1
На стене рядом с зеркалом висел огромный щит для объявлений. Люди подходили к нему в одиночку и группами, вчитывались в листки, прикрепленные кнопками. Лица их становились то равнодушными, то веселыми, то тревожными, но чаще тоскливыми. И зеркало сделало вывод, что написанное на этих листках диктует свою волю людям. Оно не понимало, как это какая-то бумажка может властвовать над ними, менять их настроение и порой вызывать бурные споры, а через несколько дней ее снимали и выбрасывали в урну, чтобы уступить место новой.
И лишь когда наступала ночь, и фойе погружалось в сумрак одинокой дежурной лампочки, приходил покой, и память уносило зеркало в прошлое. Какое это было счастливое время! Как хорошо, уютно и понятно было в старинном замке. Большую часть жизни граф проводил в кресле у камина. Склонившись над книгами, часто читал вслух.
Сколько удивительных историй знал граф! О сотворении мира, об Адаме и Еве, о первородном грехе, о расселении народов по земле, о Каине и Авеле, о начале владычества одного человека над другим. О зависти и чести, о людских пороках, о вечной борьбе добра со злом, о бедах и войнах, уносящих миллионы жизней раньше срока в Лету…
Граф обладал удивительной способностью воскрешать давно уже отошедшие жизни. На его зов мчался Гермес в своих быстроногих сандалиях, чтобы рассказать еще об одном своем открытии, которое он сделал для людей; утомленно входил Прометей, желтый, иссохший, измученный от боли в печени – но как величественно и мужественно держался он, садился в кресло напротив графа и говорил с горечью о том, что, подарив людям огонь, не мог даже предствить себе, что они будут сжигать на нем своих лучших сынов и дочерей, стремящихся к познанию истины; являлся Асклепий, Бог – врачеватель, и утверждал, что сильнее, чем тело от боли, страдает неуспокоенная мысль; приходил Кентавр Хирон, учитель Богов, укладывал свое лошадинное тело перед камином и сетовал на вражду богов и о своем бессилии образумить их. А ведь какими были умными, добрыми и прилежными учениками, жадно внимали каждому его слову и, всходя на олимп, клятвеннно заверяли своего Учителя нести в мир его учение: жить по законам правды и справедливости. Но первые же самостоятельные шаги во власти в корне меняли их: честолюбие, корысть, стремление возвыситься над другими приводило их к ссорам и войнам, в которые втягивалось все живое на земле – и погибали люди, животные и растения, вся красота мира уничтожалась в угоду их неуёмным страстям.
— Когда слоны дерутся – трава вянет, — замечал из своего угла молчаливый Будда.
— Когда паны дерутся – у холопов чубы трещат, — соглашался с ним Сковорода.
Запыхавшись и простуженно сопя вздернутым носом, как-то вприпрыжку вваливался Сократ, уже с порога ввязывался в их разговор, говорил громко, весело и утверждал, что надо принимать жизнь такой, какова она есть, ибо порода людей создана в своей основе раз и навсегда, и в мире вечно будет пребывать противоборство Добра и Зла, Мужества и Страха, и лишь от самого человека зависит на чью сторону он встанет и какова будет его жизнь. Обильно попивая вино, он насмешливо прорицал:
— Ибо настоящий мир заключен в самом человеке, и надо уметь познать самого себя, уметь усовершенствовать этот мир в себе, прислушиваться чутко к голосу совести и чести, и помнить о смерти. А смерть уравнивает всех: умных и глупых, богатых и бедных – и грех человеку возомнить себя выше и лучше других, ибо, как нельзя войти в одну воду дважды, так нет в мире существа похожего на другого.
— Так учил и великий Протогор, — поддакивал своему учителю Платон, поджарый и жилистый, как кулачный боец. — Человек – мера всех вещей. И поэтому делай свое дело и познавай самого себя.
