них главное оружие в борьбе за власть и места у кормушки. И все это – за счет трагедии народа.

На протяжении своего владычества временщики методически и настойчиво пытались убить в человеке чувство родины. Они уничтожали ее лучших представителей, «благороднейших сосудов духа», которые, не щадя живота своего, противостояли и в одиночку власти, присвоившей себе незаконно право решать судьбу человека «от имени родины и народа». «Не может сын смотреть спокойно на горе матери родной», если он сродни мудрому племени Чаадаева: «Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклонной головой, с запертыми устами». Какими изощренными садистскими методами эта власть – вампир уничтожала их: история будет вечно ужасаться, изучая и описывая этот страшный период нашей жизни.

Но и те, кто сумел вырваться из страны (не с такой узурпаторской злобой отпускал помещик на волю своего раба!), простые люди, беззаконно лишенные гражданства, вели свою борьбу против системы «вседозволенности»: их отъезд – это не побег, это борьба в силу своих возможностей. В сражении каждый рядовой солдат вносит свой клад в победу над системой, которая ведет в государственном масштабе войну против собственного народа. Человек – не винтик, как его официально обозначила власть: его душа вбирает в себя всю боль и трагедию родины, своего изначального места на земле. Все граждане страны, вне зависимости от национальности, любили свою родину, которую они, защищая от внешних врагов, полили своей кровью на полях сражений «справедливых и несправедливых» войн и своим потом в «битве за урожай» — их чувства питались «любовью к отеческим гробам».

Не Родину покидали они, а искали свободу и право людьми зваться.

Как разнообразны их судьбы, характеры, цели, причины и пути постижения новой реальности, которая нивелирует становление каждого согласно его образу.

Писатель В. Аксенов выразил эту боль: «Америка – мой дом, Россия — моя родина»

16

Наблюдаю, анализирую, и все время невольно сравниваю жизнь здесь и у нас. Кажется, что люди везде одинаковые в проявлении своих чувств, желаний, мыслей. Но это два противоположных мира – экономика диктует свои законы и чувствам, и желаниям, и мыслям. Здесь люди сумели построить свой мир, для человека, который и определяет их состояние радости жизнью. У нас же по-прежнему вечная борьба за выживание. И дело не в этой болезни, которой заразила нас коммунистическая идея. Корни этой болезни кроются далеко в прошлом, во всей российской истории, в которой человек был всегда оружием в руках идей. Тут, видимо, причина и в религии православной, внедряющей в сознание масс свою избранность у Бога.

А, может, так сложилось изначально в истории становления человеческого общества — идет долгий процесс шлифования материи, из которой сделан человек: испытание не только в различных климатических и географических условиях, но и социальных. Происходит отбор для будущего, в котором, оснащенная техническим прогрессом, произойдет выкристаллизация из всех рас, их социальных условий выживания на своей малой родине, отбор всего в них лучшего для созидания человека будущего. Для этого требуются тысячелетия. И в этой глобальной работе становления человека, каким задумал его Бог, каждый народ вносит свой вклад, проходя вплавление и влияния на него испытаний общей для всех мировой истории.

Но как хочется вернуться в свое отечество и доступно рассказать нашим людям, что уже есть много лучшего, отобранного временем, и не принимать его – это преступление в первую очередь перед своими детьми.

17

В Нашвиле трудно с работой: старик без знания английского языка. Созвонился с друзьями, и они нашли мне ее под Нью-Йорком, Кастильские горы.  В автобусах ездят люди ниже среднего класса, много черных. Невольно отмечаю, как они раскрепощено ведут себя, но в учреждениях, очередях, с полицией – требуемая дисциплинированность. Иные пытаются заговорить со мной, попутчиком в долгом пути, а я в ответ лепечу: «Амсоре, ай дон спик инглиш» — и они сочувственно извиняются. Иногда спрашивают: «Откуда ты?» – «Рашен» – «А, Москва?» — «Минск» – и сразу все недоуменно замолкают.

Ехал 23 часа. В Вашингтоне пересадка на другой автобус, затем на метро, до моста «Вашингтон» — и встретили меня на машине мои давние друзья по Минску. Эрнест научный работник, преподаватель института, Мариям инженер и писатель. В начале перестройки изобрели и разработали технический аппарат-сигнализацию от пожаров, и открыли свой бизнес по производству. Дело пошло хорошо, но вскоре их обложили налогами и задушили. И они уехали в Америку. Оба работают по специальности, выкупили квартиру, хорошая машина, часто ездят в Европу – их хобби художественные музеи. Из последнего оплота коммунизма уезжают первыми самые толковые люди — вот преступление, которое нельзя простить правителям: богатство страны – духовный, интеллектуальный уровень ее граждан. Планировали провести вместе вечер. Но через несколько часов за мной заехал брат моего будущего боса, коренастый, лысый, сиплый насмешливый голос.

Мы сели в его машину и поехали вдоль берега Гудзона. Как и повсюду в Америке, прекрасная дорога, по сторонам стеной густые деревья. Поражает каждый раз ухоженность этой страны и непрекращающееся строительство. Вскоре повис густой туман, и машина наша начала странно вилять. Я окликнул водителя – оказывается, он заснул. Признался, что не спал почти всю прошлую ночь и, кисло усмехнувшись, обронил: «Хочешь в Америке хорошо жить — надо работать на износ». Вдруг хлынул проливной дождь, видимость почти нулевая — заблудились. По сотовому телефону он созвонился с братом, и тот дал направление. Весь оставшийся путь я хлопал водителя по плечу, когда разделительная линия на дороге оказывалась между колесами. Вместо часа ехали три.

18

27 мая. Наработался до 10 часов вечера. Свозил со всего участка поломанные скамейки и кресла – босс сказал отремонтировать. Моя работа, по-американски, супервайзер: ремонт и поддержка всего хозяйства пансионата, он сдает дачникам на весь летний сезон 30 домов, отдыхают в основном наши эмигранты. При первой встрече с ним за ужином, уже под хмельком, он рассказал, как в Союзе пытался развернуть свой бизнес и его чуть не посадили, а здесь, в Америке, поддержали и помогли развернуться. Осанистый, большеголовый, по-наглому самоуверенный. В Нью-Йорке хозяйствует в какой-то большой общине по строительству. Здесь десять лет назад скупил у американца это хозяйство: пусть это и не приносит пока ему дохода, но, главное, земля в прекрасном районе – а это капиталовложение. Бросил мне: «В твоем возрасте можно уже стать на велфер: получишь квартиру, пособие и живи себе на здоровье за счет этого благодушного государства. Так делает подавляющее число эмигрантов и восклицают: «Ах, эта Америчка! За что она к нам так хорошо относится?»

Я обратил внимание, что его старший сын, сидя у камина, как-то увлеченно читает и сказал: «Интеллигентный парень». — «Да, я его люблю, — ответил он. – И боюсь за него. Чехова, понимаешь ли, читает. Дед его историк, был и детским писателем, даже какие-то гонорары получал, они с ним все о литературе говорят. Кому это надо. Здесь надо зарабатывать, чтобы обеспечивать семью и свою старость. Жить – это делать деньги. А он у меня… боюсь за него. Умру я – и кто о нем позаботиться…» Я начал хвалить парня. Он хмыкнул и отмахнулся: «Видно, и ты такой же…»

Его жена, красивая лицом, но уже очень полная (что-то с позвоночником), бывший музыкант, но теперь ведет хозяйство пансионата – ее бизнес, перебила его:

— Да не слушайте вы его. Ему главное делать деньги. А надо в жизни и красота. Вот недавно я из города привезла комод, люблю старинные вещи, — лицо ее мгновенно просветлело, — а он выговаривает мне: зачем тебе эта ерунда? Я его реставрировала, а он спрашивает: «Откуда эта красивая штучка?» А я ему: «Это то, что ты ругал…»

В этом их отношении к деньгам и искусству чувствуется какая-то тайна между ними. Сыновья тянутся к ней душой, хотя материальные блага поставляет им отец. Кем будет в будущем ребенок, во многом зависит от матери — об этой стороне ее влияния писали многие состоявшиеся личности.

В мире есть две категории людей: делающие деньги и созидающие красоту. И правы обе стороны – это необходимый процесс развития жизни. Но цивилизация ли это, когда превалирует в нашей действительности интенсивное насыщение материальными благами лишь для сытости тела. При таком процессе развития становится все меньше тех, кто бережет душу свою. Но они нашли спасительный выход: раз в неделю просят у Бога отпустить их грехи. А государство ужесточает законы, чтобы держать народ в пределах дозволенного, под условным названием «Нравственность». Двуногое творение божье становится человеком лишь тогда, когда открыло свое призвание и верно ему – и никакие материальные блага не свернут его с этого пути. «Иди дорогою свободной…» — в этом истинная суть жизни.  Такой раздел между людьми был, есть и будет всегда. Я загнал себя в это заключение, чтобы заработать и погрузиться в мой любимый образ жизни – т.е. жить по велению души: каждое мгновение, дарованное тебе свыше, и есть жизнь. Все зависит от того, как ты сам ее строишь и к чему стремишься.

За столько времени моего молчания отвыкает рука от ручки, а в голове винегрет. Но я знаю теперь точно, что есть в нем нужные слагаемые. Память и привычка наблюдать и осознавать — гарант тому, что можно этому вареву придать вкус. А это значит отобрать главное и соединить в нужных пропорциях.

19

29 мая. Возил баллоны с газом, чистил крыши и гатеры после осеннего листопада и зимней спячки. Приставляешь лестницу к дому, залезаешь на крышу — и пошел работать метлой. Высоты я не боюсь, но с возрастом замечаю, как делаюсь все неуверенней и осторожней – сама природа подсказывает. Прелые листья, жухлые иголки сосны, обильные наросты мха спрессованы во всех щелях большими пластами, вытягиваются по ломаным поверхностям как навоз. Превращаюсь в автомат: делаю тысячу движений, и происходит на этом мелком уровне мыслительный процесс — как-то инстинктивно (так ходит человек, интуитивно переставляя ноги) приходят решения, как и где безопаснее стоять, как ловчее подхватить мусор. И так 10 часов моего рабочего дня.

Казалось бы, какая возможность думать и вспоминать, но один неверный шаг и тело бессознательно выбирает спасительную позу, а мысль теряется, и трудно вернуться к тому, о чем думал, казалось, минуту назад. Такое однообразие работы многие люди совершают ежедневно на протяжении своей жизни. Главное, о чем думает человек? А ведь он не может не думать…

31 мая. Утро было пасмурное. Уехали несколько отдыхающих семей: загрузили вещи в машины, усадили детей в прикрепленные кресла (дети к этому органически привыкшие: сами садятся и застегиваются) и покатили. Машина для них – тот же дом.

Подошла ко мне женщина, оказалось она тоже из Беларуси, и попросила перевезти ее вещи в освободившийся дом. «Не беспокойтесь – я вам заплачу», — сказала она.  В процессе работы, когда мы с ней дружески беседовали, меня начали одолевать сомнения: как это я возьму деньги за помощь у своей землячки, но вдруг их заглушила мысль: «А сколько заплатит?» И с каждым моментом усталости думалось: если мало – скажу: «Обижаете земляка…» А ведь и она в это же время обдумывали, сколько дать, чтобы меня не обидеть и себя в первую очередь. Протягивая мне деньги, весело сказала: «В Америке такой закон: работал человек – плати. А к нашим, русским, такое же отношение, как к мексиканцам: мы здесь самая дешевая рабочая сила».

Отправился готовить бассейн к покраске, метров 20 на 40. Нескошенная трава, влажная, путается в моих резиновых сапогах, темная, сочная от утренней влаги, громада леса. Справа на дороге одинокие машины. Сегодня праздник: День матери (меморидень). Но у частного бизнеса свои законы.

С инструментами, лишь краем глаз скользя по уже знакомому мне пейзажу, спускаюсь в пустой бассейн и приступаю к работе. Шпателем вклиняюсь во вздувшуюся краску на ржавом металле, сдираю ее, зачищаю металлической щеткой. Я один в тишине, шорохе и визге моих инструментов. Под ногами уйма гусениц, зелено-коричневые, как пиявки, прилипли ко дну, мечутся стаи муравьев и мурашек, в углах обжились пауки. Монотонная работа: автоматически скользят руки, выбирая удобное направление, чтобы соскрести краску. И опять тоже состояние, что было вчера на крыше: пытаюсь раскрутить возникшую мысль или воспоминание, но сам процесс работы, казалось уже автоматический, все сбивает – путает процесс мышления, дробит его и все происходит на поверхностном уровне.

Пытаюсь не гнать темп в работе, но побеждает привычка шабашная: время — деньги. А ведь мне определена четкая плата – мизерная. Для хозяина я дешевая рабочая сила, к тому же, которая умеет делать разнообразные работы, и он старается выжать из меня все возможное, не прибавив ни цента. Здесь, в Америке, мои напарники не раз предупреждали: «Куда гонишь, твою такую…И зачем нам твоя рационализация! Тебе платят копейки за час работы – вот и тупо паши! Думай о главном: чтобы работа не кончилась…» Да, здесь работают быстро лишь под надзором, и у рабочих развивается внутреннее чутье: следит ли за тобой хозяин.

К вечеру медленно разошелся дождь, заметно похолодало. Пришлось отложить работу. Послали убирать квартиру после съехавшего дачника, который по–пьянке чуть не спалил собственного внука. Но видно, что человек он не ординарный: в вещах и их расстановке заметно: пьянь, но со вкусом.

20

2 июня. У хозяев нет системы, им надо, как можно больше и быстрее — весь день дергают меня по мелочам: сегодня чистил крышу, не кончил, бросили разбирать уже проржавевшие металлические леса, потом таскать баллоны и убирать дом. И вот вроде бы настоящее дело: надо поправить фундамент под домом. Рассчитал все и показал хозяйке: работы на неделю. Посмотрела и сказала, что надо посоветоваться с мужем, и бросила опять на бассейн: вроде завтра обещали хорошую погоду.

Как делаются людьми деньги – до сих пор для меня загадка. Одно ясно понял: те из эмигрантов, кто умел их вершить и при советской системе, быстрее приспосабливаются и здесь. Но там все створялось тайно, с оглядкой – это называлась спекуляция. Здесь же — это отработанная веками экономическая система, которая способствует раскрытию твоего личного ума, таланта и трудов. И нашим людям уже не надо изворачиваться, хитрить (хотя, и этого здесь вдоволь) — они быстро входят в суть экономики этой страны: спекулянт – это посредник, без которого не может нормально развиваться она. Каждый, учитывая обстоятельства и законы, думает, изобретает, крутится – и вольно дышит вся страна.

Делать деньги – особый талант. Этому учатся здесь с детства. Наши эмигранты по приезду мечтают открыть свое дело. Но, потолкавшись и обжегшись, идут в услужения к этим умницам: работают, выслуживаются, копят деньги на увеселение и старость.

Я старик – через пару дней 64. Страшно подумать, сколько среди моих друзей сверстников ушло уже в мир иной (были и моложе меня). Я бы мог сидеть дома на пенсии, или жить здесь, при детях, на пособие (мне уже положено). Нет – все это для меня не жизнь, а сытое ожидание смерти в кругу случайных людей. Я по натуре не авантюрист, но вот в очередной раз бросаюсь в такую жизнь. А движет мной только одно: заработать своими руками возможность вернуться домой, к рабочему столу, и успеть написать хотя бы часть из задуманного.  Кому это надо? Мне.

Со всех сторон, родственники и знакомые, ругают меня: отрываюсь от жены, детей, внуков – и никому нет дела, чем я живу. А мог бы в старости так хорошо и уютно устроиться: сытый, при квартире, на пособии, разъезжать на машине и любоваться местными красотами… и даже писать, раз тебе так не можется. Ведь сколько и как писали и в эмиграции (один Бунин чего стоит!). Но у них это смертельный отрыв от родных мест. У меня тоже вроде вынужденное: здесь жена, дети, внуки, не говоря о ближайших родственниках – у всех гражданство, и новые поколения родились. И никто не жалеет, счастливы…так и есть, если сравнивать их материальный уровень с прошлым.

И что за напасть? И понимаю: язык – это стержень: через него мы находим понимание с людьми в главных вопросах жизни.

21

Начал повесть об эмигрантах «Соленое солнце». Написал три главы, материла в голове много – есть сюжет и герои. И можно ясно сказать о том, как попадают сюда люди, и что происходит с ними. Но нельзя распыляться. Главное: причина эмиграции и ответственность каждого человека за то, что происходит на его родине. Почему он вынужден был уехать, отдавая ее на растерзание тем ее гражданам, которые, дорвавшись до власти, а это их главное качество, губят ее и народ. Нет никакого прощения ни правителю, ни главенствующей партии, ни их приближенным, если в результате их правления народ бежит от родины — этому преступлению нет времени давности. Но, к сожалению, расплата наступает лишь после их смерти. А в истории остаются их имена, передаются с проклятием из поколения в поколение: о них пишут обличающие исследования, книги — всенародно осуждают, но… приходят к власти новые, подобные им. И так без конца…

22

4 июня. Красил бассейн. Жара. Всегда страшно приниматься за большую работу. Но начал – и завелся на весь день. Лес, тишина, и рядом со мной живут своей жизнью множество насекомых, снуют, лезут под кисть, и никакого чувства опасности. Скольким я сегодня даровал жизнь, не ленясь нагнуться и отбросить. А они все равно на каком-то и им самим неизвестном пути.

Работал десять часов подряд, пришел в двухэтажный дом, в котором живу один, и принял душ. Решил обследовать свое жилье. По шатким, высохшим ступеням поднялся на второй этаж. В огромной комнате разбросаны на полу сотни книг. Начал разбирать: английская и американская литература, толстые тома, хорошо оформлены, многие с библиотечными карточками. Есть дарственные, несколько десятков на иврит. Встретил Вульфа, Фолкнера, Сименона…а сколько имен мне незнакомо — и вдруг Симонов «Дни и ночи». Это было поместье американца: бывший моряк, участник второй мировой войны, потом учитель и директор местной школы. Когда, в первые дни моей работы здесь, разбирал его мастерскую, обнаружил много старинных инструментов – был мастер на все руки. На старости продал все и уехал куда-то доживать. В забытьи доживают свой век книги, собранные образованным человеком: художественная литература, документальная, история, мемуары… и все гниет. А у него есть дети. Как больно все это видеть… Да, «нельзя объять необъятное», но все это — культура мира…

Человек, даже в сфере своего родного языка, многое не успеет узнать за свою жизнь. Важно – углубление. Контакты народов могут происходить лишь на общекультурном и нравственном уровне – такая связь и должна развиваться между иноязычными народами: это основа, на которой можно строить терпеливо дружественные отношения. Есть своя страна, свой язык, своя культура, а над всем этим общечеловеческая надстройка: совместно выстраданная для мирной жизни всех народов мораль. Это и происходит в Америке. Как бы ни нравилось здесь жить иным эмигрантам, они цепляются за эту страну, кучкуются по своим национальным культурам и интересам, живут общинами, соблюдают свои традиции. Америка, страна эмигрантов, позволяет им эту самостоятельность внутри себя. И, благодаря этой свободе, впитала в себя и выработала общемировую культуру — обогатилась. А все потому, что первооснова этой страны – экономика, пожалуй, самая прогрессивная в мире. Вот почему, при всем разнообразии своих собственных интересов и привязанностей, люди со всего света рвутся сюда. И, конечно, в первую очередь из стран третьего мира. К сожалению, к ним принадлежит и родная Беларусь… Нет, не «каждый народ достоин своего правительства», а каждый народ ответственен за жизнь в своей стране.

 

 

23

9 июня. Чудесное солнечное утро. Пробежка босиком по росистой траве. Пахнуло детством. Бежалось легко, но почему-то все время вспоминалось о своем нынешнем возрасте – рассудочность опыта — и это сдерживало от свободы бега.

Кажется, практически весь день нахожусь в одиночестве, но нет этого чувства. Деревья и травы, облака и горы вокруг – все это живое окружение. Стоит остановить на чем-то взгляд — и они начинают разговаривать с тобой, и ты понимаешь их. Уже примелькались и стали по отдельности различимы и жучки, и комары и мухи. Ловлю себя на том, что разговариваю с ними.

Обнаружил на новом доме течь в потолке, полез на крышу, сделал. Задание: перекрыть крышу в старом доме. Беру инструменты, рубероид, гвозди — все кажется привычным и доступным, потому что за свою жизнь переделал столько видов работ, что каждая новая – вариация на заданную тему. Говорю себе: не спеши, а через короткое время замечаю – опять быстро. Это уже въевшаяся в меня шабашная привычка: время – деньги, зарабатывали за счет скорости и долготы светового дня. Бывало, ловишь себя на том, что уже и не видно объекта работы. Поднимаешь глаза – на небе луна. Здесь же оплата почасовая, и по таким низким расценкам, которые американскому рабочему не понять. Самая дешевая рабочая силы – это мы «рашен» и мексиканцы. А рашену, без знания языка страны, приходится вначале работать у рашена — за эту низкую оплату ему и идет немалая часть накоплений капитала. И некого винить: каждый на своем личном пути «съедает свой пуд дерьма» — идет нормальный житейский процесс.

Ненормальность – сама эмиграция. Одно дело, когда человек уезжает жить в другую страну по причинам: увидеть свет, романтика, внутренняя тяга к другому национальному образу жизни и культуре. Никто из нас не знает, где наши корни – зовет и тянет генная память. Но когда покидаешь свою родину, где родился и вырос, где твоя родня, друзья, корни, но нет возможности нормально жить и реализовать себя, дышать – это преступление. Нет, не только власти: тиран и главенствующая партия – это производное. Это преступление народа против самого себя. Если люди не могут осознать и объединиться, чтобы переиначить свою жизнь, это не народ, а стадо: в нем нет общей живительной связующей энергии – есть разжиженная масса, тупая и пугливая. Я чувствую, как поднимается во мне раздраженное возмущение. И понимаю, если бы не мои близкие друзья там – давно бы уже распрощался даже со своей собственной историей в этой стране. Вся земля – родина каждого человека. А сколько есть стран, в которых можно жить и чувствовать себя свободным. Но живет во мне непреходящее чувство стыда и вины. Перед кем? Перед своим прошлым, друзьями, страной, которую ты оставляешь на поругание.

Почти полмесяца не имею никакой информации о Беларуси. Сегодня по телефону сын сообщил, что «Батька будет править и дальше» — Россия дала ему дешевый газ. Узурпаторы всех времен и народов повязаны на черных делах. И у кгбешника, нового правителя России, рыльце в пушку, он хорошо понимает: стоит ему порвать отношения с Паханом, и тот растрезвонит на весь белый свет про их совместные мафиозные дела. Для них нет ни народа, ни страны, ни отечества, не говоря уже о чести – есть личные материальные интересы под фальшивым лозунгом: «Все во имя страны и во имя человека!» А в цивилизованном мире лозунг один: ДЛЯ СТРАНЫ. ДЛЯ ЧЕЛОВЕКА… В Белоруссии растут цены на продукты и на квартплату…

24

14 июня. Становится привычным режим жизни: утром пробежка, завтрак и работа на весь день – гоняют по мелочам на объекты. Мое дело: выслушал, взял в руки необходимые инструменты – стараюсь работать ритмично, без суеты. Работой хозяева довольны, а все ноют одно: как бы это побольше и побыстрее! Предложили работать и в выходной по тем же расценкам – даже при советах доплачивали. Готовлю обед – отдых час — и попутно просматриваю английские книги, которые я здесь обнаружил. И так до ночи. Да, устаю. С кем общаюсь по телефону, спрашивают: «И на крыши лазишь? И весь день в краске — и зачем тебе это надо?»

Надо: цель одна – заработать и вернуться на родину, к своему письменному столу, в свою атмосферу жизни (если даст Господь!). После изнурительной работы спасает душ и крепкий чай — приходят силы вести эти записи, чтобы не отвыкла рука от пера.

А перед сном вникаю в Библию: хочется узнать и понять истоки жизни своего народа, и закончить «Книгу судьбы». Перебрал уже много вариантов за эти годы – и чем больше вчитываюсь, тем больше меня ужасает та жестокость, которую проявлял Бог к избранному им народу: смерть…смерть… И все время напоминает, что он вывел его из египетского рабства. А какая забота о скинии — поклонение Ему: целое колено левитов освободил от работ, чтобы они напоминали людям о величье Божьем. И ведет он народ по лучшим землям и заставляет убивать и сжигать все на своем пути. А когда иудеи ропщут и не хотят смерти им – он уничтожает тысячами свой избранный народ. Получается: все построено и держится на страхе и смертях. Что, не было других путей и других методов? Он – всемогущий Бог!

Так же строится и история человечества: подавление, насилие, войны…А мудрецы говорят о добре, милосердии. Значит, нравственно уничтожить во имя большой цели? Но так делают и тираны всех времен и народов, а цель, кто бы ни выдвигал ее, звучит красиво. И на протяжении всей истории идут параллельно теория и практика: теория долдонит о нравственности, справедливости, любви («люби ближнего как самого себя»), а в жизни все строится через насилие и убийство. Выходит – иного не дано. Всемогущий Бог это точно знает. Ведь он мог бы поступать по-другому. Нет – метод единственный. Сам все время нервничает и раздражается, злиться на непослушание народа – и пользуется для достижения своей цели крайними методами: от чумы до смерти. Так он добился, чтобы отпустили избранный им народ из Египта: применил десять кар, притом, заранее зная, что только последняя – погибель первенцев – заставит Египетского владыку уступить ему.

Загадка Иова – вот высшая Любовь и Вера, которой добивается от людей Бог. Для него самое главное – исполнение людьми первой его заповеди: люби Бога своего. За нарушение этой заповеди – никаких прощений. Опять – любовь через жестокость. Вот все это и надо понять? И принять не раздумывая?

Не ропщу (и не ратую) на природу, что она не вложила в меня первоначально этого огромного потенциала творца. Я благодарен судьбе, что через все перипетии нищенской, местечковой, тиранической жизни в моем отечестве, она все же наделила меня наблюдательностью и неистощимым желанием видеть и познавать. И волей, сквозь все трудности и неудачи, тянутся к этим источникам, которые открывал я в пути, учиться у них – порой очень трудно — но понимать. И сама душа моя потянулась высказать свое, накопившееся во мне за годы путешествия в окружающий меня мир и в мир этих творцов. Это стало моей потребностью, как дышать, и все невзгоды отступают. И в старости я готов и рад учиться и, по мере моих сил, открывать то, что сокрыто (скопилось) во мне.

25

16 июня. Вот и нарушилось мое желанное одиночество: новый сосед по дому Вася из Мукачево, десять лет промышляет в Америке. Выиграл гринкарту, привез жену и дочку 14 лет. Кем только уже не переработал (сам автомеханик) здесь. Теперь строитель при всей форме: машина, инструменты. В Бруклине платит за квартиру 750 баксов в месяц, жена учится на курсах. Еще одна эмигрантская судьба – и как все схоже: уехали с родины в поисках счастья. При всей тоске и тяге домой, надежды на нормальную жизнь там уже нет. Вспоминает брежневские времена, как самые лучшие. Ему сорок шесть лет, узнал, сколько мне – сразу перешел на «вы». Работает быстро, чертыхается и ругает работу. Нанялся, но еще толком с хозяином не договорились о цене. Заявил, что до субботы доработает и, если его не устроит, плюнет и махнет в Бруклин к семье. Часто приговаривает: «В этом дерьме жить – никогда… Ваш Лукаш, что и наш Кучма – одинаковые сволочи и воры». Типичная украинская фигура: большеголовый, с пухлым животиком, сильные руки и крепкие ноги, глубокие темные глаза, волосы чуть волнистые. Немногословен.

Сидели за вечерним чаем, говорили – и, кажется, темы наших разговоров исчерпаны. Обронил в разговоре: «Хуже народа, чем поляки – нет!»  О своей первой работе здесь уборщиком в детском пансионате «пейсатых»: «Убирая территорию, за смену находил мелочью до восьми долларов. Соберу, куплю две бутылки пива, сижу вечером на природе и пью…» В начале перестройки гонял машины на продажу из Югославии. «И что американцам от них надо было? Зачем они их разгромили? Вот у них Клинтон был самый лучший президент. И чего это они теперь в Ирак полезли – застрянут, как наши в Афганистане. И все равно придется уйти. Американцы ненавидят Буша: уж столько их детей погибло. А как жизнь подорожала…. Не, здесь жить не буду. На пенсию уеду на родину: там у меня дом, я его не продал. Сейчас дочку отправил на все каникулы к сестре…»

В таком репертуаре поговорили. И проскакивает, что американцы плохие, дураки, живут за счет чужого труда. Как только пытался с ним рассуждать, анализировать, хвалить эту страну – он замолкал. И проскакивает: «Конечно, кто раньше сюда приехал, им лучше было, все хорошо устроились. А теперь богатеют за счет своих же. Нам копейки платят…»

26

17 июня. Нашего полку прибыло: два Василия с Украины. Оказалось, они земляки, живут на родине всего лишь в четырех километрах, а встретились впервые в Америке. Старший Вася (мой ровесник), уже пятый год на пенсии («30 баксов – вот и проживи!»), веселый, говорливый, располагающий к себе, хорошего роста и крепкого сложения, кучерявый с веселыми черными глазами. У всех одно: хорошо заработать, вернуться и как-то жить дальше, приговаривает: «У нас дома никогда порядка не будет». Ездил в Чехословакию на заработки, пока визу не повысили: 500 баксов надо отдать. «У нас много евреев жило, все дантисты да газированную воду продавали. Как разрешили – первые еще в шестидесятых начали уезжать. Потом в 70-е много съехало. А сейчас ни одного не осталось. Последнего Лейзаря на тележке увезли».

Разговоры о жизни дома: все дорожает, беспросветность. О работе здесь: кто и где мог устроиться. И одна надежда: подзаработать, чтобы можно было вернуться и как-то дальше выживать.

Поговорили до позднего вечера, разошлись спать. Рабочий день не нормирован у них. У каждого свой секрет: рабочий договор об оплате с боссом. Может быть, сколько здесь заработал, и скажут при расставании. Когда босс мне повысил зарплату на доллар в час, предупредил строго: «Никому ни слова! Вон Николай больше твоего у меня работает, а я ему меньше плачу».

Я весь этот день занимался старательно покраской, хозяйка одернула меня: «Подмажьте – и так сойдет. Мне бы только побыстрее».

27

18 июня. После работы мужики съездили за пивом. Посиделки. Разговоры – обо всем сразу: советская ментальность так и прет.

Разговорились с молодым Васей. Учился на юридическом факультете: чтобы платить, ездил зарабатывать в Чехословакию, подрабатывал в юридической конторе (мать и сестра – юристы). Выиграл гринкарту. Уже четыре года в Америке. Неплохо знает английский. Привез жену, успел два месяца послужить в американской армии, но пришлось уйти: спортивная травма, занимался боксом. Хотели сделать операцию, но отказался — опасно.  Сегодня дочке исполнилось 9 месяцев. Привез сестру жены – смотрит за его ребенком. Желание одно: получить здесь право жить. О родине: «Нечего там делать. Думаю, и как это раньше я там жил. Ездил домой, всюду одно: все спиваются…»

Вася старший, наездом здесь уже четвертый год, два года нелегалом. Рассказывает: «Теперь с женой, она сказала мне: «Пока не заработаем на каждого по 10 тысяч – домой не поедем. Здесь это не деньги, а дома надолго хватит». Да, пока еще есть силы – можно будет и там еще подработать. Хотелось бы остаться, сын здесь живет. Но как только начнешь высовываться – депортируют. А добиваться законности – можно последнее здоровье положить. Ездил постоянно на заработки в Чехословакию, но там особенно и не заработаешь. Есть две настоящие страны: Америка и Германия».

Для меня здесь благодатная возможность наблюдать, общаться и слушать истории. Главное – характеры и судьбы. А надо ли? – невольно задаю сам себе вопрос. Надо: может стать продолжением моего «Венка рассказав — 4» — в нем я описал причины отъезда наших людей с родины, а в этом, «Венке — 5», рассказать, как сложились их судьбы здесь. Вижу одно: все довольны, что вырвались сюда.

Вот характерный случай. Миша Б., с которым я здесь познакомился, ругал эту страну. План был один: заработать и уехать домой. И вот сегодня сообщил мне по телефону, что квартиры в Минске дорожают, может свою продать за 50 тысяч баксов и купить здесь новую: на старости будет хорошее капиталовложение. И когда я заметил: «Значит, ты уже точно определился с Америкой?», он быстро и уверенно перебил меня: «А что там у нас делать? С работой у меня неплохо пошло, жена зарабатывает и учиться, дочь довольна и только здесь хочет жить». А какой подавленный был, когда мы с ним впервые встретились! И вот третий год его пребывания здесь — все уверенней становится на ноги и залихватски отвечает по поводу просьб своего первого босса, у которого я теперь работаю: «Хочет, чтобы я ему сделал. Да я сам ему заплачу, чтобы он ко мне только не приставал со своими глупыми вопросами! Меньше чем за 15 баксов в час и говорить с ним не буду».  А получал у него 5 в час.

Так происходит почти у всех энергичных, трудолюбивых людей. Надо только выдержать несколько первых лет. Большинству, даже при определенных способностях в каком-то виде деятельности, неважно кем работать: главное — побольше зарабатывать, т.е. материально хорошо жить. И ничего здесь удивительного нет — так устроена жизнь. Каким же талантом (степенью его) и любовью к своему призванию должен обладать человек, чтобы через все невзгоды оставаться верным избранному им пути: обладая мизером материальных благ, быть счастливым. Это люди духа: их внутренний мир диктует властно именно такой образ жизни.

28

29 июня. Вот и оборвался раньше намеченного срока мой Кастильский дневник.  Все шло к этому с первых дней работы здесь. Можно было вытерпеть ради пусть маленького, но стабильного заработка. Но надоело видеть эти обнаглевшие рожи наших бывших соотечественников — работодателей. Нет, никаких претензий у меня нет: идет, движется реальная жизнь по своим естественным (но разве человеческим?) законам выживания. Все это было, есть и будет: «человек ищет, где лучше…»

Мне признался один архитектор, который первые два года мучился здесь, что обязательно вернется. И вот уже продал свою квартиру в Минске, и теперь смущенно отмалчивается, если вдруг между нами заходит разговор на эту тему, и обреченным голосом обронил: «Там, у нас, никакого просвета. А здесь у наших эмигрантов выступают на первый план самые дурные их качества…» И он весь отдался этому новому миру, подлаживается, чтобы успокоить раненую душу свою. На родине он был ведущий архитектор, лауреат, жена – врач, насыщенная интересная жизнь, пусть и сложности, хотя в их положении они были не самые трудные, как у многих. Они здесь, обласканные пособием, дешевой квартирой, машиной и пр. — смирились, и в их голосах крепнет уверенность в избранном пути. К тому же, надвигается старость, которая здесь материально обеспечена — это и диктует им смирение…

Все это старо, трафаретно, уже не интересно, даже как литературный материал.

29

Я потребовал расчета и смотался, зная, что будет трудно с работой в Нашвиле. С житейской философии: дурак, сделал ошибку. Но есть жизнь, а в ней моя жизнь.

Вечером забрал меня на машине Миша, земляк, с которым мы в молодости были вместе на шабашке — предложил отремонтировать ему дачу. Он занимается ювелирным бизнесом, по 12 часов в сутки весь в работе – все идет хорошо: у жены свой бизнес, у дочери с мужем свой, а сын учится в престижном университете. У него огромный, пышный безвкусный особняк, объяснил мне: «Могу сегодня за миллион продать!» На иждивении теща, уже теряет рассудок. Он обронил как-то раздраженно: «Я когда-то сделал ошибку, что взял ее под свой гарант».

Провели вечер… именно, провели. Он с молодости азартный игрок, и я долго сидел в ожидании, пока они с сыном заканчивали денежную игру по интернету, потом заказали мне билет на автобус. Когда мы спустились в телевизионную комнату, с гордостью показал, что у него есть 500 программ, и бросил с усмешкой: «Ну, что мне еще надо для счастья». Во время разговора все время переключал программы, и обрывочно рассказывал о своей прошлой жизни — уже 25 лет живет в Америке.

В Союзе он был педагогом — математиком, членом сборной команды Республики по теннису, мастер по шахматам, закончил десятилетку по скрипке. «И что я имел от этого? Осваивал искусство выживания. А здесь я побывал уже в 50 странах, в сотни музеях, ночевал в лучших гостиницах», — заключил он. – «Вот и опиши, что видел», – вырвалось из меня. И вдруг он признался, что в молодости был журналистом, спортивным комментатором в газете «Физкультурник» — и это главное, кем мечтал быть. «Самые счастливые годы моей жизни, — заключил он, и голос его потеплел, чувствуется: проговорился о том, что до сих пор затаенно живет в душе. — Да, теперь есть материальная уверенность в жизни, могу себе позволить многое, хотя по приезде сюда мыкался, несколько лет проработал таксистом, прошел через лапы мафии. Но я сделал единственно верный ход, как в шахматах, что приехал сюда». На лице его застыла натянутая улыбка. Но то, каким голосом это было произнесено спустя столько лет, сказало о главном: ничто не может залечить и успокоить однажды преданную душу, какими бы благами ты не насыщал свою плоть.

Когда наступает время осознавать прожитую жизнь и подводить итоги, вольно или невольно грядет период осмысления: как ты жил и для чего? Здесь, в эмиграции, я перевидал много творческих людей, которые навсегда уехали сюда в надежде на спасение своей духовной жизни – и в каждом надлом, который с ними постоянно, как бы счастливо не сложилась их материальные блага. Причин для этого предостаточно: и разрыв навсегда с корнями родной земли, которые вскормили тебя — и пальма и сосна рождаются и выживают лишь на своей почве, и потеря духовной атмосфера среди друзей, которую вы сами создали наперекор всем мерзостям жизни в своем отечестве, и зов предков, могилы которых уже канули в бесконечность, но дух их вечно витает на месте своего рождения. Комплекс своей неполноценности будет мучать человека, какой бы ни была сытой почва: идет перерождение – надлом. И человек уже никогда не сможет развернуться в полную силу своих задатков, дарованных ему Богом. Происходит раздвоенность личности, и он осознает, отчего это произошло – и, самое печальное, тогда чувство любви к родине (природное чувство) у многих переходит от обиды к злобе.

Тот тяжелей расстается с жизнью, кто не накопил духовного богатства.

И как бы ни была иллюзорна такая постановка вопроса в уравнении «жизнь – смерть» — она единственная помогает спокойно и мудро принять неопровержимый факт временного существования всего в этом мире: и человека, и природы, и планеты, и галактики. Если ты сумеешь проникнуть вглубь явления, поймешь, что все в этом мире (от мошки до планет) взаимосвязано и первопричинно, а каждый миг твоей жизни есть сама вечность, ибо в нем заключено прошлое, настоящее и будущее — почувствуешь себя бессмертным.

30

Утром душ, завтрак, в машину – и к десяти часам был в Манхеттене. В автобусе полно народу, в основном люди ниже среднего класса, много цветных. В Вашингтоне парадный объезд автобуса по центру города: Белый дом, парк, вознесшийся к небу обелиск воинам, громады домов, вечно спешащие куда-то люди, но с веселыми лицами. Везде разнообразные строительные конструкции и чудесные дороги. Много плакатов, реклам, машины всех марок и мастей, дома на колесах, сотни траков в пути, развозящие по всем территориям этой богатой могучей страны все товары, которые есть в мире, усталые, но устремленные вперед лица их водителей. И все ухожено: дороги, дома, мосты, реки, деревья и даже листья. Каждые несколько часов остановка автобуса, выходят и входят пассажиры, уборщики, в основном черные, неторопливо вальяжные, чистят салон, появляется новая смена водителя, рассказывает о маршруте.

Приехал в Нашвил: я в кругу семьи, общение с внуками и поиск работы.

Сын купил новый дом – вот движение его жизни здесь за 10 лет. Уехал сюда восемнадцатилетним юношей, учился – оплачивал сам, работая и грузчиком. Достиг уровня жизни среднего американца: профессионал в своей работе, растущая семья и ежегодные туристические поездки по другим странам — есть уверенность в жизни и вкус к ней. Взяли напрокат машину и перевозили вещи – он просто оброс ими — в новый дом. Тоже и у старшего сына: любимая работа, свой дом, семья, дети учатся в хороших школах, и уверенность в этой жизни. Что еще надо для спокойствия родителей, чтобы радоваться вместе с ними.

Много перевидал друзей из их окружения: устроены, имеют хорошие работы, жилье, развлекаются и путешествуют – чувствуют себя равноправными гражданами этой страны и убеждаются, что приобрели здесь свою родину. Все с образованием, нашим и американским. Толковые эрудированные ребята. Они тут уже сознательно, навсегда. Олег: «Знаете, как я понял, что Советскому Союзу конец? Была у нас американская выставка: каждый шарикоподшипник был завернут в целлофановую бумажку». Учился на первом курсе Московского мехмата, и уехал.

Мои сыновья имеют свою землю и пускают корни в этой новой, теперь их стране. То, о чем когда-то я мечтал, получая квартиру и строя дачу своими руками: вот будет гнездо нашего возрождающегося рода. Не вышло.

Я на родине – последнее завершающее звено его прошлого. Осталась лишь одинокая могила под Козловичами из когда-то большого нашего рода: моего дядю, воевавшего за свою родину во время Великой отечественной войн, попавшего в плен и убежавшего в родные места своего отечества, выдали фашистам свои же земляки. Все остальные истлели незахороненные на этой земле. Выжившие в этой проклятой войне наши отцы и матери покоятся в других странах.

Одиночество полную чашу

мне Господь повелел испить.

Не прошу, не кляну, не плачу.

Суждено – значит этому быть…

В конце концов, какая разница, где истлеет моя плоть. Еще при жизни живой душа кочует по всему миру, по которому разбросала судьба людей нашего народа. При всей своей любви и памяти к родной мне земле, уже давно чувствую себя гражданином мира. И в этом есть какая-то высшая суть: Господь создал землю и подарил ее человеку. А люди в своих распрях давно уже об этом забыли, хотя в своих молитвах благодарят Создателя за дарованную им жизнь на Земле. Евросоюз – это пока лишь робкая попытка цивилизованного человека вернуть все на круги своя.

Поневоле принимается древняя мысль: «Родина там, где тебе хорошо». Никто не может выбрать себе место рождения, родителей и судьбу — надо, о чем бы тебе ни мечталось, уверенно строить свою жизнь умом и энергией без всяких революций. Но часто прихожу к грустной мысли: «Никакие совместные потуги людей построить в своей стране цивилизованную жизнь, даже при их героических усилиях, не увенчаются успехом, пока по воле Рока, управляющим родом людским, не создадутся определенные обстоятельства — это награда или естество развития жизни на земле?»  Отчего это зависит и в какой момент произойдет этот процесс – невозможно предугадать. Фатализм?

Мои дети вырвались из пекла нашей страны, уверенно строят свою жизнь. Но почему меня так тянет вернуться в последний маразм социализма в Европе, когда моя семья, родственники и друзья хорошо устроились здесь, и мне спокойно за них? Пусть многое радует, принимается душой, и есть возможность при этом уровне жизни продлить свое физическое существование, но это будет лишь затянувшееся во времени плотская жизнь. Ибо то, что есть в человеке главное, жизнестойкое, создано им самим, он должен пронести это сквозь самые тяжкие времена, подчинив всего себя цели своей души – она основа жизни, которую остановить может только смерть.

О причинах эмиграции говорят все, но редко кто признается, что в этом и его вина: такие люди обостренно чувствуют беду страны и личную ответственность за то, что происходит в ней, но понимают свое бессилие спасти ее. Гонит их стыд и ожидание неминуемой расправы, нет, не со стороны бездарного правительства, а своего народа, который вдруг очнется и не простит ему, что он не смог доступно разъяснить ему того, что происходит с ним. А если бы объяснил — поняли бы? Сомневаюсь. Тот, кто позволяет издеваться над своей душой, не народ, а масса: она понимает не тогда, когда душат ее свободу, а когда дорожают водка и колбаса. Американский президент Кеннеди сказал: «Кто выбирает между свободой и безопасностью – теряют свободу».

31

Слетал в Калифорнию, навестил любимую тетушку, моя вторая семья. Как сдала она за годы наших невстреч! Конечно – 80. Но для Америки это не предел. Те условия, которые здесь созданы для наших стариков – эмигрантов, палец о палец не ударивших для ее блага, увеличивают их жизни ни на один десяток лет. Неделю пробыл с ней, взбодрилась. Много беседовали. Она сказала: «Почти не помню последние 20 лет здесь, а вот все прошлое — словно вчера было. Могу сказать, кто, в чем был одет, как выглядел, как делили последний кусочек хлеба, когда были беженцами…» Ее рассказ всегда заканчивается слезами: много безвременно ушедших родных и близких!

По утрам (их уговаривают по телефону!) за каждым из них приезжает домой машина и привозит в специальный дом – особняк, они называют его «детский сад». С ними делают зарядку, кормят завтраком, развлекают, возят в парк, на озеро, в музеи. В 2 час обед – и развозят по домам. И все это за государственный счет. Они читали мою книгу «Ни эллина, ни иудея», пригласили приехать, внимательно слушали, расспрашивали, купили все 20 экземпляров по 20 баксов. Люди со всего бывшего Союза, разных специальностей. На прощанье все в один голос: «Хотите дольше прожить – живите здесь!» И опять эта привычная фраза наших стариков – эмигрантов: «Ах, эта Америчка! И за что она так к нам хорошо относится – мы ведь пальцем не ударили за все эти блага!»

 

32

10 сент. Нью – Йорк. Третью неделю роем траншеи. Шум сумасшедшего города с криками, гудками машин, по улицам беспокойно перекатывается мусор. Работаем на износ, тело не просыхает от пота, пьем воду (бутылка на ночь в морозильнике), обливаемся холодной водой из-под шланга. Все автоматически, механически, тупо. И так с 8 утра до 6 вечера. Обрывки разговоров, усталые шутки и одно желание: выкроить пару минут, чтобы посидеть, расслабиться в тени. И этот тяжкий труд делает всех тупо одинаковыми в наших движениях, общении и, верно, мыслями — все в ожидании конца работы. Неохотно рассказывают о себе, стараюсь быть ненавязчивым – это настораживает людей, раздражает. Всех объединяет одно: поскорее бы прошел и этот день.

У каждого на родине была своя жизнь, работа, но, как бы сейчас ни было тяжко, все убеждают себя и надеяться, что здесь будет лучше — об этом красноречиво свидетельствует окружающая жизнь и заработок: даже при самой низкой расценке ты зарабатываешь в день свою месячную зарплату в родном отечестве, казалось бы, таком тебе родном. Пусть и дорого обходится квартира, но ощутимо копятся деньги – и люди позволяют себе купить машину, хорошо питаться, одеваться и посылать деньги и посылки своим родным и близким. Жизнь эмигранта – это история человека, который делает огромные физические и нравственные усилия, чтобы спасти семью и помочь своими родным и близким людям. Но рассказывают они об этом неохотно, хотя часто и проговариваются в зависимости от того, чего добились здесь.

23 сентября. Изнурительный труд на износ. И это норма в том положении, в котором оказываются добровольно люди. Эта могущественная молодая страна, сама вырвавшись из рабства, сумела создать такую экономику, что намного перегнала в жизненном уровне даже самые передовые страны мудрой своей вечностью Европы, и тем более застрявшей где-то в средневековье твоей родной Беларуси. Изначальная причина этому идущему семимильными шагами прогрессу в том, что сюда со всех континентов прибыли самые энергичные, жизнестойкие, свободолюбивые, трудоспособные, авантюрные представители разных стран. И, несмотря на все сложности и тяготы жизни, сохранили в себе эти качества, генетически передающиеся из рода в род и укрепляющиеся в борьбе с обстоятельствами. Этот внутренний стержень остался непоколебим – он-то и дал им решительность оставить насиженные земли, броситься навстречу неизвестности и начать по-новому (по своим желаниям и возможностям) строить жизнь. Природный ум им подсказал: даже самая отчаянная борьба на своей родине обречена на гибель, ибо основная закабаленная масса, как бы ни тяготилась в своей стране, не способна быть надежным соратником в этой борьбе за желанную всеми жизнь. Народ, который из поколения в поколения смирился со своей участью, ввяз по горло в устоявшейся системе, стал хил, труслив, увертлив. И большинству (основному) любое продление своей живой плоти в этом рабстве выгодней и желанней, чем смертельная борьба за свои права, а тем более своего народа. Сильные люди вызывают у них не преклонение, а зависть, которая перерастает и укореняется в форме внутренней ненависти к ним — свободолюбивые это поняли, и человеческие чувства в них (сожаление, обида, сочувствие, добродушие и пр.) уступили законное место не просто равнодушию, но и презрению. Они не могут позволить себе жить так дальше и вращаться в этом гибельном потоке, который затягивает их и превращает, пусть вначале чисто внешне, в часть этой разжижжений, склочной, опустившейся массы. Они увидели этот свет в туннеле, и своим обостренным желанием свободы почувствовали дуновение чистого воздуха, который разжигает их не убитую мечту своим умом и трудом построить желанную жизнь, критерий которой: свобода и уважение к самому себе.

Для этого надо вырваться из душной, униженной, забитой среды всей этой массы, образумить которую, всколыхнуть, поверить в самих себя они не только потеряли надежду и смысл, но и трезво осознали обязательную гибельность всего живого. Всеобщая беспросветность — вот что окончательно выстрелило ими по направлению к намеченной цели. И силу этого полета не могли удержать ни семья, ни родственные связи, ни друзья, ни пронзительные пейзажи милой родины, сыновнюю любовь к которой они до конца дней своих сохранят в сердце. Они осознали, что лучшее в них обречено на погибель – и единственно верное, покинуть свою родину, как бы это не выглядело жестоко, чтобы не дать погибнуть всему их роду.

Во всей этой эмигрантской атмосфере, где люди живут, приспосабливаясь к новым условиям жизни, проявляется одно важное в судьбе человека: если он может изменить тому делу, которое избрал с юности, казалось, был увлечен им и считался даже неплохим специалистом, не был им.  И жизнь их заключалась не в проявлении и становлении себя, как личности, а в благоустройстве своего быта. Что они теперь и делают на лучшем материальном уровне – все определяется не тем, что дорого твоей душе, а что ты получаешь за свою работу. У многих эта измена своему избранному делу происходит довольно легко и даже счастливо. И вот тут и определяется ясно и жестко: что было для тебя твое призвание? Тот, кто избрал свой род деятельности по душе и действительным способностям, а значит по велению души – тот не мыслит себя никем иным. Такие люди в эмиграции больше всего ломаются, сходят с ума. Конечно, это в основном касается (да и в целом, пожалуй) творческих людей, будь он сапожник или художник. Но сапожник и здесь быстро осваивается и разворачивается по-настоящему, и находит счастье. Люди же искусства – это во многом ломка, трагедия. И если удастся пробиться и утвердиться, то почти всегда происходит надлом: эмиграция – нарушение психики, как бы хорошо человек не благоустроил свою жизнь, материальную и духовную. Прошлое — всегда с нами.

33

Ушел с очередной работы от земляков – работодателей: дикая эксплуатация, бей своих, чтобы чужие боялись. Но все это закономерно: идет естественный процесс выживания в эмиграции, каждый отстаивает свой личный интерес. Тем более, что это люди из нашей соцсистемы, которая в государственном масштабе эксплуатировала и грабила своих сограждан. И все моральные принципы похерены на корню. А были они? Была маска, за которой скрывалось полное бесправие человека. Раздвоение личности достигло таких высот, которые не знала, пожалуй, ни одна система в мире. Здесь же все происходит открыто, и дана возможность двигаться, трудиться и, преодолевая трудности, пристраиваться в этой жизни по мере своих сил и таланта: идет неприкрытая борьба за существование без призывов и лозунгов. Твое дело – выбирать: или жить на уровне среднего американца — жилье, жратва, машина, зрелища — или добиваться всеми возможными средствами приближения своего материального уровня к сильным мира сего. Конечно, для эмигрантов особые условия приспособления к этой действительности. Не потому что они здесь иностранцы, а потому что не знают и не освоили еще саму кухню этой новой для себя жизни. Особенно наши совки. Но многие быстро схватывают суть ее, и уже и через несколько лет садятся на коня. Если бы я приехал за этим – все было бы просто и понятно. Чувствую, что перспектива заработать для того, чтобы спокойно прожить еще несколько лет дома за рабочим столом – это для меня и составляет смысл жизни – приближается к нулю: в русской диаспоре свои волчьи законы выживания, принимаю, как закономерную реальность.

34

Зато сумел обозреть Нью-Йорк — этот могучий, живой, перенаселенный город. Даже, не бывая в других крупных городах земли, невольно понимаешь: не может быть нигде такого огромного, кипучего, величественного — кажется, что все здесь находится на пределе человеческих возможностей. И скопление людей, и множество гигантских сооружений, и океан, и огромная река, и заваленность товарами, и сумасшедшее движение на улицах разнообразной техники, и эти взлетающие мосты из бетона и железа – все в таком огромном подавляющем количестве, что ощущаешь себя пылинкой, которая каким-то чудом держится на земле, и все же еще движется в избранном ею направлении.

Этот город – отдельное государство, который вобрал в себя все то, что создало человечество за свое многотысячное развитие: люди всех рас, культур и религий,  народов, архитектурные сооружения всех стилей и направлений, огромные музеи, библиотеки, множество художественных галерей, большие и малые театры, концертные залы и спортивные дворцы — зрелища всех вкусов и направлений, которые создали народы всех стран и континентов, от бомжа, лежащего на скамейке, до известных всему миру богачей и интеллектуалов. И вот что главное: каждому здесь есть место, простор, возможности не просто двигаться в своем избранном направлении, а бороться и завоевывать для себя и под себя жизненное, материальное и духовное пространство. Нью-Йорк – это квинтэссенция развития Америки. Но и те десятки маленьких городов, которые я перевидал – это уменьшенная копия Города Яблока. Есть все в соответствии потребностей живущих на их территории жителей. Кажется, существует один дефицит – это полное удовлетворение сужает размах фантазии. И даже самый маленький городок может дать полное представление не только о Нью-Йорке, но и обо всей стране в целом. Потому что все, что происходит и создается нового в мире – моментально проникает вглубь территории страны – нужны только деньги. Вот над этой проблемой зарабатывать их и воспитывается с самых пеленок все население. И экономика устроена так, что деньги можно ковать и тратить в любой точке страны. Нужны только знание, ум и рабочая энергия — этим и поглощена вся страна в целом.

Да, есть духовная жизнь, есть возможности насыщать себя и выбирать по своим интересам. Но она надстройка в стране, в ее образе жизни – и ее создают и поддерживают только определенное количество населения. Все остальные – делатели и пользователи материальными богатствами. Они прекрасно обходятся и удовлетворены поп массовой культурой, которая помогает им расслабиться от напряженной трудовой деятельности, и удерживает от трудных проблем и страстей человеческих, являясь составной частью функций живого организма. И все же… все же… пока это, видимо, лучшая система, которая создана для того, чтобы трудиться и чувствовать блаженство от жизни.

Поражает в первую очередь раскрепощенность и особенно тех народов, которые приехали сюда из диких третьих стран, тоталитарных режимов – как быстро, нутром они осознали это и в полной форме, даже нагло, пользуются. Да, каждый индивидуалист, есть разобщение, но это состояние, когда ни ты, никто другой не мешают друг другу, живи и пользуйся, но не во вред окружающим, и строго соблюдай законы. Да, народ здесь законопослушный, а государство полицейское, но в том его виде, когда на страже обоих сторон стоит и возвеличивается закон.

Многое трудно воспринимается эмигрантами, хотя, попав сюда, и сквозь все ворчания и недовольства, и не помышляют о возвращении в свои страны. Они принесли с собой ментальность, вбитую в них прошлой жизнью не просто с пеленок, а уже развивающуюся генетически. И тут не надо долго рассуждать, хорошо ли тебе, соглашаешься ли ты с новой действительностью или нет. Раз ты сделал выбор и, как многие, прошел тяжкие препоны, все же пробился сюда и не хочешь обратно в свое “отечество” – терпеливо (и благодарно!) принимай все, как здесь есть: не тобой это создано. Но и для тебя, раз ты сам явился, тебя приняли, пригрели, обустроили, не дадут умереть от голода. Все остальное – в твоих руках, уме, энергии. Выбор – за тобой. И то, что для тебя в жизни главное, определяет твои действия и всю дальнейшую жизнь.

Почти   никто не возвращается (хотя многие ворчат и говорят об этом открыто) – новая сытая жизнь затягивает, убаюкивает веру, мечты и совесть – и человек весь во власти своего живота. На какие только ухищрения не идут, чтобы легализоваться в этой жизни! Да, можно жить и здесь, если ты живешь своим духом, своим творческим делом – но всегда сковывает ощущение удушья. Ибо то, чем ты жил духовно, родилось в твоей стране рождения, крепло, вобрало свой воздух, свою атмосферу, пейзаж, образ жизни —  все единство материальной почвы, на которой только и может созреть в полную силу то, что ты носишь в своей душе, и хочешь подарить людям, как свое самое дорогое.

Шагал носил в душе свой Витебск и столько впитал своим гением, что хватило на долгую его жизнь, чтобы удивлять и радовать мир своим творчеством. Тургенев много жил и писал о России за границей – не оттого ли так порой слащаво то, что он написал о своей родине. “Записки охотника” – его лучшая книга, созданная на той земле, где проросли его корни. Гоголь писал “Мертвые души” за границей, но не жил, а отдалялся, чтобы увидеть и осознать все точнее и ярче издали: получился в некотором роде шарж, а не объективная действительная Россия.

Никогда даже в самом диком имперском государстве не бывает все черным. В живой жизни всегда есть избранники Божьи, кто и в темнице несет в себе то, лучшее, что есть не только в его народе, но и у всех избранных людей планеты. Они–то и связывают людей мира и не дают умереть вере: люди всей земли имеют одинаковые права на жизнь и когда-нибудь объединятся не просто в Евросоюз, а Единый союз планеты земля.

Внутри человека постоянное раздвоение, система выбора — материальная зависимость и давление диктатуры власти диктуют ему свои права. И только те, в ком неугасим огонь творчества и своей идеи, пусть она и не понятна другим, и может быть даже не нужна! – бросаются на ту почву, в которой они чувствуют себя могущими сеять, рождать и взращивать то, что вызрело в их душах. Да, материальная зависимость душит, гнетет. Но человек жив лишь тогда, когда жив Дух — это расцвет его личности.

Нет, я не пою хвалу Родине – моей первой кормилице. Человек – житель планеты Земля. Но у каждого, как и у растения, есть единственное место, та почва и атмосфера, где он родился, впитал именно эти соки и, лишь подпитываясь ими, он сможет высказать себя в сокровенном до предела. А именно в этом и есть ценность, значимость и счастье человека. Нет, это не иллюзия, не романтизм – это уже и мое выстраданное состояние души всего того, что я видел, чувствовал и осознал. Цветаева, Булгаков, Платонов, Мандельштам, Пастернак и сотни других, кем мы сегодня восхищаемся, воочию, пусть и своей гибельной, но прекрасной и значимой жизнью стали достоянием человечества, доказали эту истину. Самим Богом было определено им жить на своей родине, пусть и мучиться, но творить и созидать то, что записано им было в Книге судьбы. Я не сравниваю себя с ними. Но если подобное происходит и в моей душе, и я не нахожу покоя – это и есть мое место в мире, мое предназначение в жизни. Пусть только и для себя одного. Давно я пришел к выводу, что человек – это свой особый мир. И каким бы он ни был маленьким и пусть незаметным для всех остальных, но именно его индивидуальность есть значимо составляющая, обогащающая весь наш мир.

Смотрю вокруг себя на эту метусящуюся толпу, этот муравейник (особенно здесь в многомиллионном Нью-Йорке) и невольно охватывает ужас. И это жизнь гомо сапиенса? Носятся, расползаются и вновь сползаются в одни и те же места, которые являются их жизнепитательной средой: работа, магазины, зрелища… и лишь почти принудительной силой уставшей души рвутся на природу, чтобы набраться сил у нее и вновь броситься в этот кипящий страстями котел быта, который соорудили сами, своими животными страстями. И так изо дня в день. И только в старости, на пенсии, кому повезет дожить до нее, человек, уже чисто физически устав и выдохнувшись, стремится к покою и уединению. Он не спорит, а размышляет. Но без собеседника это непривычно и одиноко. И тогда он обращается мыслями к тому, Единственному, о котором слышал, даже в самые трудные часы призывал и просил, но в суете не замечал — Богу. Начинается долгий монолог перед ним — и возрождается душа, и он многое по-иному осознает из прошлого, и вдруг начинает слышать ответный голос — получается диалог. Человек верит и убежден, что его собеседник Бог. Вот тут–то и приходит высший финал жизни: что ты можешь рассказать Ему о себе.

Человек торопится высказаться. И если не слышит ответа – не состоялась она по-божьему наставлению. И, обманываясь, он приступает говорить от его имени – ищет себе оправдание. Окружающие недоуменно смотрят на него: заговаривается – сходит с ума…старческий маразм. А ответ тих и внятен, и слышит только тот, кто жил по его велению. Каждому человеку Бог дает свой ответ, единственный и неповторимый, который ты сам соорудил плодами своей жизни, и он недоступен другим. Как радостно и легко рассуждать, философствовать о жизни, приходить к логическим выводам, принимать или отвергать, выстраивать планы — и всей душой строить единственно верное решение. И как трудно сделать первый шаг, а тем более двигаться к тому, что принял ты всей своей очарованной душой: возникают препятствия реальной жизни — и тело твое начинает звучно и болезненно реагировать, стонать и требовать сойти с этого пути. Вот тут и проявляется главное: кто ты, как человек, как личность, есть на самом деле. Сколько в тебе материального и духовного — что ты стоишь в этом мире. Временное – это победа твоей плоти. Вечное — когда весь мир от прошлого до будущего в твоей душе. И если ты устоял и не изменил ей, всегда найдутся силы, чтобы совершить этот, пусть и краткий в физическом ощущении, полет. Но с высоты его ты всегда успеешь обозреть весь этот мир в его многообразии и величии. Ты коснешься вечности, и увидишь, как колышется внизу, под тобой, человеческий муравейник, ничем не отличимый от миллиона живых тварей, которым создатель при рождении не дал самого главного, что есть Жизнь, настоящая, равная жизни Бога — Душа, единственная бессмертная ценность в космическом мире. А большинство людей живет ради одного: благоустроить свою старость – ум и все силы молодости и зрелости подчинены этой цели: рабство всеобщее в настоящем ради обеспеченной старости.

Если ты изучаешь мир и хочешь понять его, чтобы передать другим свое знание – ошибка и даже преступление жить и погружаться в этот мир во всем его многообразие — для этого не хватит не только жизни, но и чувств. Лишь действенное погружение в себя, уход в свое одиночество, как и в мир конкретного субъекта, которого ты хочешь понять, откроет для тебя (и для других) весь мир в целом.  Погружение…Внутри себя, если ты успел оторваться и уйти от всего суетящегося вокруг тебя мира, в своем одиночестве мысли и души – разгадка всего мира. Познание – в глубине: надо бежать в уединение. Нового уже ничего не приобретешь. И тут очень важно, как и с какой целью ты сам погружался в чрево этого мира.

Вижу вокруг себя много людей из разных стран, принявших охотно эту новую для себя родину, вжившихся и освоивших ее законы, словно заранее были готовы к этому. А мы, российские, представители мертвой абсурдной системы, как трудно и тяжело приживаемся. Нам вбивали в голову наши идеологи, что мы самые передовые, самые умные, правильные, над всеми избранный народ — что там говорить о каких–то неграх, африканцах, китайцах. О, как мы их жалели! И даже европейцы – люди второго сорта, потому что они еще не постигли всей мудрости великих учений наших вождей. Это дано только нам – и наша главная задача научить этому весь белый свет, запутавшийся в паутине загнивающего империализма.

 

 

35

Помню первую выставку американской архитектуры в Минске в шестидесятых годах. Огромные на все улицы вокруг очереди. Молчаливое потрясение людей, дрожащие руки, хватающие бесплатные альбомы, значки, плакаты, осторожные и пугливые вопросы к экскурсоводам. И когда кто-то выразил непроизвольное восхищение — тут же возник решительный голос патриота: “Да у них земли мало – вот и прутся в небо. Не то, что у нас в самой великой и огромной стране. И чего это им выпендриваться!” И только что нормально беседующие люди, искренно восхищенные тем, что им показывали и рассказывали, мгновенно изменились. Вначале образовалось гробовое молчание, раздалось несколько протестующих голосов, но патриотическая толпа утопила их в своих криках. И понеслись лозунги: «Мы вас все равно догоним и перегоним! Агитация это! Вражеская пропаганда! Мы вам покажем кузькину мать!” Экскурсовод, молодой американец, чем–то был похож на полюбившегося нам тогда Вана Клиберна. Лицо его порозовело, но он, сжав свои узкие бледные пальцы, немного помолчав, вдруг улыбнулся радушной улыбкой главному патриоту и спокойно произнес на хорошо выученном русском языке: “Извините, молодой человек. Вам этого еще долго не понять. Но если вы действительно любите свою родину – не мешайте познавать мир другим”. Опешивший от этой “наглости” патриот что–то начал кричать ему в ответ, но тот ответил: “Извините, у меня работа”, и продолжал спокойно отвечать на вопросы посетителей.

Мы жалели, учили все человечество, идущее не нашим путем. А оно продолжало жить по законам, которые диктует естественная жизнь и набиравшая научный потенциал экономика. И все они, жители одной планеты, находили между собой общий язык: легко вживались в атмосферу этой страны, куда свободно, по собственному желанию, приезжали жить. Мы были патриотами своей родины! Нет, нас просто не выпускали. И вот когда появилась такая куцая возможность – наши люди теперь сами рвутся из своей страны, которая стала для них территорией идеологических войн и разборок, а те, кто правит ею, разделили богатство ее между собой, обрекая весь народ на вымирание. Наши эмигранты больше других растеряны: трудно приспосабливаются, учатся жить сначала, и…. ощущают теперь себя людьми второго сорта, понимают свою неполноценность, отсталость. И вот что самое печальное: стараются, стараются забыть свою родину. И как только могут, пытаются перетащить оттуда своих родных и близких. Когда – нибудь будет дописана книга «Архипелаг Гулаг»: каждый человек, каждая семья до конца дней своих сохранят в памяти эту страшную историю — и это будет сокрушительный последний удар по той системе, которая не только уничтожила половину своего населения, но и держала постоянно весь мир на грани очередной Мировой войны.

36

Горечь о бесцельно прожитых временах на своей родине прослушивается у многих эмигрантов. Желание забыть навсегда, как дурной сон, ошибку, даже свой позор. И обида: какое несчастье, что им пришлось там родиться. Они охотно стараются стать гражданами этой новой страны: спешат что-то сделать, догнать местных жителей — активны до полного истощения. А вместе с тем происходит стремительное развитие этого государства, которое осознает в них свою свежую кровь, и охотно создает условия каждому из них развиваться в меру таланта… на пределе их творческих сил.

И вот она объективная истина. Как бы ни был человек предан своей покинутой родине, какие бы прочные творческие, дружеские, родственные связи не притягивали его к ней, происходит процесс осознанности: он невольно начинает думать и понимать, что не обязан тому месту, где было суждено ему родиться. Он – гражданин мира и вправе выбирать свою жизненную линию (а тем более для своих детей), где может в полную силу осуществить данную ему Богом жизнь. А дана человеку во владение не точка на земле – Земля. Происходит переоценка ценностей. Человек начинает размышлять отстраненно о месте своего рождения: анализирует не только страну, где ему выпало жить, но и народ, среди которого он родился. И осознает: страна и люди характеризуется не красивыми словами и планами, а тем уровнем, на котором они находятся в сравнении с цивилизованными странами в настоящий момент времени. И как ни больно, горько это признавать, все яснее видит не только свои ошибки, но и своего народа, и все более критично относится к своему прошлому. И если все вместе еще не созрели для того, чтобы изменить жизнь к лучшему, хотя бы идти в ногу с цивилизованными странами, это не только доля этого народа общеисторическая и его беда, но и вина индивидуальная: ты не достоин своих мужественных современников Сахарова, Григоренко, Быковского – честь и совесть истинного гражданина своей страны.

Чем дольше продолжаешь жить вдали от родины и вникаешь в новую жизнь цивилизованного мира, тем больше происходит раскол и отчуждение от своего прошлого. В сердце остаются лишь близкие тебе люди. Боязнь за их судьбы, горечь от невозможности помочь, теребит душу виной перед ними, и чувствуешь нарастающий стыд за свою страну перед людьми, которые строят нормальную человеческую жизнь и не могут понять, чем это так кичится “загадочная русская душа”.

А, быть может, здесь и нет никакой загадки, а есть историческая расплата за кровавый захват этого огромного простора чужой земли всеми узурпаторами, от Ивана Грозного до коммунистических вождей, и сделавших их народы своими рабами. А поскольку сам народ принял это и не восстал – идет время жестокого наказание по воле Божьей: за грех одного – по четвертое колено.

Как разнятся выражения наших лиц. Наши – с «великой думой на челе»: бледные, хмурые, с потухшими глазами, нервно дергающимися губами, с желтыми от нехватки витаминов зубами, хватающими перед собой руками все, что повезло достать, отстояв многочасовую очередь за самым необходимым. Образ нашего человека все зарубежные карикатуристы рисуют однозначно: человек с сеткой, наполненной пустыми бутылками из-под водки, на шее рулон туалетной бумаги, в зубах листок, на котором написано: «Приглашение за мылом».

— Вам не хватит мыла отмыться от ваших грехов, — злорадно пошутил мне в лицо владелец обувного магазина в Чикаго, в прошлом солдат вермахта. Он вытащил из кармана наш рубль и, потрясая им, добавил: — Вот цена вашей жизни. Ну, скажи мне, что можно еще на него купить?

Он смотрел на меня нагло, откровенно злорадствуя и привлекая внимание людей. Мгновенно мне подумалось: не он ли – убийца моего отца. Пуля или снаряд, пущенные вот этими сытыми руками, оборвала его жизнь на войне. Все во мне напряглось, сами собой сжались кулаки. Честное слово, будь это не в городе, а в поле, один на один, мой сжатый до боли кулак не промахнулся бы. Но вокруг были мирные люди, цивилизованный мир, да и опыт жизни уже научил меня тому, что истину не отстаивают кулаками.

— Пять килограммов хлеба! – с вызовом ответил я.

— Который вы покупаете у нас, — ухмыльнулся он.

— И вы приложили к этому свою грязную руку, — уверенно сказал я.

— Мы пытались спасти вас от коммунистической заразы! – выкрикнул он, и, скомкав рубль, застыл передо мной так, словно в руках его был автомат.

— Мы вас об этом не просили, — сухо отрезал я. – И миллионы загубленных жизней вам не простят никогда.

— А кто вам простит десятки миллионов загубленных соотечественников в ваших лагерях. Многие страны уже давно построили социализм, о котором вы долдоните на весь мир. Насилие всегда несет смерть. В этом ошибся и наш фюрер, когда силой хотел помочь вам. Но вам не служит уроком, ни наша, ни ваша история. Ваш либеральный последний царь сам добровольно отдал власть своему народу. И как же его отблагодарили? В подвале, как собаку, с детьми, прислугой, не виновных…

Горькие мысли теснились во мне. В любом споре для одержания победы нужны веские аргументы. И как часто мне их не хватало. Я повернулся, чтобы уйти с надутым достоинством. Он догнал меня у входа, и, протягивая на прощанье руку, улыбнулся человеческой улыбкой. Я не пожал его руки. Он, не обижаясь, хлопнул меня дружески по плечу и, протягивая дорогие туфли, сказал:

— Рашену продам за полцены. Хочешь – подарю!

Я вышел, чувствуя на своей спине его взгляд. Горькие мысли теснились во мне. С каждым прожитым здесь днем меня невольно одолевало чувство злости – я злился на себя, на свою страну, на свой многострадальный народ. Почему мы, богатая природными богатствами страна, с таким трудолюбивым талантливым и добрым народом обречены жить хуже «загнивающего запада». Как тяжело ходить среди них с опущенными глазами и силиться объяснить всем вопрошающим голосам, что мы тоже можем…способны…что все для этого у нас создано самой природой…вот подождите…еще немного…мы поднатужимся…мы …мы… За державу обидно!

В этих разговорах я все яснее осознавал: во всем, что произошло с нашей родиной – вина каждого из нас. Нет невиновных! Когда родина находится в опасности, а ты пассивен и не предпринял ничего, чтобы помочь ей – виновен. Пусть молчал, не участвовал в этом неправедном деле вселенского разрушения, но ведь не боролся.

37

Понимаю, что мои записки — общие первые впечатления, хотя до этого побывал здесь два раза и могу точно констатировать о жизни знакомых мне эмигрантов – благосостояние их улучшается. Да, как и во всем мире, есть свои сложности, несуразицы. Но это ли не основной показатель! — люди со всех концов мира рвутся сюда, устраиваются и, прожив с десяток лет, уже не представляют свою жизнь на покинутой ими родине.

Америка никого насильно не держит, может и выслать за нарушение ее законов, ты сам можешь спокойно уехать, но в неприкосновенности сохранится твоя частная собственность. Моя личная библиотека, которую собирал всю свою жизнь, осталась под надзором тоталитарного режима — мне не дозволено вывести из нее самое любимое и ценное. Даже свои рукописи провозил с риском: я жил и дорожил ими, как своей свободой, за которую надо было бороться ежечасно.

Так мы все жили, работали, радовались, дружили, группировались по своим интересам… но ощущение несвободы было постоянно в нас. “Нет, все не так, ребята”, — пел Высоцкий. И вот все это «не так» начало открываться для большинства моих соотечественников после распада нашей великодержавной империи. Нет, пожалуй, еще для меньшинства – разве мог бы народ выбрать президентами в России КГБшника, а в Белоруссии политработника пищеторга! Для представителей этих учреждений свобода и закон — их частная собственность. Люди наши практически до сих пор живут за “железным занавесом”. А замкнутое пространство — это гниение. Душа рвется к небу, а ты должен подгонять ее дыхание под смрад идеологического болота – и происходит ее постоянная раздвоенность: человек опасается открыться даже перед близкими ему людьми – все живут с оглядкой.

То, что так ясно и четко осознаю сегодня, с юности бредило во мне, но почему-то не приближало к истине. А запутывалось, опять же, в той идеологии, которую нам вбивали с детства. Как бы ни были красивы ее идеи, но все они построены на ложном фундаменте. И мы, рабы этой красивой идеи “коммунизм”, не только погибали сами, но и, заблудшие, помогали разлагаться нашим детям. Это зараза еще долго будет неистребима в моих соотечественниках — ибо есть расплата за все в этом мире.

Преступление может совершиться в одно мгновение – выздоровление процесс долговременный. Искупление своей вины — это терпеливое выкорчевывание своих грехов – покаяние. И не сетуй, если для этого тебе не хватит жизни: преобразовав себя, хотя бы в малом – ты помогаешь спастись и своим детям. Так из поколения в поколение еще долго (при, конечно, сознательном действии – очищении) будет длиться этот процесс. И не сказано ли в священном писании: за грех одного человека – расплата ждет по четвертое его колено. Когда–то меня ужаснуло это божье проклятие: в чем вина еще несмышленого младенца? А есть высшая мудрость истины жизни, которая дана нам свыше: человек – индивидуум, но он есть и пребудет всегда составной частью всего человечества. По образу и подобию своему совершил Господь свое высшее творение, дал ему владеть всей землей и возвысил над всеми тварями ее – значит, от каждого из нас зависит, какой будет жизнь на этой прекрасной планете. А чем больше тебе дано – тем больше с тебя спросится. И не слишком ли быстро человек уверовал в свое высшее предназначение на земле? Такое не приносят на тарелочке с голубой каемочкой. Это надо доказать, заслужить собственным очищением от содеянных грехов и своих личных, и предков. И как бы ни был благ каждый отдельный человек, но не быть в будущем на земле счастливой жизни, если между всеми не наладится общей гармонии, где каждый, органически входит в целое. Человечество выработало эту формулу: Свобода, Частная собственность и Закон, который гласит: где нет частной собственности – нет свободы.

38

Здесь живут эмигранты со всего мира нашей планеты. Работают и отдыхают, ездят на своих машинах, обзавелись сотовыми телефонами, электронными словарями – все происходит на высшем уровне научно-технического прогресса цивилизации. Люди привычно вливаются в жизнь этой страны, которую знают не понаслышке, как мы, “совки”: между ними были постоянные связи, им привычна английская речь, с которой можно найти собеседника, пожалуй, на любой точке планеты. Когда-то создали для будущего общения всех народов земли язык эсперанто, а жизнь сама все ставит на свое место. И как же наши люди отличаются от всех других своей скованностью от новизны для них этой жизни. Наш народ еще надолго обречен жить обособленно от всего мира. Многовековое рабство, железный занавес и, главное, даже не идеология, а ее последствие — абсурдная экономика «строительства коммунизма» подавляет на корню любую предпринимательскую мысль. Это раковая опухоль всей нашей “загадочной совковой души”, люди подавлены и физически и нравственно — и происходит раздвоенность души.

Великий ученый, лауреат Нобелевской премии Фридрих Хайек, посвятивший всю свою жизнь изучению истории экономических законов развития государства, в своей книге «Дорога в рабство» дал всему миру точный научный анализ законов его развития и предупредил: «От праведного идеалиста до фанатика – один шаг». В своем исследовании он основывался не только на конкретных фатах жизни и развитии большинства ведущих стран мира, но и на выводах, которые открывали миру лучшие умы человечества на всем протяжении его истории.

Ф. Гальдерлин: «Что всегда превращает государство в ад на земле, так это попытка человека сделать его земным раем». Д. Юм: «Свобода, в чем бы она ни заключалась, теряется, как правило, постепенно». И. Кант: «Человек свободен, если он должен подчиняться не другому человеку, а закону». П. Друкер: «Полный крах веры в достижимость свободы и равенства по Марксу вынудил Россию избрать путь построения тоталитарного, запретительного, не экономического общества, общества несвободы и неравенства, по которому шла Германия. Нет, коммунизм и фашизм – не одно и то же. Фашизм – это стадия, которая наступает, когда коммунизм доказал свою иллюзорность, как это произошло в сталинской России и до гитлеровской Германии».

И вот парадокс: сжатый со всех сторон этим абсурдом извращенной жизни, истинный человек погружается в себя, мечется, фантазирует и способен создавать открытия во всех областях науки и искусства, которые становятся достоянием человечества. Быть может, Россия – это котел, в котором кипит и углубляется внутренний мир человека – как богат и возвышен внутренний мир его. Великое рождается в муках – верно, так и задумано Богом: Он позволил России завоевать такие огромные просторы нашей планеты: 33 % ископаемых планеты на 3% всех жителей земли, чтобы люди могли выживать, оторванные от высших достижений цивилизации мира, питаясь лишь обильным подножным кормом.

Наши люди стонут, особенно теперь в век научно – технической информации, когда видят, как живут другие народы, но позволяют своим правителям (рабоче-крестьянская власть!) помыкать собой. И теперь, в период перестройки, когда особенно остро обнажились все язвы нашей замордованной жизни на фоне цивилизованных стран мира и доносятся голоса честных и умных сынов нашего отечества – они не отдают им свои голоса на президентских выборах.

Что это? Зависть? Месть? Недоверие чужому уму? Всеобщая тупость массы? Извечный российский раздел на белую и черную кость? Классовое сознание? Философия темной толпы? Генетическая наследственность черни? Пусть дурной, но свой! Разговор идет между ними на разных языках. Есть в нашем народе такое пренебрежительное выражение: “Ишь, какой умник выискался!” Об этом прекрасно написал Грибоедов: «Горе от ума». Но в результате получается настоящее горе не умному, а народу. И эта, кажется, навечно вбитая в сознание ложная установка: право большинство. Добило это убогое мышление даже нашего гениального поэта: “Голос единицы тоньше писка… единица …кому она нужна”.

Нет свободы, нет частной собственности, нет конкуренции – значит, нет свободных людей. Человек, благодаря своему таланту и трудолюбию, не только выстраивает личную жизнь, но и влияет на других, помогая им тянуться за ним, раскрывать себя, обогащаться, строить мир без зависти и принуждения, которые усугубляют всеобщую апатию и покорное подчинение тому, которого, казалось бы, избрали всенародно. О, этот проклятый патриотизм с закрытыми глазами: мы лучше, честнее, справедливее! А оценка ведется не по идеям, желаниям и прочая – по уровню жизни конкретного человека в стране.

Как это ясно осознается здесь, в Америке. Все те, кого знал еще в Союзе, буквально за десять лет стали другими людьми. Да, тяжело работают, но знают за что. Мыслят масштабно категориями мира планеты. И одна главная боль: жизнь до этого переезда прошла стороной. Да, учились, работали, дружили, веселились и пр. Но вся жизнь была под надзором, вынужденная – и человек не мог раскрыть свои возможности в полную силу. И теперь уже никогда не сможет достигнуть того, что было ему дано от природы и Бога. Но есть и большая радость: благодаря тому, что они вырвались из своей страны, дети их имеют возможность развиваться в полную силу своих природных данных.

39

Первое испытание, которое осознал: не было живого общения с близкой по образу жизни душой. И вот парадокс: дома, на родине, ты подолгу живал затворником в глуши – но не было такого ощущения забытости и чужеродности. Родной пейзаж и уверенность в том, что стоит выйти на дорогу – и встретишь первого же путника, с которым разговоришься – и вы понимаете друг друга. И потом сама рука тянется к перу. А здесь, после встреч, сознательно увиливаешь от желания писать — понимаешь, что самое важное для взаимопонимания, родное слово: в нем тайны души. Язык – это отечество. Все остальное – зона обитания. Многим этого не понять, хотя в душе и сверлит эта незаживающая рана, которую не залижешь всеми благами мира.

В многомиллионном Нью-Йорке, где собрались люди всех стран и континентов в надежде на счастливую жизнь, в душевном разговоре один из них, кто лучше других обустроился здесь, сказал: «Хочешь выжить – забудь, кем ты был в той жизни». Второй добавил: «Никогда не поздно начать новую жизнь». Вот самый точный спасительный рецепт для эмигрантов.

А я слушал их и думал: «Так жили ли эти люди, если они способны сами перечеркнуть все лучшее и светлое, что дарят нам юность и молодость – самые святые времена нашей жизни?» Значит, с рождения своего они не нашли себя, не выявили того, что было заложено в них изначально самим Богом, который в каждого вдувает душу живую – она есть основа для продвижения к той жизни, которую дано пройти тебе, чтобы почувствовать счастливым и на закате дней твоих. Вся их жизнь – преодоление внешних препятствий для поддержания телесной оболочки. И почти все считают, что им повезло: они счастливы, что вырвались, сбежали от своей нищей родины, обустроились здесь, и теперь все свободное время, каждый по своим возможностям, ищут развлечений. Ездят по другим странам, и при встрече со знакомыми демонстрируют свои фото, где они снялись на фоне Эйфелевой башни, у Египетских пирамид, у дома, где жил Монтень или у могилы Ван Гога. И нет им дела до того, как жили эти люди, чем страдали, что для них было главным в жизни. Принимают их не оттого, что постигли суть их творений, а потому, что так положено приобщаться к мировой цивилизации и культуре, есть возможность показать и свою причастность к ней. Так было, есть и будет.

Вникаешь в историю человечества и осознаешь незыблемость психологии людей – лишь иные украшения из атрибута научно-технического прогресса, колесница или мерседес, означают, в какой эпохе жил человек. Если докопаться до глубинных страстей человека, то нередко является горькое озарение: его претензии на знание, культуру и благородство несут в себе зависть, самолюбие, ущербность, показуху. Каждый, кто изменил призванию души своей, осознает он или нет грех этот, в меру своего здоровья и изворотливости ума, изобретает свою философию жизни, друзей и поклонников.

«Грех – это потеря контакта с собственной глубиной», — Антоний Сурожский. И это помогают нам понять творцы искусства во всех его жанрах. Данте и Бетховен, Роден и Ван Гог, Пушкин и Моцарт, Толстой и Экзюпери – гении человечества, которым оно отдает свою дань запоздалого преклонения уже после смерти этих посланцев Бога на землю. А не есть ли так: сам Бог, который, по христианской вере, существует в трех ипостасях, Отец, Сын и Дух святой, поселяется в души своих избранников среди всех народов мира и творит, чтобы показать, на что может быть способен человек, если будет верен призванию души своей — каждый есть носитель Божьего замысла. И если ты проникаешь в душу творца своей обнаженной душой, то происходит слияние ваших душ. Ты становишься его продолжением и развитием во времени и пространстве: он говорит с тобой и через тебя с будущим человечеством. Принимаешь ты это или нет, зависит от уровня твоего развития и способности следовать своей цели жизни – но ваши души уже неразделимы. Его век, твой век, все их проблемы – есть общее движение во времени, если ты веришь в свое призвание и преодолеваешь все препятствия на пути к нему – в этом высший ее смысл.

Твое поражение – следствие сомнений, ошибок, потеря веры, ограниченность движения в нужном направлении. Ты проникаешь и проникаешься – и это становится твоим содержанием. И как бы искренне ни стремился познать – все это дано тебе лишь на уровне твоих возможностей, таланта, генетических способностей. Полного слияния с гением тебе не дано. Но в тебе самом происходит накопление, и, при целенаправленном движении, ты выйдешь на данное тебе, и создашь свою грань той жизни, которую задумал ее Создатель. Ты есть тогда не только продолжение, но и родоначальник нового в этом мире, которое примет и продолжит твой наследник – каждый человек есть носитель и создатель развития всего человечества.

Перечитываю любимых мной великих художников слова всех стран и народов – как я понимаю их! Общаюсь по интернету с друзьями – наши родные души в общем потоке времени помогают верить и выстоять в любых испытаниях. И пусть мы теперь в долгой разлуке, но все это живет в душе, служит подспорьем тому, что я выдержу этот период своего заточения, пусть и есть рядом со мной моя семья. Вот на этом внутреннем состоянии души и надо держаться: превозмогая все обстоятельства, жить и работать над тем, что есть основа твоей жизни, переборов в себе (и это я сам!) все, что угнетает.

Вдали от родных мест часами вычитываю в Интернете о событиях в мире. Я весь в желании перемен и надежде, что моя многострадальная малая родина встрепенется от этого трагического ига: только свобода есть истинный путь в жизни.

40

Ночь. Заставил себя сделать записи – этот процесс осмысления мира всегда спасал меня от самых мрачных сомнений. Жизнь продолжается, а то положение, в котором я сейчас нахожусь, сама реальность. И все, что будет (как трудно уже писать «впереди»), зависит от тебя одного — все прожитое подспорье к тому, чтобы продолжать ее: накоплен опыт путем трудов своих и веры – вот и исходи из этих составляющих и в самых гнетущих обстоятельствах. Ты свободен – действия и выбор за тобой: осмысли прошлое, оцени и осознай, что ты успел сделать, как бы ни ломала жизнь. В этом вера, что ты идешь своим путем к цели, достигнуть которую никогда не сможешь. Но пусть радует тебя то, что ты живешь и умираешь на пути к ней.

Вернулся к начатой повести – и с каждым часом росла уверенность, что смогу ее закончить: много скопилось материала. Хочется отобразить не столько жизнь эмигрантов, сколько причину эмиграции и ответственность государства перед человеком (государство – не власть, а облик народа), и главное, что остается в нем от личности в процессе болезни под названием «эмиграция». Вот самое важное во всем этом всемировом процессе, и особенно человека, который рос и воспитывался под гнетом коммунистической идеологии, результат который страшен — раздвоение личности: при красивых идеях извращенная реальная жизнь. Десятки людей прошли передо мной. В большинстве психология их схожа от полученного социального наследия этой системы: стремление успеть обустроить как можно лучше свою материальную жизнь. И очень мало остается среди них тех, кого мы называем личностями, т.е. творцами по своему призванию, без которого они не мыслят свою жизнь.

Сегодня ровно год, как уехал из дома.  Выдержу ли?  Дождусь ли того часа, когда вновь окажусь за своим письменным столом. Смогу ли писать – вот главное, что тревожит меня все это время. Единственное, что дорого и происходит – вдруг рождаются и на работе и перед сном рифмованные строчки, передающие состояние моей души в этот период жизни.

Спустя два месяца: «Растворяюсь в ином измеренье. Только прошлое в сердце моем неразгаданным знамением: Над повешенным солнцем – мой дом».

Через полгода: «Здесь на свободе, как в тюрьме. В тюрьме я дома – мне свобода. Пусть там живу в кромешной тьме. Свобода духа – есть свобода».

Восемь месяцев: «Живя в стране «непуганых идиотов», на век отстал от века своего. И сколько б ни прибавил оборотов – За жизнь свою мне не догнать его».

Десять месяцев: «О, как пугает час заката! Но не ищи причин в судьбе. Явилась горькая расплата: Я сам себя убил в себе».

Одиннадцать месяцев: «Отупевшего мозга тягучий нарыв. Рябь в глазах и дрожание рук. Угасание памяти – грозный наплыв замыкает магический круг».

И вот сегодня – годовщина: «Уж год живу я здесь, как тень. Еще не написал ни строчки. Зато хожу я каждый день всегда в отстиранной сорочке. Все пахнет, как дезодорант. Уютно, сытно…но чужое. Мне нынче имя — эмигрант, что значит: наделен нуждою. Тем это чувство не понять, прикован кто, как раб, к границам. Грешно мне на судьбу пенять… Но как завидую я птицам!»

И вдруг сегодня осознал: это состояние – не гибель. Это необходимо, раз случилось. Так в жизни было всегда. Только надо не растеряться, осмыслить и повернуть событие так, как необходимо: все является продолжением избранного тобой пути, если ты нашел в себе силы и волю собрать все, что происходит в настоящем, и двигаться к своей цели.

Жизнь всегда имеет смысл, если ТЫ   ведешь ее.

Когда ты был – ты стоил то, что стоил. Когда тебя нет — ты стоишь то, что оставил после себя.

И то, что осозналась мной в этот день – успокоило. Потому что я ощутил то состояние, которые приходит в самые счастливые мгновения моей жизни. Говорил не я – эта связь с Космосом, которая существует в человеке, если он тянется к нему и чувствует осязаемо свою связь с Ним. И вот голос ОТТУДА   был мне: «Как величаво слов убранство! Искусство это или бред? Не разгадать этот секрет – Слова приходят из пространства».

Значит, я живу своей прежней жизнью! И то, что скопил за свою жизнь, дорожил, усовершенствовал, не изменял – живо во мне постоянно. Так дерево каждую весну пробуждается к жизни, хотя мы не видим, что происходит с ним внутри: само естество его жизни.

­­­­­­­­­­­

 

41

4 июля.  Отработал 12 часов. Особняк в богатом районе среди рощи. Хозяин Пол, итальянец, небольшой, черноволосый, подвижный. Приехали в Америку его дедушка и бабушка. У него был большой особняк, продал, купил три дома с землей, благоустраивает и хочет продать: недвижимость – самый надежный капитал. В его кабинете большой каминный зал, все стены с книгами на полках – не часто такое встречается здесь. Он весь день на работе, в свободное время занимается своим хозяйством, возит сына в школу и в спортзал.

Когда босс знакомил нас, Пол приветливо улыбнулся, назвал меня по имени и спросил: «Ты откуда?» — «Раша», — уже привычно ответил я. «А, Москва!» — широко улыбнулся он. «Минск», — он растерянно пожал плечами.

5 июля. Ехал под дождем на работу среди вереницы машин на одноколейке. С утра был уставшим от вчерашнего – вместо тормоза нажал на газ. Это, видимо, и спасло от крутого разворота перед вереницей машин: занесло с асфальта, сбил деревянную ограничительную стойку, прорезал в траве две колеи – и машина застряла. Почему-то была первая мысль: «Вот…только нашел работу и потеряю…» Вышел, осмотрелся. Машины проносились мимо. Включил аварийный огонь, дал задний ход – они остановились, и моя машина легко выехала на дорогу. Вспомнилось: утром, когда садился в машину, невольно вырвалось из меня: «Ну, с Богом…» Работа без перерывов, только выскочишь, раз в час, сделать несколько затяжек, да минут двадцать на обед – все уже стала автоматическим. Иногда перебрасываемся словами с боссом. Он крутится, как волчок: ремонт, прием клиентов, ответы на телефонные звонки, шутит по поводу интенсивности все 12 часов: «Хочется хорошо кушать…» И опять о своей мечте: скорей бы на пенсию.

Вечером приехал домой, принял душ и, вместо того, чтобы заняться своим делом – перечитываю прессу о Беларуси. Все, кажется, что-то должно произойти. Но опять вмешивается Россия, ее, дорвавшийся до власти президент, выпускает коготки.

20 июля. Жара под 40. Я на лестнице у второго этажа: обдираю, шпаклюю, крашу. Крыша металлическая – не притронешься. Глаза заливает соленым потом, рубашка и джинсы мокрые. Маленькими глотками пью воду. И так весь свой рабочий день – а я доволен: есть работа. А это состояние мне необходимо: физическое ощущение, которое надо описать в начатой мной повести «Соленое солнце» – из таких пережитых собственной шкурой деталей и создается образ, состояние – все то, что есть (вернее, на чем и строится) проза. И вот что еще радовало меня в процессе работы: я не столько страдал от этого состояния «обжаривания», сколько пытался запомнить все нюансы этих ощущений и (как трудно это!) пытался устно описать то, что происходило со мной: телом, чувствами, сознанием. Но и это не главное, а всего лишь последствия. Важно, как произошло, что человек попадает в ту или иную ситуацию, которая противопоказана его жизни, развитию, если жизнь его есть первейшая ценность государства. Да, есть такая работа сама по себе, которую надо делать. Но важно то, какие обстоятельства привели к ней. Вернее, то положение, в котором оказывается человек.

И опять прихожу к той же истине, которая не отпускает меня: в каждом личном событии повинен и сам человек. А когда в одинаковом положении оказываются (ненормальном) все граждане одной страны, то повинно не правительство, а весь народ: если не могут объединиться, чтобы противостоять — это не люди, а стадо. Те, кто делает попытки бороться против этой антижизни, как в стаде, растираются всей этой массой — и вращаются в ее круговороте. Лишь самые сильные осознают единственный путь к спасению: надо вырваться из вертящегося кольца стада — оно сжимает со всех сторон и подминает под себя. Но часто их упорство кончается смертельным исходом. Счастливчик же, очутившись на свободе, чаще всего теряет столько энергии в вырывании из этой массы, что у него не остается сил, чтобы начать новую желанную жизнь на свободе. А те, кто остался в стаде, притираются и доживают. И, что самое ужасное, почти никто из них не чувствует своей вины такого скотского состояния и со злобой смотрят на тех, кто вырвался – и вдогонку ему несется их хоровой вой ненависти.

Идет время, в этом стойле появляется молодняк – и он уже принимает окружающую действительность, как данность, норму жизни.

18 АПР. Все дни есть работа. И вот так у меня, пожалуй, всегда – к финишному маршруту идет нестыковка. Одна цель стала главной в этот зарубежный период жизни: заработать, чтобы в ближайшие годы была возможность работать за письменным столом. Никогда в жизни я так не относился к деньгам, как сейчас: хватало на хлеб – и ладно. Наметил вернуться домой в конце апреля, а заработки были с большими перебоями. А от Гринки (гринкарты) – никаких известий. Терпение мое кончается: в моем возрасте особенно дорог каждый день. И вот, кажется, есть надежда, что к июню эта дама может встретиться со мной – а ведь ради этой встречи и торчу здесь. Значит, так ведет судьба – и теперь сглаживает все перипетии ее: возможность заработать. Я уже не раз убеждался: если события разворачиваются вразрез моим планам – значит, в них есть какой-то высший смысл, необходимый мне — и надо идти с ним в согласии. Конечно, при этом не терять своей цели. Кажущимися в данный момент противоречивыми обстоятельства – на самом деле поправка к моим планам, которых я не смог предвидеть. В этом я убеждался не раз. Нужны терпение и воля. Но именно в моем возрасте сейчас всегда на первый план выступает пугающая меня реальность: возраст. Он таков, что нельзя далеко вперед строить планы и откладывать главное. Я не строю новых планов, у меня есть один, главный: должен успеть сделать то, что начал. А когда начинал – имел право видеть далеко вперед. И, как бы не случилось дальше….

«Благодарю тебя, СУДЬБА, за дар бесценный – одиночество.

Свершилось Божие пророчество: Ты – поводырь мой и судья.

С мольбою я к тебе взывал в час расставанья с милой родиной.

(пусть жизнь казалась в ней пародией) и душу дьяволу продал.

И я умчался в чужой край. Вкусил всю гамму отчуждения

(но сердцу гибель отлучение): Чужбина – ад. Отчизна – рай.

Святые истины познал я в муках тайны одиночества…

Свершилось Божие пророчество: Судьба – мой посох, пьедестал.

 

20АПР. Прихожу вечером (вернее, приезжаю на машине – это по интерстейту миль двадцать) измочаленный и отупевший от физической работы, и уже нет сил, и не хочется взять, как всегда было для меня привычным, перо в руки. Да и руке трудно держать его.  Есть, конечно, в каждом дне (порой и в очень тяжком) свои рожденные чувства и мысли, которые хотелось бы удержать в памяти, осмыслить, не только в силу интереса для меня, но и как материал для будущих описаний. Ведь это живая ткань жизни вокруг – образы, детали, чувства.

На днях работал с Володей, крыли крышу. Он из Благовещенска, уже лет десять.  Жил лет пять в Германии, переметнулся в Америку, здесь женился на русской, рожденной в Америке, двое детей. Оказывается, успел после развала Союза повоевать в Азербайджане, был инструктором спецназа. Ранен, перенес операцию. Сестра ему сказала на операционном столе: «Еще бы сантиметр в сторону – и я бы в с тобой в постель не легла…» Веселый, неунывающий, говорливый, щедрый, круглоголовый и курносый с озорными голубыми глазами («Не обращайте внимания на меняя – люблю поболтать») Когда летел в Америку, был холост. В самолете заклеил стюардессу, трахнул в туалете – легко отдалась, а потом, узнав, что он едет на постоянное место жительства в Америку, сказала ему: “Да ты куда собрался! Там же все женщины проститутки и наркоманки…”

Володя – сантехник, голубоглазый, с чистым дружеским взглядом, евангелист.  Деда преследовали и расстреляли за веру в Союзе. Говорит: “У нас с вами один праотец – Авраам…Верить человек должен без посредников и не мешать другим другой веры. Мы с иудеями родные – наша вера от них пошла. Я всегда старался быть среди евреев – они всегда выручали и помогали жить. И на Украине, и в Москве. Я хорошо в Москве жил, был хороший свой бизнес. Но все бросил и раздал – с чемоданами уехал. Почему? Хочется быть и чувствовать себя свободным. Вот здесь и есть моя родина, хотя живу всего 12 лет. А советская власть – это проклятье рода человеческого. Не люди они…»

Такими и подобным историями я наполняюсь при каждой новой встрече здесь с нашими соотечественниками. Больно все это слышать — больно за людей. Нормальные, здоровые, сильные, умные и работящие, энергичные – эмиграция для них спасение. Они это четко осознают и добиваются. А таких людей здесь тьма. В основном, кто решается на эмиграцию – именно такие. И думается каждый раз: если бы все они сплотились у себя на родине и обрушились на своих правителей – не устояла бы ни одна власть! Почему не объединяться, не противостоят?  Таким людям – все по плечу. Как бы им здесь не было хорошо, как бы они не устраивались здесь, но если бы они дома создали жизнь по своему разумению – насколько бы они были больше счастливы! Ведь в каждом их них, как бы они не хаяли и ненавидели тот строй, при котором вынуждены были родиться и жить, они помнят и тоскуют об оставленном крае: там их корни, друзья, родственники – там их НАЧАЛО.

И вот (в свете этой темы) читал дневники Дедкова, рассуждения Распутина, В. Полякова (нынешний редактор “Литературки” – она и приобрела такой поворот: не литература, как высшей духовная сфера человека, а национал-патриотизм. Рассуждают о перестройке, о демократии. Да, много искренних больных слов о России, родине…все патриоты. Хают то, что происходит теперь, ностальгируют по совстрою, уверяют, что не так уже и все было плохо в сравнении с тем, что происходит теперь. А ведь все они были обласканы соввластью. Теперь они не принимают, зло ругают, отрицают, что не пришло с перестройкой то, что нужно, что ожидали они увидеть – и, конечно, виноват международный империализм, а пуще Америка и евреи. И никто из них (а авторы ее в основном люди именно такого мышления), и это цвет российской культуры, не говорят о том (даже не задумываются!), что все происходящее – это заслуженная кара за прошлое, когда каждый из них вроде внутренне не соглашался, но жил по тому уставу, который им диктовала власть. Ведь были Марченко, Буковский, Григоренко и много других – те, кто противостоял своей жизнью. И все эти перевертыши выпячивают теперь свою веру в Бога, но никто из них не знает (не хочет знать!), что сказано было ИМ человеку: и по четвертое колено будут расплачиваться дети за грехи отцов своих! А ведь и они, дети отцов, свершивших этот переворот, грешили тем, что подстраивались (и неплохо) под эту варварскую власть. Значит – время расплаты затянется еще надолго. Надо нести этот грех достойно, смиренно, понимая эту великую божественную Истину, не гневаться и не обвинять других. Надо каяться и стараться в полную силу идти по естественному пути развития в согласии и с “врагами”, которых они теперь выявили: олигархами и бизнесменами. И тогда меньше и короче продлиться расплата за грехи. И, быть может, хоть их внуки войдут в цивилизованную жизнь, которой живут уже многие народы на земле.

               Но нет, нет в них и малой доли собственного покаяния – все тот же совковый менталитет: поиск врагов.

22 АПР.   Еще один день отработал. Как бы ни было тяжело – радуюсь: есть работа, а значит есть надежда, что будет возможность пожить несколько лет (если Бог даст их мне), работая в своем рабочем кабинете: быть свободным и сделать еще хоть часть из намеченного – это главная цель на закате моей жизни. Стараюсь выдержать, уже привычно провожу свой день, не терзая себя тем, что мой отъезд откладывается еще на пару месяцев – вроде бы подходит срок получения Гринки. Уже терплю больше двух лет.

Два дня работал один: босс полностью отдал мне объект, и уже не почасовая оплата, а по договору (вернее, он назвал сумму – мне в данной ситуации остается только соглашаться: ведь столько времени здесь не мог найти работу). Да и в сравнении с тем, что пришлось мне выдержать в Н-Й – намного легче.

Сообщил уже друзьям о перенесении отъезда. Дают добро, зарабатывай и приезжай. Срок нашей разлуки вызывает мысли: что ждет меня? Как встретят? Какими они стали за это время, трудное, кошмарное в нашем отечестве, где жизнь с каждым днем ухудшается, не только материально – главное духовно. Не жизнь, а выживание. Пахан распоясался окончательно, и даже иракские события его ничему не научили. Но…это видимость…от страха – борзеет. Идет, идет освобождение!

29АПР.  Дождался! Пришло сообщение о мой Гринке – свободен! Можно собираться домой. И, как всегда, именно теперь есть много работы (сколько месяцев я мечтал о ней!). А есть работа – есть надежда обеспечить себя на несколько лет той жизнью, которую я наметил себя, подводя итоги прожитого. А как отговаривают меня самые родные мои – родственники: что тебе еще надо?  Все у тебя сейчас есть: квартира, работа, машина, возможность жить свободным в этой богатой стране, где высокий уровень жизни, куда рвутся люди со всего света, есть надежда на будущее.  Никто из них меня не понимает. И уже давно не пытаюсь объяснить. Всем нужно сегодня и сейчас. Хлеба и зрелищ. Но нет человека без любимого дела, которому он служит всем своим сердцем. Дело такого человека всегда больше его жизни. Неважно чем он занимается: пишет симфонии или коллекционирует марки.

Не знаю ценности того, что я делаю вот уже на протяжении больше половины своей жизни. Да и не надо мне этого знать. Но это моя жизнь, мой стержень, на который нанизывается все общение с миром – и это стало моим органическим состоянием. Лишится этого – значит оборвать свою жизнь. Будет существование во времени, оставшегося мне в этом мире. Да, можно зарабатывать, путешествовать и прочие животные состояния. Но жить нельзя. Ведь все эти больше двух лет в заточении помогло мне пережить то (не сойти с ума), что я привез свои рукописи, сделал огромную работу (этого бы не сделал дома). Многое прочувствовал и осознал и знаю: не будет стыдно за прожитые с этим делом годы.

Знаю точно: я не писатель. Я слишком люблю живую действенную жизнь, нахожу радость и терпение в любой работе, которую мне приходится делать. А чего только я не делал в своей жизни, начиная с юности: был токарем и слесарем, рабочим экспедиции, шабашил – строил дома и дороги, преподавал, был спецкором газеты, воспитателем и лектором, такелажником и уборщиком, можно и еще и еще перечислять. И всегда в конце работы чувство радости: я смог, я выдержал, я сделал. Мне хорошо.

        Литература – это однажды и навсегда. Она – состояние души. А все, что я сделал кроме нее – это копилка моих чувств, мыслей, опыта, знаний – они обильно питали меня в моей литературной работе. Я мог брать героем повествования любого человека по профессии – и “великий бог деталей” был дружен со мной.

       В дневниках (это с 18 лет) я осмысливал прожитое время день за днем – и это научило меня осознавать сделанное и планировать на будущее. Поэтому я так ценю время и (пофантазирую!) если бы мне было отпущено еще сто лет – знал бы, что буду делать и через год, и через десять лет, и через пятьдесят.  Могу смело сказать: я подготовил сознательную почву для дальнейшей жизни. А ведь большинство людей живут лишь днем сегодняшним. Они не планируют (конкретно) даже день следующий. Вот в этом и есть главное различие между людьми. Я не говорю о том, кто лучше или хуже. Но, пожалуй, тот, кто знает, что будет делать завтра и через десять лет – это и есть личность. Как там у Гегеля? Даже преступная мысль злодея величественнее и возвышенней всех чудес неба, а свобода – есть ничто иное, как утверждение самого себя.

Знаю одно: если Бог даст мне еще время (а силы и терпения у меня достанет), то он доверяет мне и верит, что я могу и должен быть в работе и умею делать ее.

1 МАЯ. Читаю Бродского – восхищаюсь.  И не завидую (хотя мы с ним ровесники). То, что он делал и как сделал в литературе – это и есть талант от Бога. Пушкин: мало нас, избранных. 

               Все разумно устроено в природе: должен быть соответствующий процент всякого и разного в мире. Это и есть судьба, твое предназначение. Все это я понял уже давно. Но всегда делал над собой усилие для того, чтобы хоть немножко подняться над тем, что дано мне от природы. И учился, работал над собой – но, видимо, не в полную силу. Значит, и это мне было дано: не смог преодолеть каких-то обстоятельств жизни – значит, не получил того, чтобы еще мог (мог?) в своем развитии. Да, судьба, да обстоятельства, да мое отношение к жизни и к людям мне близким – если я не мог себе позволить переступить через это, значит мое отношение к ним, моя связь с ними были во мне сильнее того, что делал и хотел делать. И пусть это не утешение, но это реальность, которую, при всей моей осознанности — не изменить.  

5 МАЯ. Надеюсь, приближается желанный час возвращения домой. Осталось съездить в Мемфис – поставить печать в паспорте и взять билет. Сумму на несколько лет жизни заработал. Пожалуй, это моя одна из труднейших шабашек. И дело даже не в возрасте, а та атмосфера, в которой приходится работать: одиночество. Однообразие, тупой физический самый грязный часто труд и незнание языка.

Порой кажется, что эти несколько лет иссушили мои мозги настолько, что, главное, теряется вера в то, что смогу продолжить писать. Но верю: стоит попасть в круг моих близких друзей – и я очнусь. Но кто и как встретят меня дома. Да еще та атмосфера в моей стране, где уже столько лет люди живут в подавленном состоянии, ушли в себя, теряют надежду – в то время, как всюду в мире идет жизнь, и она движется, это особенно заметно здесь, семимильными шагами. Будет новый надлом — мне есть что сравнить, будут, знаю, новые тяжкие испытания. Надо просто уйти в свой мир, работать, общаться с близкими друзьями – свой микроклимат. Но то, что я хочу и предстоит мне – все это требует внешнего мира: он ответная реакция души — боль за свое отечество. Все, кто могут – уезжают, удирают. Я – возвращаюсь…

23 июля. Вот так складывается моя жизнь-противостояние: судьба испытывает по всем направлениям. Надо выдержать – рефреном отзывается моя душа на все сваливающиеся на меня испытания. И хочется верить, что я прав в своем выборе этого отрезка времени моей жизни. Есть, конечно, другие пути, которые советуют мне родственники и знакомые, но этого не принимает душа. А как все удобно было бы: по моему возрасту мне уже положено пособие, квартира — и государство будет заботиться обо мне, как с тысячами эмигрантами: тепло, сыто – сиди и пиши. Но – не смогу. Я не стою на распутье. Есть одна дорога, сознательно избранная мной, и я должен (обязан!) пройти ее так, как указывает мне моя звезда, которую открыл для себя на взлете своей души. Да, были уходы с этой тропы, были падения – и я видел, как тускнела моя звезда. Возвращение на свою тропу стоило многих усилий. Но я шел к ней и говорил себе: виноват ты сам. Только одна смерть может остановить от выстраданной всей моей жизнью святой истины. Она – моя. Переписка с друзьями помогает поддерживать во мне творческий дух: несмотря на весь маразм нашего болота, что-то активно делают — они на своей земле, своей почве…

А, может, это я сам себе дал такую ошибочную установку: мол, здесь, вдали от дома – не смогу сделать ничего стоящего. Но ведь многие так живут и творят. Но между нами есть существенная разница: они уехали и сожгли за собой мосты. Я же точно поставил цель своего временного вынужденного пребывания здесь. В том, что мне приходится читать из эмигрантской литературы, чувствуются оторванные корни: терзает и мучит их не забота о почве, на которой они взросли, а боль (и прочие эмоции), которые гложут их души в связи с тем, что они оторвались от родной земли. Конечно, это тоже серьезная тема для творчества. Но она – последствия. Причина же, сама почва, на которой ты родился и вырос, но не ставишь главный вопрос жизни: почему ты должен был покинуть ее – единственное место в мире, с которым связан органически, и почему сам не смог сделать так, чтобы эта почва была благодатной для тебя, души, творчества на всю жизнь. Она дана изначально, ты должен быть ее хозяином. И если не случился на ней благодатный климат – ты виновник.

Написал и подумал невольно: все это идеализм, из области фантастики или тайное откровения человека к событиям жизни и к самому себе в их свете. Но это неоспоримо, если мы будем смотреть (и видеть!) жизнь в ее развитии — культуры духа. Главный, высший смысл жизни в гармоническом слиянии человека и общества с божественной гармонией природы. Это возможно лишь в том случае, если человек самосовершенствуется и ищет виноватых не во вне, а в самом себе. Познание мира начинается и продлевается лишь в процессе погружения человека в себя: каждый из нас есть вместилище этого бесконечного мира, и каков он будет у нас – таков мир будет вокруг нас. Но если ты всю жизнь докапывался до истины, нашел ее и осознал, не думай, что она и есть истина, и не спеши насаждать ее даже с самой благородной целью. И пусть тебе было дано прожить две жизни, ты сам бы опроверг ее: истина – это понятие времени и обстоятельств, она лишь знаковая точка в определенном отрезке жизни каждого из нас…

Для меня жизнь там, на моей родине, с которой столько много связано трагического, выстраданного, осмысленного – все это сделало меня таким, кто я есть и что описывал, страдая вместе с моим несчастным народом на моей родной земле. И друзья, и природа, и могилы – это уже раз и навсегда даны в моей памяти, и этим буду жить всегда. Хочу быть похороненным там, где погиб мой отец, защищая нашу родину — пусть это будет последней смертью рода моего на нашей горькой страдательной земле.

Со мной работали два тридцатилетних коренных американца, Джон и Крис. 9 мая я предложил им выпить за День победы. Они не знают этого праздника, правда, что-то слышали про Великую мировую вторую войну, но не понимают, отчего это Америка была союзницей с Россией, которая до 1941 года была союзницей с Германией.

42

5 августа. Закончил работу: поменял обшивку трехэтажного особняка: обдирал доски, строгал новые, прибивал, красил, убрал территорию. Пол остался доволен моей работой, выдал еще и премиальные, дружески улыбаясь и пожимая мне руку на прощанье, внимательно вглядываясь в меня, спросил:

— Ты кто?

— Человек, — уже привычно ответил я на этот вопрос, но, инстинктивно понимая, что его интересует, четко произнес: — Еврей.

— Нет, нет! — как-то растерянно взрывчато перебил он. —  Я – протестант, — постучал себя в грудь, — значит, ты иудей.

— Выходит так, — сдержанно улыбнулся я.

— Я итальянец, но родился в Америке. Это моя родина. У нас нет разделения людей по национальности. Есть одно различие: какой веры человек. А каждая вера – это свой путь к Единому для всех нашему создателю жизни на земле. Но только все вместе на мирном пути к нему мы построим такую жизнь, какую он задумал, когда создавал наш прекрасный мир и подарил его человеку. И в нем есть место каждому его созданию. Ты человек, и я человек – значит, мы с тобой дети его, кровные братья, — он порывисто обнял меня и поцеловал.

…Был в Белорусском консульстве – поставил отметку в паспорте. Сказал, что еду назад в Беларусь. Сразу вопрос: «У вас есть гринкарта?» – «Нет».  Тут же четкий совет: «Без нее ни в коем случае — потеряете возможность приехать сюда!» Так теперь все рассуждают. И никто меня не понимает. Собственно, кому это объяснишь, если все просто заражены одним – вырваться из нашего пекла.

43

В Нью–Йорке Бог услышал мое давнее и тайнее желание. Я наугад открыл телефонную книгу и увидел его фамилию. Когда-то он пошутил: «Одна из провинций Испании названа моим именем – видимо, я потомок испанских грандов». Я позвонил, не веря чуду. Когда услыхал его незабытый голос – слезы навернулись на глаза: друг возвращался из небытия. Я ждал его в районе Манхеттена, где обитают художники.           Расставаясь тридцать лет назад, мы оба были уверены, что навсегда. Он сам сказал мне на прощанье: «Писать не буду – не хочу усложнять тебе жизнь. Я сделал окончательный выбор, а тебе жить в этой стране – и пусть у КГБ будет меньше работы…» Уезжал не просто друг, а человек, который был для многих из нас учителем – эталоном художественного вкуса. Общительный, вольнолюбивый, умудрявшийся сохранить в наших тоталитарных условиях независимость, свободу мышления, свой образ жизни. Это был талантливый художник, скульптор, поэт. Власти травили его за человеческое желание жить свободно по законам совести и своего таланта – в милиции он состоял на учете, как тунеядец. Вечно голодный, нищий, жил в подвале – мастерской, плата за помещение – бесплатно вел кружек по изоискусству у детей. Мы прозвали его «Наш Пиросмани» — такой и была его жизнь в нашем отечестве. Из-под его пера, кисти и резца выходили прекрасные работы: стихи, картины, скульптуры. Но ничего из этого он не мог, ни выставить, ни продать. Знатоки искусства скупали у него все за бесценок, многое он сам раздаривал. Когда однажды в его мастерскую залезли воры и украли несколько картин и старый приемник, он с веселой усмешкой сказал: «Меня уже воруют – значит признали. Жаль приемника». Подрабатывал он на хлеб, краски, штаны случайными приработками, то художником на заводе, то вахтером. На одном месте не мог долго удержаться: когда на него нападало вдохновение, забывал обо всем на свете. Запирался у себя в подвале и сутками не выходил, пока не закончит свой труд.

Появлялся всегда голодный, худой, с воспаленными глазами, читал нам свои стихи, рассказы и приглашал смотреть новые картины или скульптуры. Мы, как могли, подкармливали его со своих скудных заработков: охотно ходил к нам в гости – и этим, хоть раз в день, утолял голод. Он любил родину, ее историю и культуру, обладал энциклопедическими знаниями. Его обостренному художественному вкусу и необузданной фантазии было тесно и душно в рамках нашей низведенной до примитива жизни, где все должны быть равными в нищете духа. Он не мог с этим смириться. Лишь однажды ему позволили выставить одну из его картин на городской выставке. Называлась она «Земля и небо». До горизонта простиралась колышущаяся пшеница – в ее изгибах под ветром проявлялась обнаженная фигура юноши, смотрящего в небо. На нем плыли облака, образуя фигуру девушки. Это полотно резко выделялось среди других картин соцреализма – и ее со скандалом сняли.

Перед отъездом он впервые в жизни взял заказные оформительские работы, чтобы заработать себе на дорогу. На прощанье подарил мне стихотворение:

 

…во дворах жгут осенние листья.

Горький дым, сладкий дым, горький дым.                                                                     Наплутал я в погоне за счастьем.

Наплутал. Заблудился. Аминь.

За все эти годы о нем ходили разные слухи, даже самые страшные. Домой он почти не писал: для родных с юности был «отрезанным ломтем», хотя до разрыва все они им гордились. Окончил школу с золотой медалью, в университете получал повышенную стипендию … и вдруг на третьем курсе бросил все и уехал в Казахстан строить железную дорогу, поддавшись, как и многие, призыву испытать себя в трудовых подвигах – очередная «великая стройка коммунизма» требовала бесплатной рабочей силы. Подвига не состоялась. Он раньше многих понял всегосударственный обман молодежи: десятки тысяч изломанных судеб оставляли они после себя.

Прошла очередная оттепель – опять надолго сковывалась заморозками страна – начался очередной разгул «построения развитого социализма». Наш бронепоезд стоял на запасном пути, пытаясь шумом создать иллюзию движения. Обострилась «охота за ведьмами» – травля любой здоровой мысли: партийные функционеры, воодушевленные своей победой над идеями 20 съезда, подняли на щит «взметнувшиеся на должную высоту» усы «вождя всех народов» — густые брови автора «Малой земли». Мир со страхом взирал на очередной разгул мракобесия в «империи зла», и открывал свои двери, спасая из нее, превращенной в террариум, тех, кто не успел попасть в лагеря, тюрьмы, психушки – каждого, неугодного властям.

Надрываясь до хрипоты, пытался пробиться к людской совести Высоцкий, не давал окостенеть нашим душам Галич, гремел набатом голос Солженицына, глаза честных людей были устремлены на город Горький, где томилась в ссылке честь страны – Сахаров. Увеличивался тираж самиздатовской литературы – причина падения тиражей официальной прессы. По ночам слух людей припадал к приемникам, вслушиваясь в передачи «Голоса Свободы». Страна захлебывалась в политических анекдотах: чтобы обезопасить себя от сексотов, все они начинались с одной фразы: «Одна сволочь рассказывала…» Обрушился очередной экономический кризис. Одними обещаниями «развитого социализма» народ не прокормишь – и началась торговля людьми: в обмен на выпуск людей из страны западные государства подписали договоры о поставке самых необходимых продуктов, даже хлеба, житницей которого в мире всегда была Россия. Поток эмигрантов определялся тем, каков был экономический кризис в стране. Брежнев, играя в демократа, подписал Хельсинское соглашение о правах человека, а наши дипломаты, сглаживая опрометчивость своего дряхлеющего кормчего, дудели на весь мир: «Решение всех вопросов прав личности является внутренней компетенцией самого государства!» Страна погрязла в коррупции, взятках, мафии, преступности. И чем страшнее складывалась жизнь в стране – тем возвышенней и велеричавей освещались события в официальной прессе.

На горизонте подступал к своему свершению год 80 – обещанный срок построения коммунизма. И хотя всем было ясно, что этого никогда не будет, на всех видных местах в городах и селах пестрели поблекшие лозунги: «Партия торжественно провозглашает: нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме». Автор этого лозунга, очередной «кремлевский мечтатель» скончался под бдительной охраной своего преемника, которого он сам приблизил к себе настолько близко, что «благодарный» послушник сумел прикончить своего благодетеля, и, охаяв на весь свет, снисходительно позволил похоронить его на Новодевичьем кладбище. Кремлевское кладбище на Красной площади теперь стало его личной вотчиной: на нем готовились места для тех, кто помог ему придти к власти. Анекдот: Звонит женщина: «Леонид Ильич, помните, мы спали вместе с вами?» — «Тише, жена услышит. Где мы спали?» — «На 25 съезде».

Да, страна напоминала спящую обломовщину. Но не храп потрясал страну, а разгульный бесшабашный смех – люди открыто смеялись над указами, постановлениями, приказами, отказами…наступил последний этап терпения. Древняя легенда гласит. Вождь воинственного племени, захватывая очередную территорию, обкладывал ее народ налогами. Через некоторое время отправлял посыльного узнать, как там. «Плачут» — докладывал посыльный — «Добавить налоги». «Молчат» — «Добавить». «Смеются» — «Оставить» — заключал вождь.

Народ наш уже хохотал в полный голос, но командно — административная система под руководством своего одряхлевшего правителя не вняла совету древнего вождя. Тому были причины: в стране было запрещено изучать настоящую историю человечества – все были обязаны штудировать «великую трилогию нового кормчего». А он с нетерпением ждал получить высшую регалию в стране – генералиссимуса. Его китель, увешенный наградами, уже не вмещал их – 48 килограмм веса. Когда на экране телевизора неделю не появлялось лицо его владельца, в народе шутили: «Лежит в хирургическом отделении – будут расширять грудь».

Поколения менялись: «пятидесятники», «шестидесятники», «семидесятники» — мы переставали быть людьми, исчезали личности и имена – всякому явлению находилось обобщающее название – кличка. Все, что было связано с интеллектом в стране – преследовалось. «Что с нами происходит?» — долетел до народа голос «деревенщика» Шукшина. Обессиленный народ мучительно размышлял: «Что станет с детьми?»

И, быть может, своим великим терпением мы дождались перемен – так Индия по замыслу Ганди спаслась от английского владычества. Но те, кто считает режим насильственного вталкивания народа в обещанный ими рай, не поступятся своими принципами, даже если на этом кровавом пути погибнет все человечество. Многие из наших соотечественников не дождались нового времени: преодолев унижение, ужасы геноцида, вырвались из страны. Но все мы, кто остался, встретили это новое время с изломанными душами.

С такими мыслями стоял я на шумной Нью-Йоркской улице и с нетерпением ждал встречи с тем, кто, преодолев все мерзости нашей жизни, уехал по спасительной визе…Я узнал его издали. Та же стремительная походка и небрежно расстегнутая рубашка, но когда-то широкая борода стала клинообразной. Глаза, всегда искрящиеся вдохновенным светом, блестели, но этот свет почему-то не притягивал, не грел.

— Что будешь пить? – спросил он.

— Что и на родине, — улыбнулся я.

— Чернила здесь не продают, — ехидно усмехнулся он.

Я ожидал потока вопросов, восторгов, а он выдернул руку, заскочил в ближайший магазин и вернулся с плоской бутылкой «Смирновской» водки, бросил мне «Пошли!» и зашагал, не оглядываясь. Я растерянно шел за ним, и все вопросы за эти долгие годы разлуки смешались в один тяжелый: «Что с ним?» Ошеломленный такой встречей, не помню, что он говорил и что я отвечал, и лишь как-то интуитивно отмечал, что с каждым поворотом улицы становятся все уже, темнее и грязнее. И только в маленьких магазинах ярко светились витрины, и прилавки ломились от товаров. Около дверей бара стоял, сложив руки на груди и сверкая амуницией, огромный негр – полицейский. Ефим посмотрел на него с опаской и обошел – так он обходил милиционеров на наших улицах.

Наконец, мы вошли в старый обшарпанный дом. В дверях он, заискивающе улыбнувшись, сказал швейцару, что с ним гость из России. Тот лениво взглянул на него, бросил «О, кей!» — и вновь уткнулся в телевизор. В тесном дрожащем лифте мы поднялись на двенадцатый этаж и оказались в узком коридоре с множеством дверей. Вдоль стен висели живописные работы. Я не узнал в них ни стиль, ни манеру письма, ни сюжеты и спросил удивленно:

— Неужели это твои?

— Это выбросили на свалку картины одного самоубийцы. Я подобрал их – зачем грунтовать холст и тратиться на рамы, — как-то мимоходом заметил он, открывая дверь своей квартиры. – Извини, я недавно заселился…

В комнате царил беспорядок. Мы уселись на матрас, лежащий на полу. Ефим открыл бутылку, разлил водку по немытым стаканам и сказал:

— За встречу! Поехали!

Я искал глазами среди нагроможденных вещей его картины и спросил:

— У тебя есть мастерская?

— Пока нет, — равнодушно ответил он, выпил залпом и вновь наполнил стаканы.

Я все пытался втянуть его в разговор, вызвать воспоминания о родине, называл имена знакомых и улицы нашего города. Он что-то бормотал в ответ, пожимая плечами. И вдруг вскочил, и начал надрывно говорить:

— С голоду здесь не подохнешь. Не дадут подохнуть! Америка – скатерть самобранка: все для живота. Здесь можно подохнуть только от духовной тоски. Но ей это не грозит, как и большинству ее граждан. Нью-Йорк – это страшный город, но и великий. Лучшие музеи мира, множество театров, но все это не интересует большинство его жителей. Все для туристов: те, кто распоряжаются этим богатством, делают на нем бизнес. Все продается. И меня они хотели купить. Но у них это не выйдет! – прокричал он в разбитое окно, угрожая кулаком бесконечным крышам, темнеющим в вечернем небе. Залпом выпил и продолжил говорить таким знакомым мне бархатным голосом: — Только у нас, в России, есть дух. Больной, истерзанный, страждущий, но великий Дух. Здесь этого никому не понять! Не дано!

— Может, вернешься, — сказал я.

— Зачем, — тускло ответил он. – Там изломали мою душу. Здесь, изломанная, она никому не нужна. Все… время ушло. Мне 60 лет – время подводить итоги. «Заверчен я Нью–Йоркской круговертью. Здесь сладко пахнет жизнь. Здесь сладко пахнет смертью», — прочитал он отрешенным голосом и пояснил. – Ты думаешь, я ничего не сделал? Думаешь, я нищий?

Он вскочил, отбросил вещи на полу, поднял картину в простой деревянной раме и поставил передо мной.

— Смотри, она стоит миллион! Но я не продаю. Называется «Звезда, упавшая в чашку с молоком». Свою душу я не продал у себя на родине, а здесь, — он сумбурно заговорил, возбуждаясь и размахивая руками.

А я застыл пораженный: казалось, попал в мир Босха. В верхнем углу картины в матово-бордовую чашку с молоком вел след упавшей в нее звезды. Молоко разбрызгалось по всему пространству картины, и из него проступали лица людей, зверей и птиц. С правой стороны выступала из рамы веревочная лестница и растворялась в тревожном свете облаков. Все это напоминало Ноев ковчег, конец или начало нового мира. Краски горели каким-то божественным внутренним светом, и сквозь них проступала такая глубина, словно не было холста, и передо мной открылась Вселенная во всей своей непознаваемой и притягательной бездне.

Мы проговорили всю ночь. Фрагментарны и зыбки были его воспоминания о родине, о своей жизни в ней. Он удивлялся, что все хорошо помнят его, и недоумевал, когда я напамять цитировал его стихи. На какое-то время мне показалось, что он пробуждается, медленно возвращается к нашей прошлой жизни – и я начал узнавать его. Но все шло каким–то провалом, как-будто человек приходил в себя от контузии.

Утром я улетал. Прощаясь со мной в аэропорту Кеннеди, он сказал:

— Бог оборотился лицом к нашей родине. Ужасный эксперимент, кажется, заканчивается. Только великий народ способен выдержать такие нечеловеческие испытания и не сломиться. Я веру, что у нас наступит настоящая человеческая жизнь.

— Вот и возвращайся, — радостно подхватил я. – Ты больше других ратовал за то, что у нас начинает происходить сегодня.

Глаза его неожиданно вспыхнули тем изумительным светом, который всегда восхищал, когда он жил среди нас на родине «непризнанным гением».

— А как насчет «предателей родины»? – он горько усмехнулся, свет в глазах погас, и обреченно махнул рукой. – Нет, мне этого не простят.

— Кто? – спросил я.

— Родина… — Он помолчал и добавил. — А, впрочем, разве власти — это родина. Вампиры и сатрапы умирают. Но вечен смертный человек.

По причине абсурдных законов нашей жизни распадались дружеские связи, семьи, коллективы. Эти невосполнимые потери каждый из нас помнит не только в часы горести – они всегда с нами: память – неразрывная связь людей через время и пространство.

44

Вспоминаю, осмысливаю, записываю — и гложет невольная мысль: не поверят мне, не поймут те, кто проживает на моей родине. Лучше самому раз увидеть и послушать, о чем здесь говорят люди, сидя с ними вечерами в уютных кафе и ресторанах, путешествовать в разные страны, как они это могут позволить себе, походить с ними по супермаркетам, заваленными товарами на любой вкус. Если вдруг чего–то не окажется, стоит сказать об этом, и сегодня же тебе доставят домой, и можешь этим пользоваться, а если не понравилась – сдать и примут, и вернут деньги, и еще извиняться перед тобой. Этим кстати пользуются многие наши эмигранты. А может ли представить себе наш человек, что его открытый почтовый ящик находится у дороги напротив дома, а посылки кладут прямо у дверей — никто чужой не прикоснется к ней. Если вам надо отправить письмо или посылку, кладете в свой почтовый ящик, поднимаете над ним красный флажок – ее возьмут, и доставят по месту назначения в кратчайший срок… Я посылаю письма друзьям, долго жду ответа – и почему у меня такая уверенность, что обязательно они пропадут на территории нашего суверенного болота?

Нашим несчастным пенсионерам, голосами которых пользуются надежно избранные ими же президенты, бывшие партийные функционеры и КГБешники, побывать бы в домах их ровесников здесь, в уютных со спецобслуживанием, бассейнами, игровыми комнатами, спецавтобусами для совместных увеселительных поездок, специальными стоянками для них в удобном месте, с привилегий первыми зайти в самолет, с приготовленными ими на свои похороны деньгами, которые они спокойно держат не в чулке, а в банке, который принесет им еще и дополнительный доход — они уверены, что правительство не национализирует их, не будут подвергнуты девальвации.

45

Свою забитость, отчужденность, инородность понимаешь, когда тебя представляют людям этой страны — они с извинительной улыбкой произносят: “А….рашен…” Это как клеймо: жалость, настороженность, растерянность и отчужденность. Ты словно осколок другой планеты, который пугает своим непредсказуемым падением несокрушимой силы на их землю. Но человеческое чувство преобладает в них: растерянность и жалость. А в душе твоей нагнетаются боль и стыд. И, чувствуешь, что они могут переродиться в ненависть к своей стране за то, что она сотворила с тобой. Но осознаешь, что и ты сам грешен вместе со всем своим народом, пусть никогда в жизни не позволял себе унижаться, просить, противостоял, как мог, поработителям своей свободы. Если власти не посадили тебя в тюрьму, не уничтожили – ты находил компромиссные решения выживать в этой системе – значит в том, что происходило со всеми нами, есть и твоя вина. И не может быть утешением то, что многие твои друзья – товарищи ради карьеры и выживания заигрывали с этой властью, зная о том, что происходит в стране преступного, не меньше тебя. Но все это было внутри твоего мира: твоя Свобода, которую, казалось тебе, ты не предал и что — то успел написать. Если бы ты писал так, как осознавал жизнь вокруг себя, сделал бы намного лучше, но внутренний цензор поглощал наши души — это было вбито в нас с детства. И здесь даже не столько страх, а выдрессированное сознание – идея, которой нас пичкали, была умопомрачительно красива и желанна: свобода, равенство, братство. А кровавые методы их осуществления не осознавались воспаленным умом. И вырос целый народ с больным сознанием. Теперь идет жестокая расплата за нетерпение обманутого сердца. Виновен. Я — виновен.  Но верю, что будет мне прощение перед смертью, потому что честно пытаюсь понять случившееся не только со мной — с моим народом, моей страной.

Эмиграция помогла мне осознать многое не только о своей жизни в покинутой мной стране — родине, но и о судьбе рода моего. И красной волной проходила извечная боль моя: «Ты сам избрал евреев своим избранным народом – так за что, Господи?» Погрузившись в Библию, начал изучать истоки жизни его и продолжения в мире, разбросанного судьбой по всей земле.

И нашел ответ: «Если ты не будешь слушать гласа Господа Бога твоего, и не будешь стараться исполнить все заповеди Его и постановления Его, которые я заповедую тебе сегодня, то придут на тебя все проклятие сии и постигнут тебя». (Второзаконие 28:15)

И услышал я зов отца своего, который погиб в боях за родину нашу – души безвинно убиенных парят над могилами своими…

           

                                                  … патриотом

 

И вернулся я на родину. Не просил убежища – я дома.

Первым делом отправился в милицию, чтобы получить разрешение жить в ней, как это у нас узаконено, по месту прописки. Сказал начальник, полковник, листая мой паспорт с заграничным штампом, ехидно поглядывая на меня:

— Ну что, проголодались…

— Извините, но в той стране нет такого понятия, — ответил я.

— А мы и так все здесь хорошо живем, — глухо промямлил он, суетливо теребя мой паспорт и подергивая плечами.

И до сих пор слышу от многих один вопрос:

— Почему ты вернулся?

Люди недоуменно пожимают плечами и отходят от меня, как ненормального: их не интересует, что я видел, пережил, передумал. Они уверены: там жить лучше.

27 ноября снялся с консульского учета. В течение месяца ходил по министерствам МВД, МИД, Труда, отлично зная, что это бесполезно, но хотелось видеть и слышать людей, которые добровольно, сознательно служат этому режиму и нарушают основной закон Конституции. В ней ясно сказано: «1. Обладание гражданством является предпосылкой полного распространения на данное лицо всех прав и свобод, признаваемых законом. 2. Гражданство – правовой институт взаимоотношения человека с государством, под юриспруденцией которого он находится, независимого от того, проживает этот человек на территории данного государства или находится вне его пределов. 3. Гражданину РБ гарантируется право на социальное обеспечение в старости.

И все перечеркивает один *7: «Документы, утверждающие личность, возраст, принадлежность к гражданству и подтверждающий место жительства для гражданина является паспорт гражданина РБ. В случае временного жительства гражданина РБ на территории Республики, документ, подтверждающий его проживание в РБ, является адресный листок прибытия установленной формы, содержащий сведения об адресе прописки гражданина и срока прописки (часть 3 п. 7, введена постановлением Минтруда и соцзащиты от 31.10,06 № 137). Указом президента №413 пункт №2 от 07.09. – регистрация паспорта РР не нужна.

Сделал целый список законов и их нарушений.

Результат: пенсия не выплачивается.

После всех хождений по инстанциям собрался хороший материал для повести «Гражданство» или «Здравствуй, родина!» — чувства человека, не покинувшего родину, но осмелившегося ради встречи с детьми и внуками выехать на определенный срок в другую страну, выйдя на пенсию.

В тоталитарном государстве нет Конституции, законов, есть указы. Но вот что выясняется: даже близкие тебе культурные, образованные люди не понимают: почему тебе должны выплачивать пенсию, если ты уехал?

Хочется написать об этом, но…это усталость или все больше убеждаешься, не с возрастом, а проникая в нашу замордованную жизнь, в полную апатию людей, живущих в страхе, с ежедневной возней за выживание. Все напуганы настолько, что уже не скрывают своего страха – это стало удручающей атмосферой жизни всего народа. А был ли он когда народом? И в самые раскрепощенные времена, когда обрушилась перестройка и явилась возможность что-то предпринять для спасения своей страны, народ, обеспокоенной этой паузой растерянности, занимался одним: пробиться, выбиться, устроиться. И наверх выходили самые наглые, без элементарного чувства совести – и сплотились в банду, взмыли наверх и установили указы на страхе. И теперь каждый живет в своей норе, появляются в свет, чтобы заработать на сносную жизнь.

И я живу в норе. Это обстоятельство не случайно: сама судьба являет мне место и время, чтобы писать то, что является осмыслением жизни в своей стране. Это моя судьба – ни для кого она не послужит уроком. Мне должно писать исповедь не смирившейся души, осмысливающей свою историю на земле рождения своего, которой я не изменил.

Материала много: моя прожитая жизнь – и ее осмысление. Но это не должно быть субъективным, хотя всякая история от своего лица тяготит к этому. Здесь важно все видеть со стороны и описывать противоречия одного характера: на какой путь вступил – это и есть ты. Надо принимать как объективную истину все свои сомнения, развитие, осмысление и действия во всем ее объеме и противоречиях – она и определяет, кто ты был в этой жизни. И радоваться главному: тебе была дана жизнь во времени.

Я стал отшельником, чтобы написать созревшую во мне «Книгу судьбы».

1

Родина – вот в чем надо разобраться на крутом повороте нашей многострадальной истории, в которую ввергли ее те, кто силой захватил власть и диктовал всему народу свои уставы, начисто отвергнув общечеловеческие понятия морали, которую открывали миру лучшие представители всех народов, рас и национальностей. Каждый человек имеет свою малую родину, но величие его духа определяется вкладом в мировую культуру – он гражданин вселенной.

Америка – страна эмигрантов со всего мира. Она дает право каждому угнетенному на своей родине жить на ее земле, как в своем доме: человек получает гражданство через пять лет, и, покинув страну, остается ее гражданином – это свято. Для коренного американца родина – это интимная связь с местом его рождения.

— За что Америка так хорошо к нам относится? – удивляются старики – эмигранты. – Мы для нее ничего не сделали, а она взяла нас на свое иждивение. Советский Союз лишил нас не только заработанной нами пенсии, но и гражданства.

Родина! Когда внешний враг напал на тебя, из самой глубины народной души вырвался отчаянный крик: «Родина – мать зовет!» — забыв обиды, унижения, рабство и геноцид, весь народ встал на защиту отечества. И победил. А эта победа придала клике твоих вождей новую силу, и они с удвоенным рвением обрушились угнетать защитивший и ее народ. Теперь от молодого поколения можно услышать упреки своим родителям: «Вы спасли не родину, а тоталитарный режим. Если бы Гитлер понял, как наш народ недоволен этой властью – он бы выиграл эту войну».

Нет! Сыновья шли в бой, спасая Родину – мать от иноземного ига – и это было выше всяких обид и унижений. Чувство независимости родины неистребимо в народе – оно, это святое чувство, а не приказы и смерши, поднимали солдат в атаку. Народ всегда спасает свою родину – мать, вне зависимости от того, кто правит ею в данный период. И это не родина, а антинародная власть присвоила себе незаконное право лишать от имени народа ее сына гражданства. Кем бы ни стал ребенок – мать никогда не откажется от него, и сын никогда не предаст матери – это закон общечеловеческой нравственности. Лишь изуродованная «классовой нравственностью» душа ребенка Павлика Морозова посягнула предать родного отца, который был вынужден под гнетом бесправия и нищеты, спасая своих детей от голода, добывать хлеб насущный тем способом, на который толкнуло его государство с извращенной системой.

Родина! Это те, кто незаконно захватил над тобой власть, и правят от твоего имени, несут тебе разруху, голод, нищету, позор, развал экономики и нравственности, коррупцию в общегосударственном масштабе. Бледнеют преступления фашизма перед «сбродом тонкошеих вождей», у которых «что ни казнь – то малина». Гитлер уничтожал свой народ на чужой земле, при этом вывел экономику своей страны на одно из первых мест в мире. Сталин уничтожал свой народ на своей земле больше, чем все вампиры всех времен и народов, и создал такую экономическую колесницу, которая помчала страну в пропасть. Разве эти выродки рода человеческого – родина?! Они – временщики, пожирающие все святое. В бессильной злобе остановить живую жизнь, они сделали могучее государство нищим, разрушали его экологию, честного гражданина клеймили как «врага народа» — пытались превратить нас в послушное стадо баранов, приарканив позорной «пропиской по месту жительства». Эти они привели великую нацию к критическому моменту исчезновения. Это из-за них мне приходилось опускать глаза перед гражданами Америки: я для них был представителем «империи зла», где, зараженный раковой опухолью вины и страха, брат идет войной на брата, и, бряцая оружием, претендует на мирового господство.

Родина! Первое впечатление, когда я вернулся, было такое, словно я попал в дом без хозяина. Он ушел, убежал, скрылся, исчез… по городам и весям рыщут, суетятся и бранятся по любому поводу какие-то загнанные существа, каждый из которых пытается урвать себе последний огрызок в оголтелой от нищеты толпе. Все в запустении и грязи. Не оттого ли мы «самый читающий в мире народ», что свободное от изнурительного труда время проводим в очередях – чтением спасаемся от мрачной действительности. Наши очереди стали для большинства стран символом нашей страны. И самые огромные очереди, с руганью и драками до убийства, за водкой. Она осталась единственным средством для народа забыться во всеобщей беде. «Мы тоже дети страшных лет России – безвременье вливало водку в нас», — со слезами на глазах вторили мы Высоцкому.

Временщики от твоего имени, Родина, планомерно и сокрушительно вершат свое черное дело, не поступаясь принципами. Голоса тех людей, кто звал нас оглянуться и одуматься, чтобы спасти тебя, Родина, объявлялись отщепенскими, диссидентскими, преступными – их гнали по этапам, гноили в лагерях и тюрьмах, в одиночках и психушках. Если их имена становились достоянием мира, изгоняли из своей империи и требовали от народа их «всеобщего осуждения». А народ говорил: «Кто такой Брежнев? Маленький политический деятель в эпоху Солженицына». Но и в годы «перестройки» вопиющий парадокс: шут от политики покоится в центре страны, на «кремлевском кладбище», так переименовал это святое место на Руси народ, а людям, совесть и честь родины, боровшимся за ее свободу и изгнанным на чужбину, лишенным права личности, так и не возвращают гражданство. Америка дала им дом, сделала своими почетными гражданами, создала все условия, чтобы они могли продолжать борьбу за спасение своей родины. Америка – это та страна, которую один из вождей – временщиков объявил твоим злейшим врагом и заявил от твоего имени, родина, на весь белый свет: «Мы все равно вас всех уничтожим!» У Америки достала ума и мужества не оскорбиться, не озлобиться, не держать обиду. Американцы миролюбивый народ, сами избирают свое правительство гласно. В разговорах они говорили мне: «Настоящее правительство – выразитель дум народа. У вас очень хороший народ, терпеливый и несчастный. Да поможет вам Бог!»

И Бог, наконец, оборотился лицом к нам. Мы подняли головы и различили среди своих бед и страданий его страждущий нам избавления лик. «Купола в России кроют чистым золотом, чтобы чаще Господь замечал», — на этот раз ошибся совесть нашей страны Высоцкий. Господь заметил наши купола, выкрашенные не золотом, а нашими страданиями. Хоть и мало осталось куполов на Руси – их крушили под оголтелым руководством воинствующих атеистов, но все они, чудом еще сохранившиеся, обагрены кровью народной – и запах этот заструился по всему миру.

Родина! Почему, когда люди в Америке узнавали, что я «рашен», на меня смотрели так, словно я попал к ним из ада. Так когда-то в России смотрели на воина, вернувшегося из зарубежного плена. Родина! Я вернулся, и нет помысла уезжать от тебя, хотя там, в штатах, мне сулили хорошую жизнь, покой и благоденствие, о которой наш народ перестал и мечтать.

 

2

Теперь, когда наступает время гласности, наш истерзанный народ все уверенней поднимает голову – началось брожение такой силы, что стоит хорошо задуматься тем, кто пытается остановить этот процесс: буря народного гнева достигла апогея. Бушующие забастовки и митинги говорят о том, что власти не осознают, что происходит.

Поговаривают о военном перевороте. Неужели мальчики, сидящие в танках, не понимают, что безнравственно идти против своих отцов и матерей – нет ничего губительней братоубийственной войны. Они не могут не понять, что их родители, настрадавшись в этом ужасном эксперименте по «коллективному вталкиванию в обещанный рай», хотят сделать для них человеческую жизнь. Но надо пройти еще слишком трудный путь: дело тут не столько в становлении экономики, сколько в сложном процессе возрождения общечеловеческой нравственности.

Кровавое девятое апреля в Грузии… Мальчик в форме советского солдата саперной лопаткой раскраивает череп шестнадцатилетней девушке. Красивой, очаровательной, полной веры, что этот мальчик, как и весь народ, вместе с ней будет строить счастливую жизнь. А мальчик из танка, который по всем законам природы должен застыть перед красотой этого юного создания, пасть перед ней на колени и поклясться быть на всю жизнь ее верным рыцарем…

Юность уничтожает любовь! Много ли найдется в истории таких примеров? Вот к чему привела страну эта система – вот что она сотворила с сердцем человека.

Для тебя, родина, наступил самый тяжкий час испытания: сможет ли наш народ вернуть себе то, что достойно имени — народ: доброта, любовь, гуманизм.  В этот грозный час звучит твой голос: «Родина – мать зовет!» Люди, из которых десятилетиями выбивали силой власти человеческую нравственность, делают первые шаги к демократии, принятой всемирной «Декларацией прав человека». Подписали ее и наши правители, но скрыли от своего народа. Сыновнее чувство к родине не истребит ни один тиран: временщики приходят и уходят – родина остается в сердце человека. В своих корыстных интересах тираны воспитывают в человеке «патриотический инстинкт» — так легче управлять одурманенным народом. Но чувство родины присуще каждому человеку с рождения, оно питается соком его земли, становится генетическим кодом наследственности.

В Нью–Йорке я познакомился с полячкой, несколько лет ездит на заработки в Америку. Она, художник – прикладник, делает любую поденную работу по уборке домов: у нее двое детей, и она хочет купить каждому из них квартиру.

— В Польше на это я за всю свою жизнь не заработаю, — грустно уронила она.

— Почему бы вам не остаться здесь жить, — сказал я.

— Польша – моя родина, — резко, с явным удивлением на мой вопрос, ответила она, и пояснила с радостной улыбкой: — Нет на свете страны лучше и красивее Польши.

Мы разговорились, она рассказывала, как тягостен каждый час пребывания на чужбине. Ее большие тоскующие глаза улыбались моему пониманию. Она была такой же, как и я, изуродованная системой, которая пыталась превратить человека в раба «коммунистической идеи». Но ничто не может убить в человеке многовековой истории морали, без которой невозможно продолжение жизни на земле: она развивается по законам любви и чести.

Как убийственно, целенаправленно вбивалось в наше сознание, что «загнивающий запад» — это мракобесие и попрание прав человека. С каким пафосом и красноречием наши журналисты – международники лгали нам на чужие народы, бесстыдно и ежечасно. Мы видели их на экранах телевизоров, респектабельно одетых во все иностранное – они жили и пользовались всеми благами этих стран, получая за свою ложь «тридцать серебряников». Они не только извращали сознание людей, но и сеяли вражду между нашими народами и странами. Многие из них сейчас числятся в первых рядах «перестройки». Неужели они не понимают, что существует память народа – она неистребима.

Жизнь на земле не противоборство различных систем, а содружество между людьми: все мы, жители единой нашей маленькой планеты, соотечественники. В Америке я увидел людей всех рас и национальностей, и могу с уверенность сказать: нет народа лучше или хуже, если они живут в равноправных условиях. Достоинство народа – в трудолюбии, оно органика живой разумной жизни: хозяин фабрики, миллионер, засучив рукава, трудится вместе со своими рабочими. Дети с молодых ногтей приучаются к труду, хотя нет в программе образования таких, набивших нам оскомину, уроков, как «трудовое воспитание», «трудовые десанты», «субботники». Люди живут обычной трудовой жизнью, они уверены: будет построено настоящее – будет счастливое будущее. От самого человека зависит уровень жизни его семьи: если ты трудишься, имеешь возможность обеспечить себя квартирой, едой, одеждой – всем необходимым. У стариков заработанная пенсия – гарант их нормальной жизни. Не должность, партийность, а старость пользуется привилегиями.

«Уровень жизни страны определяется отношением к детям», — сказал Белинский. Нет, отношение к детям – это животный инстинкт сохранения рода. Истинный уровень жизни – это отношение к старикам и инвалидам. Пособия, фонды милосердия, бесплатные обеды, квартальное выделение продуктов питания и одежды, специальные дома для пожилых людей со всеми видами необходимого обслуживания: в каждом заведение, куда может обратиться инвалид, стоит для него коляска, первыми в самолет сажают стариков. Все это уже вошло в плоть и кровь американцев, хотя я нигде не видел, как у нас, развешенных на стенах «моральных кодексов строителей коммунизма». Как нет и в их повсеместно чистых туалетах наших знаменитых лозунгов «уважайте труд уборщицы».

Казалось бы, что раздельная жизнь членов одной семьи, разрушает родственные связи. Нет. Дети приезжают к родителям с подарками, забирают их на своих машинах, возят по городу, в парки – проводят с ними свободное время. Свобода личности и материальное обеспечение способствуют поддержанию родственных и дружественных связей: главное трудись – и обеспечишь себя всем необходимым. А если ты творческий человек, то получишь дополнительные блага, но не права и привилегии.

В Америке все подвижно, американцы любят путешествовать – это у них не столько потребность (Америка – страна эмигрантов), но есть для этого возможности. У них любовь не к абстрактной родине, а к месту своего проживания.

Одинокая старушка живет на своем участке земли в обветшалом домике. Прокладывали новую скоростную дорогу, которая должна была проходить по ее участку. Ей предлагали квартиру, деньги – она отказалась, сказала: «Здесь я родилась – здесь хочу и умереть». И пришлось государственную дорогу искривить, обойти ее участок. Уважение к частной собственности – величайшее достижение цивилизации: хозяин бережет свое – а вместе с тем всем народом берегут свою землю.

3

Наши правители до сих пор убеждают народ, что только под их руководством мы построим прекрасное будущее, в котором каждый будет хозяином всей страны. Но еще древние философы говорили: нельзя любить все человечество – полюби человека рядом с тобой.

В погоне за абстрактным счастьем они уничтожали хозяина – собственника, убивали личность: пропагандировали всемирную революцию для блага всех людей мира – а наш народ завис над бездной крушения жизни. И вот парадокс: называя себя материалистами, проповедовали абстрактное будущее – и идея рухнула. Народ, насильно обманутый этой идей, оказался на задворках цивилизованного мира. Отвергнув человеческий опыт, наши вожди сделали нас жертвой своих преступлений: развалилась богатейшая в мире страна. И никто до сих пор не понес персональной ответственности: имея изощренный опыт борьбы за власть, система сваливает все беды на мертвецов – до какого же безнравственного уровня должно дойти общество. А еще древние предупреждали: «О мертвых или ничего или хорошо». Порочность такой однопартийной системы очевидна – круг замкнулся. Но губительный бег этой системы продолжается: предупредительный гонг Всевышнего не послужил поучительным уроком: Чернобыльская АЭС была введена раньше положенного срока – так отрапортовали подданные чиновники свою преданность этой системе на 27 съезде партии.

Партия торжественно объявила, что она начала перестройку – это ее заслуга. Но и она же завела страну в эту бездну разрухи. Как вы отнесетесь к преступнику, который избил вас и ограбил, и, зашагав с вами рядом, заявил: «Давай жить дружно». Из века в век люди строят, улучшают, совершенствуют. Мы же перестраиваем…

В стране, лишенной демократии, на корню гибнет разумность бытия: ум, творчество, конкуренция, нравственность. Люди, как кроты, зарываются по норам – и в научно-техническом прогрессе мы оказались в хвосте цивилизованного мира. Наш человек спросил на международной выставке у американцев: «Если у нас хорошо пойдет перестройка – мы сможем вас догнать за сто лет?» — «Сможете, — ответили они. – Но поймите: за это время насколько мы сами продвинемся».

Великий дух рождается в муках: томящийся в глубинах израненной души, горит страстным желанием вырваться из обстоятельств, в которые его загнала наша извращенная система власти.

Чаадаев писал: «Для правильного суждения о народах следует изучать общий дух, составляющий их жизненное начало, ибо только он, а не та или иная черта характера, может вывести их на путь нравственного совершенства и развития. Самой глубокой чертой нашего исторического облика является отсутствие свободного почина в нашем социальном развитии. У нас сначала дикое варварство, потом глубокое невежество, затем свирепое и унизительное чужеземное владычество, дух которого позднее унаследовала наша национальная власть – такова печальная история нашей юности. Эпоха нашей социальной жизни, соответствующая этому возрасту, была заполнена тусклым и мрачным существованием, лишенным силы и энергии, которое ничто не оживляло, кроме злодеяний, ничто не смягчало, кроме рабства. Истинное развитие в общество еще не началось для народа, если жизнь его не сделалась более благоустроенной, более легкой и приятной, чем в неустойчивых условиях первобытной эпохи. Как вы хотите, чтобы семена добра созревали в каком-нибудь обществе, пока оно еще колеблется без убеждений и правил даже в отношении повседневных дел и жизнь еще совершенно не упорядочена? Это – хаотическое брожение в мире духовном, подобное тем переворотам в истории земли, которые предшествовали современному состоянию нашей планеты. Мы до сих пор находимся в этой стадии. Что у других народов превратилось в привычку, в инстинкт, то нам приходится вдалбливать в голову ударами молота. Запад – это больше, нежели история, больше, чем психология: это физиология европейского человека».

Вопреки прогнозу нашего великого мыслителя, я смею утверждать, что такой расклад событий в мировой истории народов есть проявление божественного созидания жизни человека на земле. ХХ век обнажил ясно две системы развития человечества, они есть закономерность в мировом порядке: это единство и борьба противоположностей для поиска и утверждения верного пути к истине — каждая из сторон доводит свой путь до логического конца. Как показало время, мы оказались в теневой стороне: судьба избрала нас трагическим полигоном для испытания по закону отрицания отрицания – со знаком минус. От неустроенности телесной жизни наш дух ищет убежище в заоблачной выси.

4

Истина познается в сравнении.

Этой возможности наш народ был лишен все годы правления Системы – идеологи тоталитаризма разделили мир непроницаемым железным занавесом. И во мраке забаррикадированного подземелья нам долбили, что «учение марксизма вечно, потому что оно верно». Только один этот голос было дозволено слушать народу. Нарисовав нам картину будущей справедливой и счастливой жизни, нас силились втиснуть в обещанный рай. Закабаленный народ, в начале безропотно, но с годами с возрастающим ужасом, взирал на редеющие ряды свои в этом крестовом походе к обещанному коммунизму и, теряя веру и энтузиазм, воздвигал «великие проекты века», намеченные партией, которая приковала человека, как галерного раба, указами и пропиской по месту жительства, к отмерянному ему месту в стойле. Шла беспрецедентная в истории цивилизации битва за урожай, за очередь на жилье, за право работать по призванию, за воплощение научных открытий, за право иметь собственное мнение, за право жить по велению совести – все живое, что шло вразрез с генеральной линией партии, подвергалось гонениям, преследованию, уничтожению. В сознании человека прочно утверждался всеобщий страх – каждый в любой момент мог быть объявлен «врагом народа».

Два гения русской литературы провидчески предсказали, что нас ждет, когда люди, забывшие о Боге, захватят власть: Достоевский в «Бесах» и Платонов в «Котловане». Но нет пророка в своем отечестве: с ними поступили так, как поступают в истории все варвары, кому ненавистен свет истины – распяли. Люди молятся лишь на распятого Христа.

И все это сотворилось от имени народа. Но народ, и безмолвствуя, мыслит. Мы осознавали: что-то не то совершается в нашей жизни, если в других странах люди живут и процветают. Но не было возможности увидеть и сравнить: оголтелая пропаганда чернила все и вся, что происходит за пределами наших «священных» рубежей. Был нарушен один из основных законов развития жизни: истина познается в сравнении – одно из самых страшных преступлений наших правителей. Временщики с тупым упорством способствовали разложению страны и народа: все лучшее, что накопила наша история, гнило и разлагалось в этот застойный период. Народ становился глухонемым. Гласность вернула народу зрение и слух. Возможность увидеть мир, сравнить и осознавать еще робко входит в нашу жизнь: поездка за границу – одно из самых фантастических желаний нашего человека.

Я никогда не смел мечтать, что смогу увидеть Америку. Подобное в нашем сознании было равносильно тому, как побывать на том свете и вернуться. Правда, все годы была у меня одна робкая мечта: я был влюблен в Родена – готов был пройти по местам его жизни и умереть счастливым. Фантазируя, я говорил своим друзьям:

— Если бы мне сказали сейчас: «Разрешаем!» — я бы тут же встал и отправился, в чем мать родила: пешком, без одежды и еды, без копейки. Я уверен, что не сдохну в пути, и никто не убьет меня. Увижу то, что питало французского гения – и тогда пусть они делает со мной что угодно.

А в мыслях все время сверлило: «По какому праву они повелевает мной? Кто они?» Ощущение было одно: где-то за облачными высями сидят в креслах бесплотные, лишенные мозга существа, и не видит меня: я для них всегда и на веки веков проситель. Они именовали себя «слугами народа», жили за кремлевской стеной, а их послушные прислужники доносили, утверждали, разъясняли, кто мы такие и как нам должно жить – за это они сытно кормились у служебных кормушек и бдительно исполняли свою службу. Все, кто не был слугами у «слуг народа», несли на себе клеймо «враг народа».

И вот появилась возможность увидеть собственными глазами иной мир. Оказалось, что там живут нормальные люди: капиталист ничем не отличается от рабочего человека. Мне приходилось бывать в компаниях, где на равных общались рабочий и миллионер, профессор и уборщица. Они вели обычный житейский разговор, не поучали, и понимали друг друга. Никто ни кичился своими правами, возможностями и доходами. Все были обоюдно вежливы и доброжелательны. Когда разговор касался России, смотрели на меня участливо и приговаривали: «Да поможет вам Бог». Каждый из них живет своей жизнью и хорошо понимает: то, чего ты достиг – зависит только от тебя самого. Твои способности и твой труд на свободной земле характеризуют тебя, как личность.

Мне рассказал инженер, из наших эмигрантов. Он с другом устраивался на работу, им заказали выполнить необходимую проверочную, как специалистам — не справились. Они, воспитанные нашей системой, предложили сделку проверяющему, тоже эмигранту, их бывшему земляку: «Ты нас возьми, а мы будем отдавать тебе часть нашей зарплаты». Тот ответил: «Нам нужны работники для производства – и свои деньги каждый должен зарабатывать своим трудом». Они не поняли его, и ушли обиженные. И вот, прожив 15 лет в этой стране, он, познав законы новой для себя родины, уважает их: они дали ему возможность реализовать свои способности и жить, без взяток, на высоком уровне. Те из наших эмигрантов, кто пытается жить здесь по извращенным понятиям своей бывшей родины, скатываются на дно жизни: изуродованные системой взяток, блата, семейственности, обманом, они не способны жить так, как диктует ему общество свободной конкуренции по законам рынка. Известное дело с Нью-Йоркской мафией по продаже разбавленного водой бензина насторожило американцев: они не понимали, как возможно подобное, и потребовали от сената пересмотреть допуск эмигрантов в свою страну. Спасая человека нашей тоталитарной системы, они щедро и добродушно открыли для него двери своей страны, дали ему статус беженца и помогали стать на ноги – и не представляли себе такого, что к ним прибудут люди разложившейся системы. Американская практичность быстро нашла выход — сенат постановил: допуск в страну дается только классным специалистам и ближайшим родственникам для воссоединения семей, но при этом человек обязан взять своего родственника не только на гарант, но и сам         несет за него ответственность перед государством.

Многие беженцы бастуют, когда им не дается виза в Америку. Но справедливы ли их требования? Кто виноват? Пусть и не повинны они в том, что вынуждены были покинуть свою страну, но они вместе с собой несут бациллу гниения, обильно культивируемую на земле, откуда они родом. Американцы сами построили свою страну и достигли того уровня жизни, на который с завистью взирают многие народы и страны.

Истина познается в сравнении.

5

Мы все годы жилы, не имея возможность ни слышать, ни видеть правду о том, как живут люди в других странах. Мой товарищ, коммунист, талантливый инженер жил с двумя детьми в маленькой комнатке на частной квартире, ожидая в очереди получения жилья. Он искренне считал, что надо терпеть до построения коммунизма – пока так живут все советские люди. Это был честный человек, верящий в эту идею. При нем никто из нас не решался рассказывать политические, крамольные анекдоты. Нет, он никогда бы не стал сексотом. Могучий двухметровый мужик — спортсмен, мастер спорта, подносил свой огромный кулак к лицу говорящего – это был веский аргумент его веры в строительство коммунизма. И вот подошла очередь на его первый взнос на кооперативную квартиру – должной суммы у него не было. Он отправляется работать помощником капитана рыбного флота, попадает в зарубежные страны. Вернувшись из первого рейса, зашел ко мне, поставил на стол бутылку водки и сказал: «Выпьем за мое прозрение». Заработал на квартиру, сдал партбилет и ушел работать вольным шабашником.

Советский человек был лишен возможности познавать истину единственно верным путем – сравнением. Государство тратило миллиарды на установки, заглушающие все иные голоса, кроме советского – изолгавшегося. И чем тягостней становилась жизнь в стране, тем громче и раскатистей разносился этот монотонный голос. Людей лишали права и на тишину: громкоговорители устанавливали в каждом помещении, даже в дошкольных учреждениях, на всех углах и перекрестках – каждому вменялось принимать эту единственную правду. Во время съездов партии в школе прекращались уроки, и дети были обязаны слушать невнятное бормотание бессменного секретаря руководящей партии. Они не понимали, о чем идет речь, но с живым интересом, как в цирке, ждали забавного номера: выпадет ли у него вставная челюсть. Но он умер, не выронив своей державной челюсти. Система, способная культивировать лишь культ личности, казалась им прочной – на века: на личных делах безвинно расстрелянных стоял гриф: «Хранить вечно». Когда умирал очередной правитель, народ силком гнали смотреть державные похороны, а в народе шутили: «Ты был на похоронах Х…?» — «У меня абонемент».

Люди просиживали ночами у приемников (ночью ослабевал контроль над «вражескими голосами»), передавали друг другу запрещенные издания – росла самиздатская литература, спорили в кулуарах, на кухнях, отключив подслушивающее устройство – телефон, в лесу и в поле – вдали от государственных ушей. Ни угрозы, ни насилие уже не могли сдержать этот разрастающий процесс узнавания правды: пусть крохами, но все различимей доносились голоса тех, кого «по настоянию трудящихся» выдворили из страны – для честных людей уже не хватало лагерей и тюрем. Рушилась экономика, голодал народ – и в обмен на хлеб наши правители вынуждены были менять на него живых людей. В народе пели: «Обменяли хулигана (Буковского) на Луиса Корвалана».

Во все века у всех народов существует одно общее понятие: лучше раз увидеть, чем сто раз услышать. Но для нас слух стал нашим зрением.

С древних времен люди путешествуют и изучают обычаи и нравы других народов – идет обмен опытом: от этого выигрывают обе стороны. Развитие своей страны возможно лишь на уровне общей цивилизации: земля – планета людей, ее величие зависит от того, насколько налажен непосредственный общечеловеческий контакт между странами и народами. Каждый из них несет в мир свою значимую информацию: мысли, чувства – опыт. Нас преступно лишали не только передвижения в масштабах планеты, но и масштабах собственной родины. В какой еще стране мира существует паспортный режим, который превращает человека в раба, в пса на цепи – все это тормозит распределение трудовых ресурсов для ее полнокровного развития. Люди – это кровеносная системы страны: подвижность их дает ей жизнь.

Во всех странах дается возможность человеку не только бывать в других, но и содействуют этому. Так было и у нас в царской России. Лучшие студенты получали поощрительные путевки для повышения своего образования, молодые люди сами уезжали за границу учиться в лучших вузах мира: каждый человек волен решать для себя этот важный жизненный вопрос становления личности. Петр 1 отправлялся в другие страны, чтобы учиться и учить свой народ – польза от этого незамедлила сказаться на благе России: было прорублено окно в Европу.

6

Вспоминаю, анализирую, сопоставляю увиденное – и меня невольно точит мысль: не перебрал ли я черных красок, накладывая тень на свою родину. Но мы невольны в своих выводах: истина выше слепой любви, когда есть открытая возможность увидеть свет. Мы слишком долго жили в неведении мира, извращенного по вине наших идеологов. Выпущенный на свободу раб бежит, как собака, спущенная с цепи: все, что он видит теперь, кажется ему многозначительным и приемлемым. Вдали от засиженного и загаженного места, измученная душа тянется к простору, свету, чистому воздуху – и каждая мелочь желанная новизна. Ощущение свободы вызывает непредсказуемые поступки и влечет за собой хаос размышлений, противоречивые выводы, разноголосицу мнений.

Люди задыхались в рабстве – теперь они обезумели от глотка свободы. Каждый человек, в меру своей воспитанности, ума, интеллекта пытается выразить то, что несет в себе, как понимает свое отношение к миру, к людям, к событиям. Все закричали, вслушиваясь в собственный освобожденный голос. Мгновенно начали создаваться группы, течения, объединения, партии – и каждая из них выдвигает свою программу, слепо уверенная, что именно она единственный путь развития – дорога к храму.

Понять – значит, простить. Но простить не для того, чтобы слепо примкнуть. А надо всем вместе разобраться, не укоряя друг друга, и прислушиваясь к голосу собеседника – и тогда, в согласии, можно отыскивать верный путь развития. Чем раньше мы все усядемся за круглым столом переговоров, тем раньше отыщем свою дорогу к храму. Для этого важно главное: выдержка и благоразумие. И в первую очередь от тех, кто формирует общественное мнение.

Идут и идут «годы перестройки». Но страсти все еще не утихают и в верхних интеллектуальных слоях общества – а наш народ хронически болен вождизмом: во главе ставится не поиск истины, а самолюбивое желание утвердить собственное мнение. Истина всегда объективна. Но мы были так надолго отключены от нормального поиска ее, что для нас это стало самой сложной задачей. Вот живой пример.

7

В Минске состоялась встреча с редколлегией журнала «Наш современник». Кстати о названии. Современник может быть только наш: какое бы мнение не высказывал человек в данную эпоху – он наш современник. По названию журнала получается, что современник лишь тот, кто высказывает мнение, которое проповедует его издатели. Они претендует быть вожаком общественного мнения – выразителем души всего народа. Но народ – это не масса, как нас приучали думать, а сообщество разноликих индивидуальностей. И чем разнообразнее каждая личность – тем богаче и могущественней народ. Народ – не принадлежность к одной национальности, это соотечественники, родовичи, населяющие общую территорию, где каждый человек является носителем духа страны. И только все вместе мы характеризуем нравственный, культурный, экономический, общественный потенциал государства — выступаем эквивалентом пробы, по которой можно оценить уровень нашего развития на фоне всечеловеческой цивилизации.

Журнал, как явствует на титульном листе, орган союза писателей РСФСР. В состав этой республики входят 16 автономных республик, 5 автономных областей, всего языковых групп – 38 из 126 национальностей. Журнал выходит на русском языке, но по своей сути он предназначен олицетворять интересы всех народов, живущих на территории данной страны.

На чем же построили свои выступления главные представители журнала? На спасении русской культуры. От кого? От жидомасонов. Кто входит в эту незримую организацию? Хотя и не говорилось это прямо, но перечень имен, которые произносились со знаком порицания и осуждения, говорит прямым текстом: Гроссман, Пастернак, Синявский, Даниэль, Войнович, Коротич, Мандельштам, Троцкий, Зиновьев, Свердлов — и в том же духе. Нетрудно догадаться, что главный грех этих людей заключается в их национальности – евреи. Даже Сталин назывался не иначе, как ученик Троцкого. И вот их открытый вывод: все они – палачи русского народа. Рефреном во всех выступлениях звучала одна мысль: эти инакомыслящие – угроза для него. Свободный обмен культурными ценностями между странами и народами именовался, как посягательство на богатую русскую культуру. И даже договорились до того, что все это – проявление империалистического мышления, которое не дремлет, не сложило оружия: главная их цель – уничтожить ее.

Нет, читатель, это не пародия – это открытый текст их выступлений. Вывод у них однозначен: надо оградить свои границы железным занавесом ради спасения на территории России русской культуры.

Как вела себя публика? Вызвать ее симпатию к себе было рассчитано тем же шовинизмом: каждый выступающий сопровождал свою речь одним повтором: «И вы, белорусы, находитесь в таком же положении. Русские и белорусы принадлежат к одной и той же славянской культуре — мы сообща должны противостоять этой космополитической угрозе». Им виделось спасение в славянофильстве: вся территория РСФСР именовалась не иначе, как исконные русские земли, которые должны, наконец-то, очиститься от всего нерусского, инакомыслящего. И ни слова не было сказано о тех народах, для которых эта территория является исконной, и их границы законодательно определены вновь созданным государством «рабочих и крестьян».

8

Вспомним немного историю развития и расширения границ России.

Киевская Русь – отсюда есть и пошла земля русская. В учебниках истории об этом сейчас говорится мельком: идет новый отсчет границ земли русской – Московское княжество.

Ладно, давайте начнем с этого. Татаро–монгольское нашествие, на триста лет обрушившееся на Русь, послужило, бесспорно, началом нового исчисления русских границ. Раздробленная на полтора десятка самостоятельных княжеств, живущих в братоубийственных раздорах и стремившихся к полной самостоятельности, не смотря на то, что все они были представителями одной нации. Русь погрязла в убийствах, войнах и деспотизме. И эти раздоры привели к тому, что низшие по своему развитию татаро-монгольские племена сумели так быстро и легко разбить некогда могучее Киевское княжество и надолго диктовать русскому народу свои права.

Трехсотлетнее иго научило Русь, что только в единении ее мощь — под гнетом темной силы нашествия излечивалось русское сознание. В закабаленной стране росло самосознание народа, и копилась сила, способная свергнуть иноземное иго. Упорная борьба за независимость привела Русь к созданию великого Московского государства. Образовалась крупнейшая в Европе страна, которая к концу 15 века стала называться Россия. «Изумленная Европа в начале княжества Ивана 3, едва ли даже подозревавшая о существовании Московии, зажатой между Литвой и татарами, была ошеломлена внезапным появлением огромной империи на своих восточных окраинах», — писал Маркс. («История дипломатии» М. 1941, т.1, стр. 197)

Образование этого государства имело прогрессивное значение, так как оно обеспечивало безопасность страны и от внешних захватчиков, давало в условиях тогдашнего уровня производительных сил простор для развития феодального способа производства. Но, в то же время, установление крепостничества в России тормозило буржуазное развитие страны – это способствовало отставанию от передовых государств Европы, где начали складываться капиталистические отношении.

Чем же занялась Россия, в отличие от стремительно развивающихся европейских стран? Воодушевленная своими победами и наученная опытом своих недавних победителей, Россия, вместо того, чтобы двигаться естественным путем своего внутреннего развития, как это сложилось в европейских странах, безудержно начала завоевывать чужие земли. Начиная с Ивана Грозного и почти до октябрьской революции путь России – планомерный захват новых территорий. Неисчислимые владения ширились во все стороны. Россия все рвалась на новые земли, пробивали пути к морям и океанам, подминая на своем пути все страны и государства. И на базе этих войн сложилась оправдательная философия именно такого пути ее развития. Ленин назвал Россию жандармом Европы: всюду, где возникали на ее территории междоусобные войны, вмешивалась Россия. Гений полководца Суворова был использован для войн за утверждение великого державного шовинизма. Тем же занялась и Советская Россия. К сожалению, у многих людей такая политика, которая началась после освобождения Руси от татаро-монгольского ига, находит поддержку и оправдание.

Вот как об этом восторженно пишет современный писатель Валентин Распутин в книге «Сибирь без романтики»: «После свержения татарского ига и до Петра Великого не было в судьбе России ничего более огромного, важного, более счастливого и исторического, чем присоединение Сибири, на просторы которой старую Русь можно было уложить несколько раз. Только перед этим одним фактом наше воображение в растерянности замирает – словно бы застревает сразу же за Уралом в глубоких снегах…»

Нет, Валентин Григорьевич, не этим надо гордиться русскому писателю, не в этом заслуга вашей родины. Такая многовековая политика захвата и послужила вторжению в Афганистан. Не величиной территории, а уровнем жизни людей должна определяться ценность государства и его социальной системы.

Что принесло с собой вторжение Руси на необъятные просторы чужой земли Сибири? И чем оно отличается от татаро–монгольского нашествия на Русь? Имея такой трагический опыт в своей личной судьбе, Русь могла бы понять, каково жить под игом иноземных захватчиков. Историк Н.И.Никитин в своей книге «Сибирская эпопея» пишет: «Режим грубой феодальной эксплуатации обрушился всей тяжестью на плохо подготовленных к нему в большинстве своем сибирских аборигенов. Но, помимо, фискального гнета необузданного произвола новоявленных феодальных правителей, коренные обитатели Сибири испытывали и воздействие таких негативных факторов, которые оказались более пагубными, хотя, в общем и неизбежными, повсеместно выявляясь при соприкосновении европейских народов с жившими долгое время изолированно и сильно отставшими от них в социальном и культурном развитии племенами – аборигены страдали от неизвестных болезней, вредных привычек (к алкоголю, табаку), оскудению промысловых угодий».

Но, словно спохватившись (он русский историк — и обязан держать линию!), Никитин начинает оправдывать эти завоевания тем, что для народов Сибири установилась законность: аборигены для улаживания своих междоусобных распрей обращались к воздействию русской администрации. Спрашивается: к кому было еще обращаться этим народам, которые вместо законной родовой власти получили навязанную силой власть? Сама же русская пословица гласит: «Лучше стоять перед своими виновным, чем перед Москвой невиновным».

Никитин приводит еще много положительных аргументов порабощения Сибири Русью: шло слияние культур, обмен опытом, ускорение социально – экономического развития местных народов и пр. Но все это блекнет в сравнении с тем, какими методами велась оккупация захваченных народов, которых лишили единственно верного, естественного пути развития. Мы хорошо знаем на собственном опыте, к чему приводят скачки революционного развития – мы отстали намного от цивилизованных стран.

Нет, дело не может быть прочным, «когда под ним струится кровь» – история доказала, что не прав наш великий русский поэт, хотя, конечно, он всем сердцем ратовал за улучшение доли своего народа. Одна слезинка убиенного младенца не стоит счастья всего народа – так в горечи воскликнул великий русский пророк Достоевский, видя грядущих на страну варваров революции.

Никитин, все же оставаясь верным исторической правде, невольно заключает свои размышления по поводу покорения Русью Сибири: «За русским государством закрепились чрезвычайно богатые природными ресурсами земли, которые дали в 17 веке колоссальный приток средств в его коренные области, позволив лучше оснастить и реорганизовать армию, укрепить оборону. Русское купечество получило большие возможности для увеличения торговых оборотов и расширения сферы торгового капитала. Произошло общее увеличение продуктивности сельского хозяйства. Усиление торговых связей в целом по стране дало дополнительные стимулы для дальнейшего роста товарного производства и складывания всероссийского рынка, который, в свою очередь, благодаря сибирской пушнине, втягивался в рынок мировой. Россия стала обладательницей несметных и в реальной перспективе неисчерпаемых богатств».

Что мы с ними сделали – об этом кричат сегодня все наши средства информации, и в первых рядах голос самого Распутина. Нет, не может быть дело прочным, когда под ним струится кровь — не о человеке думает государство. Мощь его заключена не в шире полей и лесов, не в природных ресурсах – она в системе, которая ратует о человеческой жизни гражданина своей страны.

В вихре стремительного революционного и захватнического порыва мы все   забыли дарованные нам для счастливой жизни наставления Бога, создавшего человека. Не помнят об этом и представители журнала «Наш современник»: ни слова не было сказано о людях, населяющих бескрайние просторы России. А это – 126 национальностей, каждый из которых божий человек. Речь шла о спасении русской культуры, словно это понятие и является выражением его сути! А где все остальные нации, народы, племена, исконные жители этих земель? Родиной человека, вне зависимости от национальности, является та земля, на которой он родился: место, где ты открыл глаза в жизнь, где произошло твое становление как личности.

Американцы дают гражданство иноземцу, если он прожил в их стране пять лет – это право он получает пожизненно и равноправно пользуется ее благами. Всего двести лет существует эта, младенческая в историческом масштабе, страна, но она не отнимает право человека знать, помнить и любить свою историческую родину.

Если мы вспомним вашу историческую родину, Валентин Григорьевич, то она не в Иркутске, а в Киеве, на Украине. Там, как и у вас, в России, разгорелись национальные страсти, а вы считаете себя потомком мудрого князя Владимира Мономаха – и вот оказались чужаком на исторической родине. Вы теперь держитесь за Сибирь – и считаете ее своей исконной землей. Вы правы. Но оглянитесь в гневе своем: здесь живут не только те, кому исторически принадлежит эта земля, но и те, кто прибыл сюда, вложил свой труд – среди них миллионы репрессированных! Живут их дети, которые родились здесь, как и вы, и искренне считают ее своей родиной, не выпячивая при этом своего национального происхождения. Вы же во весь голос кричите лишь о русской культуре на всей территории Сибири – так и ваши друзья из «Нашего современника» провозглашают лишь о русской культуре на всей территории России, которую якобы притесняют и угнетают: вот-вот она может погибнуть от иноземцев.

Русская культура великая и могучая, она смогла пройти сквозь все препоны и царского и извращенного коммунистического режима – и оставила свой значимый след в мировой культуре. Оглянитесь: а что мы знаем о культуре, даже об именах тех народов, которые искони населяют Сибирь? Кто они, и где они: адыгейцы, алтайцы, буряты, коряки, селькупы, якуты, эскимосы… список этот можно долго продолжать. Вам, занимающемуся Сибирью, следует быть объективным в своих выводах и оценках – в этом отправное начало искреннего научного изыскания. Честному человеку и талантливому писателю негоже тянутся к свету в конце туннеля, расталкивая локтями своих соотечественников.

Прошу простить меня за повторяющееся обращение к вашему имени, хотя я веду разговор о представителях журнала «Наш современник». Они, как явствовало из их выступлений, считают вас своим крестным отцом – постоянно ссылались на ваше имя. Вдумайтесь, не оттого ли в наше время, когда гласность обретает право на существование, так обострились национальные отношения. И что греха таить: почти у всех народов, поднимающих голос в этом хаотическом хоре, звучит обвинение русскому народу. Я ни в коем случае не могу с этим согласиться – любой народ по своей сути интернационален. Его делают шовинистом правители, но не те, кто пришел к власти общенародным голосованием (к сожалению, и в наше время перестройки этого не произошло), а те, кто силой, обманом, убийствами, деньгами захватывает власть. Все они обещают народу материальные блага, равноправие и дружбу всех наций. Но, как писал еще Монтень, все эти захватчики власти готовятся на обещании народу лучшей жизни, а заканчивают распределением постов и удовлетворением своих личных интересов за счет эксплуатации своего же обманутого народа.

Теперь я даю возможность представителям журнала «Наш современник» ехидно ухмыляться и завопить во весь голос после прочтений этих записок.

Я – еврей, родился в России, где родились мои отцы и прадеды. Я живу здесь, испытываю, как каждый из нас, все исторические перипетии нашей с вами истории. И вот, когда наконец-то в нашей стране проявились первые проблески гласности, и каждый вправе заявить о себе, я слышу нарастающие крики: «Бей жидов – спасай Россию!»

Может вы, Валентин Григорьевич, знаете, как спасти от меня Россию, в которой истлело тело моего отца, отдавшего свою жизнь за родину в Великой Отечественной войне? Как спасти от меня Россию, по которой моя мать босыми ногами протоптала тропинку от Бреста до Урала, спасая меня, младенца, и двадцать детей разных национальностей — беженцев от фашистского террора? Мой отец защищал не только Брестскую крепость – цитадель западной границы России, но и вас там, в далеком Иркутске – мы ведь с вами ровесники. Не знаю, где и чем занимались в это время ваши родители, но уверен, что и ваш отец был на фронте, и, быть может, воевал рядом с моим отцом. Дай бог, если он остался жить и смог растить и воспитывать вас, зарабатывать на хлеб и портки. Мне этого не пришлось узнать — государство отделалось от меня жалкой пенсией. А когда я стал взрослым семейным человеком, с двумя детьми, учителем, и после затянувшегося ожидания жилья заикнулся в исполкоме, что я сын погибшего за родину воина и, наверное, имею какие-то права на получения квартиры в очереди для ветеранов, мне высокий чиновник ответил: «Это теперь не имеет никакого значения».

Все это правда, и вы, писатель прекрасного романа «Живи и помни», который я люблю, не можете не понять меня: так мог написать только тот человек, который всем своим нутром испытал всю горечь этого проклятого времени в нашей истории. Я написал отзыв о вашей книге и разослал во многие редакции – ответ был однозначный: о вашей книге уже все написано. В своем отзыве я развернул мысль, невысказанную нашей критикой: вы один из первых в новейшей советской литературе коснулись глубоко темы культа личности и судьбы в нашей истории простого рядового солдата. Я понял вас и поверил вам. Много раз порывался написать вам лично письмо, но что-то удерживало меня. И, видимо, не без причины: предчувствие оказалось сильнее того, что вынес из вашей книги. В ней говорил художник – в жизни, оказывается, не так все просто. Вот вы заговорили, как человек – и что-то прояснилось иное в вас. Дай бог, мне ошибиться.

Пока я мучительно собирался отправить вам письмо – пришло сообщение, что Вы, писатель Распутин, народный депутат СССР, член Президентского совета, дали интервью журналу «Нью-Йорк таймс мэгэзин», в котором четко высказали свою позицию: «Я думаю, сегодня евреи у нас должны почувствовать ответственность за грехи революции и за те последствия, к которым она привела. Они должны почувствовать ответственность за террор, который существовал во время революции и особенно после нее. Они сыграли тут большую роль, и вина их велика. Как за убийство Бога, так и за это…»

В свете этих высказываний все стало на свое место: мне придется просить прощения у редакции «Нашего современника», которых я обвинил во лжи, когда они настойчиво ссылались на Вас в своих постулатах о вине евреев в мировой истории.

В годы, когда коммунистическая идеология рухнула и показала свою истинную суть – все больше людей обращается к забытому ими Богу. Для большинства же это пока всего лишь ритуал во имя спасения погрязших в грехах душ. Но когда явится прозрение – человек вспомнит, что не только Христос, но и все апостолы его были евреями. И тогда дойдет до него голос одного из великих русских философов – христиан В. Соловьева: «Иудеи всегда относились к нам по-иудейски; мы же, христиане, напротив, доселе не научились относиться к иудейству по-христиански. Они никогда не нарушали относительно нас своего религиозного закона, мы же постоянно нарушали и нарушаем относительно их заповеди христианской религии. Если иудейский закон дурен, то их упорная верность этому дурному закону есть, конечно, явление печальное. Но если худо быть верным дурному закону, то еще гораздо хуже быть неверным закону хорошему, заповеди безусловно совершенной. Такую заповедь мы имеем в Евангелии».

Истинный гражданин — человек по сути своей интернационален. Примером тому служит гражданский подвиг одного из великих русских людей – Чаадаева. На долгие годы скрываемый нашей историей, он возвращается к нам. Когда наш народ, вне его национального происхождения, проникнется Его духом – вступим на тропу цивилизации и выйдем к свету. Все лучшие представители русской интеллигенции были движимы объективным поиском истины под флагом интернационализма.

 

9

В пору оголтелой реакции русского правительства на евреев, честный художник Николай Лесков не остался равнодушным к судьбе живущего рядом с ним угнетаемого народа. В своих записках «Еврей в России» он, не боясь преследований, открыто и честно разработал тему с социально – экономической точки зрения, и дал ответ на вопрос, в каком направлении должны быть разрешены споры о положении еврейского населения: Лесков пришел к твердому убеждению о необходимости упразднить правовые ограничения. Это был 1884 год. А через два года, подтверждая свои мысли и убеждения, он пишет «Сказание о Федоре – христианине и его друге Абраме – жидовине» — это гимн братству людей, которое не должно рушиться из-за разномыслия. И заканчивает так: «Повесть эта не есть баснословие, измышленное досугом. Это есть истинная история. Ныне она от старых записей взята и в новом изложении подается для возможного удовольствия друзей мира и человеколюбия, оскорбляемым нестерпимым дыханием братоненавидения и злопомнения».

А вот что написал в 1891 году великий писатель не только России, но и мира, Лев Николаевич Толстой, который изучил все религии мира:

«Что такое еврей? Этот вопрос вовсе не такой странный, каким он может показаться на первый взгляд. Посмотрим же, что это за особое существо, которого все властители и все народы оскорбляли и притесняли, угнетали и гнали, топтали ногами и преследовали, жгли и топили, и который назло всему этому все еще живет и здравствует. Что такое еврей, которого никогда не удалось сманить никакими соблазнами в мире, которые его притеснители и гонители предлагали ему, лишь бы он отрекся от своей религии и отказался от веры отцов.

Еврей – это святое существо, которое добыло с неба вечный огонь и просветило им землю и живущих на ней. Он – родник и источник, из которого все остальные народы и религии почерпнули свои религии и веру.

Еврей – первооткрыватель культуры. Испокон веков невежество было невозможно на святой земле – в еще большей мере, чем нынче даже в цивилизованной Европе. Большего того, в те дикие времена, когда жизнь и смерть человека не ставились ни во что, рабби Акива высказался против смертной казни, которая считается нынче вполне допустимым наказанием в самых культурных странах.

Еврей – первооткрыватель свободы. Даже в те первобытные времена, когда народ делился на два класса, на господ и рабов, Моисеево учение запрещало держать человека в рабстве более шести лет.

Еврей – символ гражданской и религиозной терпимости. «Люби пришельца» — предписывал Моисей, ибо сам был пришельцем в стране Египетской. Эти слова были сказаны в те далекие варварские дни, когда среди народов было общепринято порабощать друг друга. В деле веротерпимости еврейская религия далека не только от того, чтобы веровать себе приверженцев, а напротив – талмуд предписывает, что если нееврей хочет перейти в еврейскую веру, то должен разъяснить ему, как тяжело быть евреем, и что праведники других религий тоже унаследуют царство небесное.

Еврей – символ вечности. Он, которого ни резня, ни пытки не смогли уничтожить; ни огонь, ни меч инквизиции не смогли стереть с лица земли. Он, который первым возвестил слова Господа, он, который так долго хранил пророчество и передал его всему остальному человечеству; такой народ не может исчезнуть. Еврей вечен, он олицетворение вечности».

На всю жизнь запомнился мне разговор со стариком крестьянином. Это было в одну из моих геологических экспедиций. Он сказал: «В мире есть только две нации: умные и дураки. По виду не определишь: у каждого есть глаза, уши, нос. Но стоит открыть ему рот – вся его суть обнажиться, — помолчал и добавил: — Конечно, если ты сам не дурак…»

 

10

Люди хотят знать правду, но власти — «истинные патриоты» — скрывают ее.

Нас столько лет кормили дежурными общими фразами и помпезными фестивалями культур народов, при этом живой человек был лишен возможности видеть и оценить реальную жизнь народов мира – и это чувство интернационализма атрофировалось в государственном масштабе. Партия вела четкую линию: ассимиляция народов и приведение к общему русскому языку – все просто и ясно, как глупый свет луны на этом глупом небосводе. И только истинное знание говорит о том, что луна светит не своим, а отраженным светом – все в мире имеет собственную природу и свой особенный свет.

Стоило приоткрыть завесу и дать людям глоток свободы – и страна захлебнулась в национальных противоречиях. И оказалось, что такая политика избранности одной нации среди всех остальных оборотилась для нее не меньшей трагедией.

Мне понятны боль и чаяния радетелей за русскую культуру представителей журнала «Наш современник». Но, господа литераторы, оглянитесь в своем праведном гневе: нельзя построить свое счастье на несчастье других. Я говорю вам во всеуслышание: у меня с вами одна родина. Так сложилось исторически. И перекраивать карту мира равносильно тому, как хирургическим путем поменять местами руки и ноги, глаза и уши. Операция может и удастся, но исчезнет созданный Богом по своему образу и подобию человек. Законы природы – естественный путь развития человека, вбирающего в себя все в мировом начале и видоизменяющегося не от наших страстей и обид, а от всего в целом усовершенствующегося мироздания. Будем же благоразумны, если мы хотим выжить в этой атмосфере ядерного века, который с одной стороны показал величие человеческого разума, а с другой стороны поставил все народы перед дилеммой: быть или не быть человеческому роду на планете. Оглянитесь и вдумайтесь: до какого положения доведен у нас человек, если в массе своей люди, вне зависимости от национальности, завидуют тем, кто имеет возможность покинуть страну, навсегда оставить свою родину. А русский человек завидует больше других и еврею, и грузину, и немцу – всем тем, у кого, так уже сложилось, есть своя историческая родина, и по закону объединения семей – он имеет на это полное право. И все это происходит из-за половинчатого решения властей о свободе продвижения и проживания человека на планете земля. И русский человек платит баснословные деньги за фиктивный брак ради возможности вырваться из своей исторической родины. До какого же положения доведен он в своей исконной стране, если готов пойти ради этого и на преступление.

И куда стремятся в основном люди? В Америку. Десятки лет наша советская пропаганда усиленно хаяла и проклинала эту ведущую страну «загнивающего запада», обличала ее во всех человеческих пороках. Изо дня в день мы слышали это.  Но стоило один раз взглянуть – и наша, доведенная до критического положения страна, наши политики, замерли в покорном ожидании с протянутой рукой перед дверями этой цитадели империализма.

— У советских собственная гордость — на буржуев смотрим с высока, — насмешливо процитировал в разговоре со мной один из наших соотечественников, и заключил с сарказмом: — Так долго смотрели свысока, что на штаны не заработали.

Спорить с ним было сложно. Он человек дела. Даже в Союзе, при всех наших запретах на индивидуальную деятельность, сумел вести свой бизнес, устроил свою материальную жизнь. А в Америке, которая дала ему развернуть его деловую жилку, быстро стал президентом фирмы.

— Вот, — протянул он мне какие-то бумаги. – Хотел было начать деловые отношения с Россией, но оплату мне предложили не валютой, а рублем. А что на него купишь. Я бы и рад оказать помощь своей стране, но с вашими торговыми представителями невозможно договориться: охотно принимают мои услуги, а как только доходит до конкретного дела – полный завал. Будто ни я им помогаю, а они мне. Слишком много уходит времени с ними на разговоры, а время деньги.

Многие люди с нетерпением ждут обещанный закон о свободном выезде в другую страну: строят планы, догадки, аппелируют к декларации прав человека, готовятся уехать. Это право каждого человека.

Американцы люди, как и мы, сами построили свою страну, достигли высокого уровня жизни – это их дом. Они гостеприимны, охотно принимают каждого. Однако, хорошо в гостях, а дума лучше. Неужели мы настолько бездарный народ, что не способны построить свой собственный дом, в котором хочется жить, и покинуть который – равносильно духовной смерти. И какого же это: приехать на готовенькое в чужую страну, жить там, пользуясь благами, которые ты сам не произвел. Пусть тебя никто и не попрекнет, но в человеке не может исчезнуть память об оставленной в несчастье родине. Тем более, сейчас, когда наш народ словно очнулась от кошмарного сна, и пробудилось самосознание…

Нет, я не скажу ни одного грубого слова тем, кто уезжает: этот выбор — право человека. Продолжается исторический процесс формирования нации одной страны. В каждом человеке есть предел терпению и вере. Будем же терпеливы и не злопамятны. Будем милосердны. Это не их вина в том, что они устали и изверились: век человека краток, а исторические процессы движутся веками.

11

Познакомившись в Америке со многими своими соотечественниками, я понял: большинство из них уехало из нашей страны не спасать свою собственную шкуру — им двигал родительский инстинкт спасения своего рода – это заложено в человеке самой природой. Они, приехав сюда, смирялись с тяжким трудом, упорно завоевывая свое место в чужой стране – и она не обманула их ожидания. Но видел я и другое: как бы ни хорохорились эти люди, как бы ни оправдывали свой отъезд, как бы хорошо здесь ни устроились, но в душе они мучаются оттого, что вынуждены были это сделать. Да, они получили здесь многое из того, о чем и не мечтали на своей родине: свободу, материальный достаток, уверенность в завтрашнем дне своих детей. Но души их остались на земле своих предков – это неизлечимо. Внешне они кажутся довольными своим выбором, но то, как они навязчиво доказывают его правильность, сравнивают и оценивают, что они имели и что приобрели – не может их успокоить. Ибо связь с родиной имеет иную точку отсчета. Они – материально обеспеченные чужаки на этой земле. Американцы принимают их гостеприимно, но держатся на расстоянии: среди эмигрантов есть немало таких, кто привез в эту страну нашу извращенную психологию совка, которая красноречиво отражена в ходячих выражениях: «На одну зарплату не проживешь. Не своруешь – не проживешь. Чтобы тебе жить на одной зарплате. Надо иметь маленький оклад и большой склад. Рука руку моет». Говорят, что само первое лицо нашей страны, когда-то пошутило: «Раз у наших людей маленькие зарплаты, пусть они понемногу подворовывают – у нас самая богатая по ресурсам страна». В народе ходила шутка про Сталина, который произнес тост во время победы над Германией: «Выпьем за самую богатую в мире страну: все годы советской власти воруют, а разворовать не могут».

«Каждый народ достоин своего правительства», — сказал еще в 18 веке немецкий философ Зюйм. Но мы тогда лишь станем достойными своего правительства – когда будем избирать его демократическим путем. Первая проба у нас прошла, и мы воочию убедились: те из депутатов, кто избран народом, резко разнятся от тех, кто был выдвинут от общественных организаций – они и есть истинные представители ума и совести народа, и «может собственных Платонов и быстрых разумом Невтонов российская земля рождать».

Только в атмосфере гласности и плюрализма мнений можно быть уверенным, что перестройка в стране победит, и наша родина займет достойное место в строю цивилизованных народов. Порука тому: всенародное осознание нашей горькой истории и страх оказаться вновь в том положении, из которого мы все еще так трудно выходим.

И новое поколение не будет покидать свою страну – родину: всякий мыслящий человек осознает, что нет ничего лучше, чем построить своими руками свой дом на своей исконной земле, и тогда можно с гордостью сказать: я – хозяин. Не Сибирью будет прирастать российское могущество, как провозгласил вначале становления на европейский путь развития Ломоносов, а свободным творческим трудом свободных людей. И не надо догонять, и обгонять другие страны: народы не рысаки на ипподроме, которыми управляет наездник. Народ – это каждый отдельный человек со своими традициями, психологией, культурой, своим пониманием счастливой жизни — это я увидел в Америке, ее построил сам народ.

Не будем открывать новых Америк. Давайте строить свою страну, чтобы она стала истинной Родиной каждого человека вне зависимости от национальности и вероисповедования. И не будем заглядывать с завистью за чужой забор, а вглядываться сами в себя: если мы народ — способны построить своими руками счастливую родину.

Быть патриотом – быть человеком среди людей, а не доказывать свою избранность среди других народов. «Такой патриотизм – это последнее прибежище среди негодяев», — сказал доктор Самуэль Джонсон в литературном клубе 7 апреля 1775 года, имея в виду тех, кто во все времена во всех странах прикрывали свои личные интересы.

И с ним согласился великий русский писатель, совесть России, Лев Толстой: «Патриотизм в самом простом, ясном и несомненном значении своем есть не что иное для правителей, как орудие для достижения властолюбивых и корыстных целей, а для управляемых – отречение от человеческого достоинства, разума, совести и рабского подчинения себя тем, кто во власти. Так он пропагандируется везде, где проповедуют патриотизм…В руках правящих классов войска, деньги, школа, религия, пресса. В школах они разжигают в детях патриотизм историями, описывая свой народ лучшим из всех народов и всегда правым; во взрослых разжигают эти же чувства зрелищами, торжествами, памятниками, патриотической лживой прессой; главное же, разжигают патриотизм тем, что, совершая всякого рода несправедливости и жестокости против других народов, возбуждают в них вражду к своему народу, и потом этой враждой пользуются для возбуждения вражды и в своем народе. («Патриотизм и правительство», том 90, Москва 1958 г.).

…Верю: мы поймем это, построим свою свободную от них родину – и тогда осуществиться предсказание нашего гения: «Все флаги в гости будут к нам!».

 

                                                              Эпилог

 

…Сегодня закончу писать. Этому откровению души моей трудно найти классическое определение: Воспоминание? Исповедь? Завещание? Старался честно осмысливать то, о чем мечтал, что делал – и… «Как я не стал…»

Высший смысл жизни в том, чтобы открыть себя и воплотить то, что дано тебе свыше Творцом нашего мира. Каждому человеку Он дарует индивидуальные особенности – они и создают личность: даже отпечатки пальцев не повторяются среди всей массы народа, которая была, есть и будет.

Испытаний было много – они всегда проверка твоих способностей, чувств, мыслей и трудов на пути к цели жизни. И чем глубже погружался в них – тем ярче вставало одно и то же – ты еврей. Это извечное — есть лучшая проверка, на что ты способен: своей жизнью доказать то, чему учила мама, когда ты вошел в мир несмышленым младенцем: «Сынок, еврей не клеймо, а стимул к жизни».

То, что происходит со мной сейчас, не вновь, но каждый раз воспринимается и ощущается по-новому – таков извечный закон жизни: постоянство в непостоянстве. Ты со своим внутренним миром находишься в ее вечном движении, его малая частичка, в которой проявляется твое личное понимание о ней – и оно тебе видится в момент острых ощущений носителем всего мира в его бесконечности. И если ты честно осознал свои ошибки – обязан найти в себе силы преодолеть их. Как бы ты ни был мал, должно быть ясное понимание, что без твоего сознательного участия этот мир теряет скорость на пути к совершенству. Каждый из нас вносит свою долю, от греха до святого, которые и создают возможность движения общего, всех, к развитию мира людей – оно основа живой жизни всех существ, от микроба до человека.

Конечно, все это можно безконца осмысливать и, быть может, придешь к устраивающему тебя решению, но есть сам момент твоего физического, морального ощущения, когда ты находишься на распутье. Пусть, оглядываясь, осознаешь, что успел сделать свое, личное, но всегда наступает такой момент, когда ты ясно, не только сознанием, но и плотью, понимаешь, что сама жизнь — движение. А, чтобы оно радовало тебя, должно быть выражением твоей души. Почему же происходи так, что все чаще возникают сомнения, хотя ты стараешься следовать своему предназначению. Наверное, от того, что в этом пути, с каждым новым твоим достижением и открытием, ты становишься иным, сильным и весомым – и уже не удовлетворяет тебя то, чего ты добился в данный момент. Пусть это и была победа. Но она, и это естественно, жизненно, ставит более сложные задачи. Созрел ли ты решать их? Коль жизнь привела тебя именно к этому барьеру, ты должен собраться всем, чего ты достиг, и преодолеть его. А если не можешь, надо трезво понять: ты сам и есть предел твоих возможностей. Оглянувшись, спокойно осознать пройденный тобой путь: в нем не столько оценка, сколько понимание того, что сам ты сумел сделать, часто наперекор случайностям и обстоятельствам, преодолев своим умом, волей и силой духа. И если осознаешь свои возможности двигаться дальше, то в тебе есть главное: самому оценить пройденный путь. И не победа в нем, а мысли и чувства, которые вызвали они, и есть ценность твоего движения по жизни. Они входят составной частью в опыт всего человечества. Да, есть твой личный мир, твои радости и беды, но они лишь тогда будут значимы, когда ты не просто ощущаешь, но и радуешься тому, что есть, был, стал составной частью этого мира. И тогда осознаешь, что душа и есть смысл жизни этого бесконечного мира.

… 27 октября 2011 года. Поставил последнюю точку. Но все не отпускает сомнение: надо ли было писать эту исповедь? Читаю, перечитываю дневники любимых писателей, которые осмысливали свою жизнь. Каждая интересна, и быть может, самое ценное, что он написал: кто лучше знает себя, чем сам человек. Сюжет выстроен его собственной жизнью, тут не убавить, не прибавить. Как бы ни был далек по характеру автор от своих героев, он все равно в каждом из них открывает себя: через них свое понимание данного человека, свое отношение к нему. И тот из них, в которого он проник глубже всего – и есть откровение лично его души. Быть может, живи он в его обстоятельствах, поступал именно так.

Когда человек описывает свою жизнь – есть один лишь сюжет: случившаяся с ним реальность. Главное — честное отражение не столько своих действий, а открытость чувств, суждений, размышлений, сомнений, которые рождались и теребили твою душу. Все богатство этих противоречий, во всем своем разнообразии и особенностях, финал, из которых сложился именно твой жизненный путь.

Я хотел отобразить, как местечковый мальчишка входил в жизнь, что испытал, чувствовал и осмысливал – и неожиданно стал писать. Какие сложности стояли на пути к цели его души. Кажется, есть много общего в таких типах людей.

Но чем глубже погружался в его жизнь, тем навязчивей возникало одно препятствие в этом движении: мой герой еврейДа, все это давно известно и понятно, как сам мир, но это положение придает особый вид движениям человека в его борьбе за осуществления своей мечты. Без этого теряется образ, станет искусственным, и многое в нем будет недосказано и непонятно.

Объективность – это реальность, в которой живет и действует человек. В океане жизни у еврея всегда есть подводные течения, которые для большинства людей мира не существуют в жизни – это вырабатывает непреодолимое чувство своего изгойства. Сколько надо дополнительных сил, энергии, ума, воли, чтобы победить их, навязанных тебе обществом, обстоятельствами, самой историей. Выстоишь на пути к своей цели тогда, когда движешься по велению души своей – это и есть ее назначение в мире, сумел ты пробиться или нет, есть ты и твой путь.  Жизнь – это движение, оно утверждает замысел Бога: сквозь сердце избранного им народа проходят все катаклизмы мира – в этом его бессмертие.

Ты, еврей, дважды становишься лауреатом престижной премии, задача ее — выявить лучшие творения русской культуры, которую не принимает и насильно отвергает антинародная власть России. Два ее великих творца, признанных всем миром, Иван Бунин и Марк Алданов, насильно изгнанных со своей исторической родины, поставили целью своей жизни сохранять ее исторические ценности. В Америке они создают «Новый журнал»: происходит серьезный отбор среди многих авторов русского зарубежья, для которых родной язык русский. В жюри комиссии входят образованнейшие люди своего времени.

Первую премию ты получил в Москве, вторую в Нью-Йорке. Обе повести были написаны полжизни назад. Находились во многих редакциях Москвы, Ленинграда, Минска – их даже хвалили, но были не ко двору, да еще с такой фамилией.

Приятно, конечно, но уже никогда не будет той радости, которая возникает в душе, когда ты сделал что-то хорошее и получил оценку на своей родине – итог твоей жизни. И одно теперь радует: ты жил, работал и, не смотря ни на какие самые суровые обстоятельства, не изменил своей мечте – жизнь твоя состоялась.

Буквально интуитивно участвовал в этом конкурсе – возможности печататься ни в Беларуси, ни в России нет. Пишу, как говорится, в стол. Но век интернета — это отдушина, нет, не для творчества, а естественная возможность поделиться с другими тем, что ты понял и осознал своей жизнью, которая является составной частью мира людей, с которыми ты живешь в одном времени. Только это имеет ценность. Все остальное – животное копошение среди подобных тебе на выпавшем участке земли, чтобы ощущать себя живым: работа и радости, поражение и слезы.

То, что происходит со мной сейчас, не вновь, но каждый раз это воспринимается по-новому – таков извечный закон жизни: постоянство в непостоянстве. Мы со своим внутренним миром находимся в вечном движении жизни, его малая частичка, в которой проявляется твое личное участие в нем. И оно тебе видится в момент острых ощущений носителем всего мира: не просто осознанием своих сил и возможностей, но его бесконечности. Надо не скорбеть в такое мгновение, а радоваться: происходит ясное осознание, что ты являешься составной частью этого мира – значит, в тебе должны быть силы преодолеть этот момент застоя и быть в движении. Как бы ты ни был мал, но без твоего активного участия, сознательного, этот мир теряет скорость на пути к его совершенству. Каждый вносит в него свою долю, от греха до святого, которые и создают возможность движения общего мира людей для осмысления живой жизни всех существ, от микроба до человека.

Конечно, все это можно безконца осмысливать и, быть может, придешь к устраивающему тебя решению, но есть сам момент твоего физического, морального ощущения, когда ты находишься на распутье. Пусть, оглядываясь, для утешения себя, осознаешь, что находишься в движении, что-то успел сделать свое, личное. Но всегда наступает такой момент, когда ты ясно, не только сознанием, но и плотью понимаешь, что жизнь – это движение. А, чтобы оно радовало тебя, оно должно быть выражением твоей души.

Человек – это мир, в котором заключено время и вечность. Усовершенствовать его – это всегда счастливые муки творчества. Позже или раньше, если ты был верен своему призванию в жизни, это будет принято и оценено. Но это уже не твоя радость. Твое счастье — это вдохновенный миг исповеди наедине с миром – в нем жизнь и бессмертие.

Добро – очищение от ошибок и просчетов. Кто исповедуется перед людьми, в нем происходит причастие. Да будут во веки веков святы эти мгновения, быть может, самое знаменательное и святое в нашей жизни. Когда ты был – ты стоил то, как жил, когда тебя нет – ты стоишь то, что оставил после себя. Есть в мире одна ценность, которая увеличивается, когда ты отдаешь ее другим – свет знаний.

 

Завещание         

 

И сегодня тебе повезло дожить до утра – любимое время суток. Большое солнце замерло в проеме окна, и свет его затопил пространство, словно отсюда, из этих стен неприбранной комнаты рождался рассвет, тихий и бездонный, не затуманенный дуновением ветра, за которым тянутся перистые облака, прозрачные и наивные, как дыхание младенца.

А сам ты уже не чувствуешь своего дряхлого тела, обессилившего от боли, теперь не достойного самого примитивного человека, который ни разу в жизни не задумывался ни о чем больше, как о своих маленьких заботах в наступившем дне. Ты, который создал сотни человеческих жизней, вел их через все беды и страдания, помогал осознавать причины своих ошибок и поражений, всем сердцем болел их судьбами, не можешь сейчас приподняться без посторонней помощи. Для чего же тогда все твое прошлое, если сам ты сейчас развалина, одинокая и уставшая, прислушивающаяся к скрипу и ломоте своего тела, лишенного движения. И что теперь твои познания тайны бытия, которые стремился всей своей неустроенной жизнью передать людям.

Ты усилием воли приподнял голову, запрокинул к стене, не жмурясь, смотришь прямо в лицо солнцу и улыбаешься ему, сжимая руки, в которых еще теплится жизнь. В оживающем сознании проносятся первые мысли, и ты радуешься не только этой способности осознавать их, но и о чем они: с какими мыслями пробуждается человек – то в нем главное.

Как постичь краски этого солнца, божество этого света, заполнившего твое жилище, который дарит природа? Каким бы ты хотел запечатлеть это мгновение? Оно делает тебя сейчас молодым. И тебе кажется, что ничего не было иного в жизни, не было и бесчисленного количества рукописей, в которые ты вложил свою душу. Душа, заключенная в слове, замкнута на века. Наше желание овладеть, подчинить и обессмертить эту жизнь, мы вкладываем в созданные нами образы, чтобы они могли жить и говорить. Жизнь создает события, слово придает им смысл. Но сейчас ты променял бы все за несколько мазков кистью, способной остановить и запечатлеть это мгновение на полотне. Чтобы познать силу этого солнца, такого маленького вот здесь, в твоем окне, как рыжая кошка, прижавшаяся к стеклу – можно пойти и погладить. Но стоит встать и сделать движение к теплому стеклу – пройдет этот обман. И солнце сразу же станет далеким, недосягаемым, сколько не трогай его луч пальцем, и огромным в этом бездонном пространстве вселенной, о которой, кажется, ты столько знаешь. А все твои знания – такой же оптический обман, как это превращение с солнцем. Истина где-то далеко, огромная и ослепляющая, и мы, постигая ее, лишь скользим пальцем по одному из ее лучей. Выше, выше …но вот наша жизнь обрывается — куда исчезаем мы с этого скользящего луча? В рай? Обман. Рай на земле прекрасней рая созданного человеческой фантазией.

Где он, Бог, там, в потустороннем мире? И это он заберет тебя в рай, если ты этого заслужил, и будет уготовано там теплое местечко. Но почему он заберет тебя, если ты этого не хочешь? Разве может быть в мире что-либо прекрасней и величественней, чем то, что сейчас происходит с тобой в этот миг? А, может, это мгновение человеческой жизни и есть рай? Это и есть бессмертие? Теперь тобой правит покой, покой озарения и открытия для себя чего-то большого и важного – и застываешь потрясенный: покой – это заслуга твоего прошлого. Но покой, если действительно, то, что происходит с тобой, есть он, уравновешивается между бесконечностями движений, всей суммой опыта и потрясений, которыми были наполнены твои дни. И все это создало то, что происходит с тобой в этот момент. Рай – это постичь покой, который создает гармонию твоего мира и внешнего.

Покой – это заключительный аккорд жизни, в прошлом полной движения и борьбы для раскрытия своей индивидуальности, воплощенное в деяниях всех твоих творческих сил и замыслов. Покой – это счастье на исходе жизни, если все, чем ты был полон, было отдано людям, а земле достанется только то, что ей причитается для биологического обмена веществ – твоя плоть.

Покой…если это так, то как странно и непонятно все превращается в свою противоположность. Всю жизнь ты жил беспокойно и бурно, шел навстречу к своей звезде, не подчиняясь законам времени и вкусов. Тебя гнали, травили. Но, постигнув однажды глубинные законы жизни – движение, ты никогда не искал покоя. С первых опытов движение стало неотъемлемой частью мыслей, чувств, тела, отраженные в человеческом сознании — в нем вечность и величие живой жизни. Это понимание жило в тебе давно, но как-то интуитивно, внутри, определяло поступки, часто непонятые и тобой. Но ты верил в свою правду.

А осознал это впервые в семнадцать лет. Была весенняя сессия. Ты, как и все студенты, готовился сдать очередной экзамен. Пришел в читальный зал, набрал книги и, прижимая их к груди, шарил глазами по залу в поисках свободного места. Вдруг впервые, как-то по-новому, увидел склоненные над учебниками молодые головы и руки, старательно списывающие в свои толстые тетради то, что помогло бы им выстоять в поединке на право стать человеком с высшим образованием. В широкое окно светило солнце, и тени от их фигур грозовыми облаками падали и шевелились на столах, книгах, руках, в которых были зажаты карандаши и ручки, послушно бегавшие по чистым листам бумаги. Тебя потрясла схожесть всех их лиц и движений, словно каждый из них послушно исполнял, как робот, заложенную в них единую на всех программу: «Мы свой, мы новый мир построим: кто был никем, тот станет всем». Ты затряс головой, пытаясь сбросить этот обжигающий сознание муравейник, и увидел, как в такт твоим движениям заметались солнечные лучи, преображая все вокруг каким-то иным светом и выявляя истинное лицо каждого человека, его взгляд и мысли – это был хаос таких противоречий, что у тебя закружилась голова. Книги выскользнули из рук и с грохотом упали на пол. Ты бросился собирать их, а когда поднял глаза, окаменел душой и телом от схожести в своей страсти осуждающих тебя взглядов, а сознание взорвалось болью: «У толпы нет памяти. Лицо начинается там, где кончается толпа», и стало так страшно, словно тебя, как зверя, загнали в ловушку, а в глазах своих преследователей ты прочитал одну общую для всех мысль: «Ты – наша жертва!»

Не в силах сдвинуться с места, ты застыл, а глаза сами потянулись к окну, и в свете яркого солнца обозначилась природа во всем своем величие и красоте, и каждый листочек на дереве притягивал к себе своей непохожестью и успокаивающим душу порывом защитить тебя. И в который раз с горечью подумал: «Почему я не художник?»

Это чувство до сих пор не отпускает. Оно явилось в далеком детстве, и волшебное очарование красками, цветом живет в тебе и сейчас, и преклонение перед ними не может затмить все лучшее, что ты написал. Но и до сих пор испытываешь, как рука сама невольно, когда видишь вокруг этот божественный мир, наносит мазки на полотно.

Вот и сейчас в это солнечное, полное покоя утро, хочется передать его в красках: голубое от неба окно, не круглое, а переломленное его рамой.

Ну вот, и здесь ты раб движения. Но ты остался доволен, что и в красках был бы сам собой, тем, каким сделал себя в процессе долгого и кропотливого труда. Поздно.

Помнишь сутки без сна в молодости, уже ставшие далекими, не только по годам, но и воспоминаниям, которые были заполнены работой – из нее формируется опыт. И, конечно, талант – без него невозможно творить. И что иное заставляет человека, отрешась от жизни, от болей и потребностей своего тела в будничных радостях жизни, замыкаться в себя, запираться, как пленник, в четыре стены бедной каморки, терять друзей, любимых, и корпеть, корпеть, страдая, теряясь до умопомрачения, и в приступе гнева рвать то, что было закончено, но не так, как задумано, как зрело в твоем возбужденном мозгу. И начинать сначала то, неуловимое ни для кого другого, кроме тебя – и ты только один понимаешь: нет той законченности, которая привлечет твоего читателя. А нахождение этой законченности лишь в твоем личном опыте.

Помнишь своего первого редактора, который потрясая перед твоим лицом твоей рукописью, и бледные щечки его задрожали от гнева, просил объяснить ему, почему ты это так написал. Ты ответил ему, что для этого пришлось бы рассказать всю свою жизнь: ты пытался честно оживить пережитое тобой в слове, и все это видел ясно и отчетливо.  И в этот момент родились новые замыслы, и ты, не попрощавшись, убежал.

В своей коморке бросился перечитывать своего любимого Данте, и с первых строчек «так горек он, что смерть едва ли слаще» увидел, явилась, как божественное вдохновение, осознанность того, что ты верен движению своей души. И тот смысл, тот тайный закон искусства, который пока лишь инстинктивно чувствовал и приоткрывал каждый день в работе, веруя в него, как в основу и сущность великого – Движения – потрясли тебя. «Мне сжавши сердце ужасом и дрожью» — вот откуда началась осмысленность. Тогда и пришел к мысли, что движение – это точный смысл каждого слова: через него только и можно выразить то, что отражает твоя жаждущая познания истины душа. Зрелость – это следовать открытой тобой истине, и тогда приходит прозрение, и ты видишь причины: именно они являются движущим стимулом поступков, а не бесчисленные повороты последствий, которые выражаются чисто внешне и служат лишь богатой базой для сплетен мещанству. Эти люди оделись в цепкую броню житейской философии ради своего собственного успокоения, и страх ошибиться так силен, что многие предпочитают стимулировать равнодушие, лишь бы не высказать своего суждения. Надо страстно любить свое призвание. Нет ничего прекраснее его. Из всей суммы голосов справедлива лишь та критика, которая подтверждает одолевшие тебя сомнения. Единственной твоей Богиней должна быть Природа – она никогда не может быть безобразной, и надо всегда сохранять верность ей.

Как хорошо помнится эта ночь, одинокая и тихая, словно не было вокруг живого мира, не было прошлого, и только небо сквозь окно и звезды на нем, как миллион лет до тебя. И ты один среди этих звезд, как Адам в первый день творения, еще безвольный и неподвижный телом, но уже вздрогнули веки, и взгляд, прозревая, устремился в вечность. В пробуждающемся мире звучала эфирная мелодия разгорающейся жизни.

Ты, усталый после непрерывной работы, положил безвольные руки на край стола. Все тело кричало о покое и сне, а возбужденный мозг метался в хаосе осмысления. Такое чувство, наверное, пережил Адам, когда все его органы чувств в одно мгновение были потрясены всколыхнувшейся информацией мира и началась первая работа взаимодействия и выработка обратных связей.

Ты придвинул к себе тяжелый том «Божественной комедии» — в ней находил ответы на многое, что волновало в жизни. И в эти минуты, когда Вергилий уводил уже не Данте, а тебя самого на поиски возлюбленной, не Беатриче, а той, тайную любовь к которой несешь в своем сердце и сейчас, а иначе, куда бы она могла уйти, как сказал святой Августин, тебе казалось, что сам ты вечен и всесилен, как Бог, потому что в этот момент жил в двух мирах, и не один не требовал тебя к себе. Тебя самого хватало на всю бескрайность бытия, и именно в эти минуты ты был счастлив и велик, как сама природа, вмещающая в себя два мира, если они действительно существуют.

И ты хорошо запомнил, как потрясло и не удивило, когда читал про плачущие ноги, потому что уже знал, что бывает плач, от которого сотрясается все человеческое существо, что бывают слезы, выступающие из всех пор.

Непостижимо! Всю жизнь преклоняться перед движением, а теперь ты чувствуешь себя в раю в этот миг покоя, когда и солнце в этом синем неподвижном небе остановилось, замерло, прижавшись к окну, такое маленькое и недосягаемое. Словно сейчас разрушился и ушел куда-то в дооткрытие великий закон искусства — движение. Неужели все, что постигла человеческая мыcль в искусстве, сквозь поиски и борьбу в мечущемся сердце творца, в руках природы, а ты, как загнанный заяц в зубах зверя, сквозь нарушенный ум сотен творцов, постигших истину и, не выдержавших этого напряжения, сошедших с ума, не достигнув ее и унесших с собой…

Так неужели все, чему ты отдал свою жизнь, обман, розовый обман мечты и страстных желаний, бурлящих в крови – и все это продолжение, как отголоски некой тайны природы. И то имя, которым тебя назовут люди после твоей смерти — слова, слова, и нет в них тайны мира, которую всю жизнь свою стремится познать человек. И только на миг, думая, что постиг ее, чувствует себя счастливым, втайне ощущая себя творцом чего-то непостижимого, запретного.

И великий Данте ошибался много веков назад, как теперь ошибаешься ты, и осознал это лишь в конце своей жизни, стариком, не способным держать перо в руках. И если ты и нашел сейчас новую истину, опровергающую старую, отбросишь ее, ибо нет правила, которые нельзя было переступить во имя shoner (более прекрасного), как сказал великий Бетховен.

Но у тебя уже нет на это сил. Да и как можно поверить, что человечество ошибалось на протяжении всей своей истории, что идеи Эпикура, поглотившие мысль человечества, увели его в неведомом направлении и ввергли в неведомый обман. Почему же тогда движется к прогрессу жизнь, почему же из всех богатств, которые уносит с собой человечество в будущее — оно им так дорожит и ценит — движение.

Слепота людских умов.

Но жизнь развивается и подтверждает истину, которую выстрадал всей своей жизнью Роден: «Мир будет счастлив только тогда, когда у каждого человека будет душа художника. Искусство – прекрасный урок искренности, это отражение сердца художника на всем, чего оно касается».

Но, может, наше высшее богатство – мышление – раздвоилось, и жизнь нашего тела и разума разошлись настолько, что мы уже не замечаем, где вымысел, а где реальность, и вымышленная разумом красота поглотила в себе все беды и заботы нашей настоящей жизни. А ты, Бодлер, как религию, как обман, взываешь и зовешь с амвона своего сердца: «Мечтай! Безумству фантастов и дерзость разума уступит красоте!» И тянутся, тянутся люди к вымыслам, запутываясь в сетях непостижимой мечты. И несбыточность превращает их в стариков, разрушает тело, и губит преждевременно, забыв о жизни настоящей здесь, на земле. И ты сам, удел которого гнаться за вымышленной красотой в своих творениях, забыв о личной жизни – все это обман. И только теперь, когда готовишься покинуть мир, уйти ни во что – вдруг осознаешь, что все то, чему ты так самоотверженно служил – все обман, обман…

Ты тяжело поднял руки, прижал мозолистые ладони к разгоряченным щекам, словно обжигаясь, подул на них и обхватил голову. Лоб холодный как родник, и где-то под большим пальцем медленно прорывается сквозь тяжесть рук и пульсирует вздувшаяся на виске вена. Остановившимися глазами смотришь в окно.

Солнце ускользает, в верхнем углу окна чуть пламенеет еще круглый раскаленный диск, и, преломляясь в кривом стекле, лучи горят красками непостижимых расцветок и приводят в безумие художников. В погоне за их открытием, они забывают о себе, о жизни, о людях, о мире, полном радости и бесконечности – их захватывает неразрешимая гармония красок мира, в поисках которых нет конца. И один из самых гармоничных среди них Исаак Левитан метался по всей России, спеша запечатлеть на холсте их неуловимую изменчивость и вечную новизну. Ясный свет заливает его полотна, но даже и в самой совершенной картине он, отдавший всю свою жизнь проникновению в его глубину, остался нерешенным.

Но и свет – это движение, и движение этого света озарено радостью, которая помогает нам верить в счастье. И тогда понимаем, что жизнь может быть еще прекраснее, чем тогда, когда она предстает перед нами в лучших творениях. Это заставляет нас двигаться и искать. Воздух – вот что самое главное в искусстве, и то, что мало кто замечает, глубина.

Как хочется встать и потрогать трепещущие блики преломленного в стекле солнца на темной драпировке стены. Но солнце исчезло за окном. Небо стало легким и голубым. Вот таким и должно быть небо, а его почему-то изображают эмалевым и твердым.

Неотрывно глядя в окно, ты медленно и свободно поднимаешься, и это кажется таким простым и легким, не задумываясь, словно в не ушедшем навсегда от тебя детстве. А может быть, сейчас нет тела, а весь ты – это мысли, которые будоражатся в тебе и тянут вдаль к этому светлому небу, и вздымают над крышами домов, над городом. Взгляд твой замирает на сверкающем в лучах солнца облаке — оно видится тебе воплощением покоя, и ты видишь, словно впервые, в этот странный неожиданный день, который начался солнцем и сомнениями, как необычно оно возвышается над городом – это симфония света и тени. Неужели исчезнет оно, которое сейчас и есть воплощение красоты?

Как захотелось позвать хоть кого-нибудь, чтобы помогли встать. Но ты привык всю жизнь обходиться самостоятельно. В каждом человеке живет чувство свободы, но теперь это где-то внутри, глубоко. Человек – это воплощение внутренней жажды свободы. Эти проклятые человеческие законы, узаконенные в общественные порядки, тяготят над ним, скрепленные какими-то внутренними силами, проклинаемые всеми. И смирившиеся люди делают все угодное этим порядкам и обычаям, которые принижают личность, и делают это с ними так же легко и податливо, как твое перо, когда ты изливаешь свою душу в слове. И та внутренняя свобода, которая живет в каждом живом организме, пусть нехотя, в муках противоречий, но неуловимо и безотказно, исчезает – и человек превращается в раба породившего его строя. Но и самые отчаянные головы, бунтуя, возгораются на миг и гаснут, не сломив этой могучей машины, которую человечество, усовершенствуя, взваливает на свои плечи.

Еще понятно рабство в античную эпоху, когда, не имея технического прогресса, творец жаждал воплотить обуревающие его идеи и страсти, свое видение мира в искусстве, в величественных колоннах Пантеона и строгой простоте пирамид Хеопса. Кто-то должен был поднимать эти глыбы камня на высоту, быть движущейся силой в черновых работах мысли. А теперь, когда человечество изобрело такую могучую технику, рабство, вбитое в человека, тяготеет над ним и до сих пор. Но все больше становится видимым и непостижимо вопиющим противоречие: с одной стороны, мы говорим о человеке, восхваляем его красоту и величие, а с другой стороны – самая унизительная и не прикрытая эксплуатация человека человеком. Самое страшное, что разъедающий яд ее терзает души и жизни, и разлагает всех – богатых и бедных. Даже сами правители полны рабского преклонения, особенно отвратительного в своей напыщенности и высокомерии, перед ордой богачей, сплотивших в своих руках капитал мира.

К чему тогда прогресс и зовущие крики искусства к прекрасному и справедливости. Человек давно раздвоился: с одной стороны великие мечты и грезы, где всегда Добро побеждает Зло, а с другой, в самой реальной жизни, Зло торжествует и процветает, пользуется всеми благами жизни.

И ты сам, который всего себя отдал проникновению в жизнь и пытался открыть в слове это противоречие между добром и злом, не есть ли носитель этого обмана?

Верно, для того в старости дано человеку бессилие плоти, чтобы он, став застывшим сосудом своего мозга, мог, не суетясь, осознать, что сам сделал для того, чтобы лучшие мечты человечества воплощались в мир такими, каким задумал его Всевышний, создав этот прекрасный мир и подарив его безвозмездно. Ты, всей жизнью находясь в постоянном движении, впитывал этот мир в себя, и богатство твоего мира равносильно тому, сколько ты сделал движений на пути воплощения своей мечты – она составная часть мечты всего человечества на пути к прогрессу и счастью. Какова же доля твоего участия в этом вечном движении, дарованном тебе Богом? Оправдал ли ты свое призвание?

Покой – высшее состояние души, ее покаяние перед тем, кто создал этот божественный мир, и, отложив все свои дела, Он готов слушать твою мирскую исповедь.

Прежде чем создать человека по образу и подобию своему, Бог сотворил этот прекрасный мир, и вдунул в него дыхание жизни — и стал человек душою живою. Бог – творец, труженик, и оценил работу свою: «Все – хорошо весьма».

Отчего же со дня творения человека нет радости и покоя в созданном им мире? Бог ответил на зов его: «Все зло от юности твоей». Но проходят тысячелетия, а зло не исчезает в мире. Быть может, оттого, что человек не вечен: входит в мир и, не успев осознать его красоту и величие, покидает не по своей воле. Не дано ему вкусить, как Адаму, от древа познания добра и зла. Сама жизнь – плод познания.

Плод произрастает из зерна, а зерно рождено любовью: она производное высшей гармонии чувств сердец, мужчины и женщины, в миг зачатия новой жизни. В генетическом коде наследственности заложено изначально все, что станет главным для нее в постоянной борьбы за выживание плоти. Но судьба состоится лишь тогда, когда ты жил по велению души – своему призванию. В движении – смысл жизни.

Судьба начинается со дня рождения: жизнь, в которую ты вошел младенцем, не осознающим, но уже остро чувствующим, диктует и выстраивает твой образ. Но гены, это изначальное стремление души к красоте и правде, ответная реакция с первого осознания жизни, вступают в противоречие с миром. И начинается или борьба, или приспособление. Что правит человеком в это мгновение: животная борьба за выживание плоти или дух?  Какой выбор человек делает для себя? Если побеждает дух – вся жизнь будет посвящена борьбе за то, что вложено в нем изначально, как индивида – его ответная реакция на мир.

Все покоится на опыте человечества, но именно те люди, которые вошли в твою душу – есть согласие в главных вопросах жизни – созидают твои мысли и поступки, если ты следуешь заветам Бога: в них гармония мира. В понимании рождается истинное богатство души: ты открыто проявляешь свою индивидуальность, утверждаешь гармонию этого мира, делаешь его богаче — и это становится достоянием человечества.

В детстве каждое событие значимо – оно составное слагаемое растущего организма. Ни одно из них не проходит бесследно. Пусть в этом не участвует еще сознание, но чувства впитывают все происходящее в мире – это основа, на которой будет базироваться личность.

Но как мало из этого процесса остается в памяти. И только когда в становлении личности все активнее начинает принимать сознание души – наши поступки, дела, случаи приобретают рельефность. Но именно с чувственного восприятия мира и начинается этот процесс осознанности. И если первое, чувства – это поток страстей, то второе, сознание – это детали, материал, которые складываются в конструкцию. Она лишь тогда будет жизненной, когда ее слагаемые есть чувства во всем их богатстве: страх, радость, совесть, честь, открытость – вся полнота их, от величия до падения. Они искры, из которых возгорается и формируется личность, ее духовная суть. Но с годами все труднее из этой целостности выделить и определить их зарождение, становление и влияние на судьбу. Возникают лишь смутные ощущения, влияющие на настроение в данный миг воспоминаний. А так хочется понять истоки того, кто ты есть сегодня. И как многое можно было, обвиняя самого себя в несовершенстве, простить, утвердить ее закономерность и особенность в естественном ходе событий жизни, в которой не случай, но твоя ответная реакция – и есть данная тебе свыше судьба.  Suae quisque fortunae faber (каждый кузнец своего счастья) * – Цезарь.

Но, видимо, потому и не происходит это проникновение в прошлое, в слагаемые изначального становления жизни, что не каждому дано выдержать это испытание – большинство бы окончательно потеряли веру в жизнь, погасла надежда, и человечество, охваченное пессимизмом, полностью бы уничтожило в себе главный двигатель жизни: Веру, Надежду, Любовь – три составные части движения.

Не оттого ли многие люди идут на компромисс? Он спасает плоть, которой уже навсегда будет суждено плыть по течению и довольствоваться лишь тем, что открывает суета мирской жизни. И, мучаясь, душа иссыхает, в ней умирает то главное, что было даровано одному тебе при рождении – fati arcanum (тайна судьбы). И после погребения плоти твоей истлеет тлен, а пепел души растворится в бесконечности бытия. «Каков грех, такова и расправа» (р.н.п.)

Жизнь – есть каждое мгновение, дарованное тебе свыше. Все зависит от того, к чему стремишься и как сам ее строишь.

Случай – это то, что не мог предвидеть, но если принял его, как судьбу – это и есть твоя линия жизни.

Каждый день – это бесконечность, если ты научился проникать вглубь самого, казалось бы, рядового момента жизни.

С возрастом все яснее осознаешь ценность каждого прожитого дня.

Самая загадочная глава Библии «Книга Иова»: незыблемость первой заповеди – Вера. О, как хочется быть приверженцем Иова! Но вся история человечества — свидетельство тому, почему человек не стал Человеком: пытаясь ублажать свою плоть, он предает божеский дар – душу свою, и этим обустраиванием к внешним обстоятельствам лишает себя ее понимания, и создает препятствия к самоусовершенствованию.  «У людей развита культура стыда, и совсем нет культуры совести» — Аверинцев.

Наш мир – это вечная тайна, и чтобы покончить с ее беспредельностью, мы соглашаемся на устраивающее нас решение – иначе, чувствуешь, можно сойти с ума. Но в этом противоречии и заложен смысл жизни – движение.

Много воспоминаний теснится в тебе: часто ловишь себя на том, что в голове полный хаос, винегрет, бесконечное интуитивное накопление памяти. Но если выработана привычка наблюдать и анализировать – это гарант тому, что можно этому вареву придать вкус: отобрать главное и соединить в нужных пропорциях. Наши воспоминания – это миф, который становится для нас сущностью отражения этого мира. Так создается история человечества – она обостряет противоречия между миром и человеком. Он бьется в нем, как вода между берегами, не в силах проложить новое русло.

Вспышки – момент соприкосновения наших душ уже при первой встрече: притягивание, приближение, проникновение или отталкивание и вражда. И спустя годы после нашей разлуки, наших невстреч, и даже после смерти – это пронизывающее мгновение остается в душе, как основа той жизни, за которую ратуешь, и видишь единственный смысл бытия.

Люди по воле страстей совершают поступки, а затем всю жизнь ищут способы борьбы с их последствиями.

Прощать в настоящем – запутываться в будущем, не прощать – зависеть от прошлого и все время жить в плену этих противоречий.

Чем больше замыслов – тем больше долгов. Но такие долги обогащают душу.

Если ты поставил цель, веришь в нее, и она тебе дороже твоей жизни, но при первых же трудностях идешь на компромисс с Системой, в которой живешь – значит, жизнь твоя недостойна этой цели.

Последовательность и ответственность за свои действия свойственны лишь тому, у кого есть цель, ради которой он готов жертвовать собственной жизнью.

Человек – носитель вечности, через него происходит осознание мира и определяется смысл быстротекущего времени. Но как мало сохраняется в памяти. Возникают лишь вспышки, основа которым психологический стресс: они самое памятное – в них точное и ясное осознание того, почему именно так сложилась твоя жизнь, и кем ты стал из ее слагаемых. Все остальное – это ростки на твоей ниве, под которыми скрыта суть человека, его душевные порывы и действия для воплощения ее смысла.

Вечность – твоя жизнь, если ты принял мир сердцем своим, движением души осмыслил его и был верен ей в трудах праведных. И она будет интересна другим.

 

х х х…

О, как порой хочется уехать туда, где живет моя семья. Об этом с недоумением намекают все мои знакомые и друзья – я один остался здесь, на родине, из моего рода. Можно спасти тело, душу не спасешь: в ней навсегда запеклась кровь, которая проливалась веками моими предками на этой земле. И я должен нести эту боль на их давно уже забытых могилах. Души их открылись мне, и написал я «Книгу судьбы» — библию рода своего, завещание потомкам моим.

Как много в жизни я забыл:

Дела, грехи, друзей.

Одно мне не дадут — есть, был! –

Забыть, что я еврей.

И эта память навсегда:

Изгой я, пилигрим.

А мне какая в том беда –

Стоит Иерусалим!

 

 

 

 

С О Д Е Р Ж А Н И Е

 

Как я не стал ……….    1

… архитектором………..    2

… боксером …………….    5

… националистом ……..     9

… латышом …………….   16

… дезертиром …………..   26

… русским ………………  28

… завучем ……………….  31

… журналистом …………  37

… аспирантом …………..   44

… лауреатом …………….  48

… знаменитым …………..  59

… убийцей ……………….  83

… заключенным …………  92

… эмигрантом …………..  101

… американцем …………  117

… патриотом ……………   172

Эпилог ……………….  191

Завещание ……………  193