— За то и изгнан он из Афин, один из лучших его граждан, — вздохнув, заметил Сократ и, язвительно усмехнувшись, добавил: — Чую, такая же участь ждет и меня…
— Несть пророка в отечестве своем, — тишайшим голосом произнес Матфей, но все услышали его и в молчаливом согласии закивали головами.
Засидевшись за разговорами, они часто расходились уже под утро и звали графа к себе в гости. И он отвечал им с благодарной улыбкой:
— Скоро явлюсь к вам. Краток миг жизни. Mors certa, hora incerta…Cummoriar, medium solyar et inter opus*. (Смерть несомненна. Но час ее неизвестен…Я хочу, чтобы смерть застигла меня посреди трудов).
Чаще всех приходил к графу его друг Монтень, невысокий, сухонький, подвижный, в простой скромной одежде. Его крутой чистый лоб отражал пламя камина – и это свидетельствовало воочию, что не душа, а сам он живой сидел перед графом. Их дружеские беседы бывало затягивались на несколько суток. Монтень, глядя своими умными глазами, внимательно слушал графа и порой задавал ему такие простые и наивные вопросы, что они могли вызвать смех у глупца. Когда он говорил, его остроумию были свойственны быстрота и внезапность, а уму основательность и медлительность.
Как-то граф, отчаявшись, начал сокрушаться о том, что мир существует давно, а совершенства в нем так и не видно, и признался, что начал разочаровываться в этом застывшем мире людей, которым не служат поучительным примером ошибки всех предыдущих поколений.
— Род проходит и род приходит, — грустно заключил граф, — а глупость человеческая пребывает во веки…
Монтень вскочил, быстро заходил по залу и заговорил так громко и нетерпеливо, что зеркало удивилось, впервые увидев его таким возбужденным:
— Наше устройство – и общественное и личное – полно несовершенства. Но ничто в природе не бесполезно, даже сама бесполезность. И нет во вселенной вещи, которая не занимала подобающее ей место. Наша сущность складывается из пагубных свойств: честолюбие, ревность, пресыщение, суеверие и отчаяние пребывают в нас, и власть их над нами настолько естественна, что подобие всего этого мы видим в животных, к ним добовляется и столь противоестественный порок, как жестокость, ибо жалея кого-нибудь, мы при виде его страданий одновременно ощущаем в себе некое мучительное сладостное щекотание злорадного удовольствия; его ощущают и дети. «Сладостно наблюдать с берега за бедствиями, претерпеваемого другими в открытом море, где бушуют гонимые ветром волны», — так сказал об этом Лукреций. И кто истребил бы в человеке зачатки этих качеств, то уничтожил бы основания, на которых зиждется наша жизнь. Так и во всяком государстве существуют необходимые ему должности. Не только презренные, но и порочные; порокам в ним отводится свое место, и их используют для придания прочности нашему объединению, как используют яды, чтобы сохранить наше здоровье…
Ах, сколько великих и мудрых людей смотрелось в зеркало! И никто из них не мусолил его поверхность своим лживым отражением, как это происходит в новом времени, сейчас. Как точно и согласованно отражалось в зеркале все то, что творилось в мыслях и душах друзей графа. Прошло столько веков, но и до сих пор это самые неизгладимые и счастливые дни в его долгой и затянувшейся жизни.
Теперь лишь изредка задержится перед ним подобный человек, чьи мысли и душа находят в нем созвучие и согласие с их отражением – и тогда поверхность его становится такой же чистой, как в старое доброе время. Но с годами все реже происходят такие встречи, и зеркало тускнело и блекло, и тихо вздыхало о прошлом. И тогда виделось ему доброе, мечтательное лицо графа, и слышится его доверительный голос: «Во многоей мудрости много печали; и кто умножает познание – умнажает скорбь…» И до сих пор ощущует оно с трепетом и радостью на своей поверхности его с каждым годом холодеющую поглаживающую ладонь.
Почему же теперь все эти новые, иные, люди, узнавая правду о себе в зеркале, не соглашались с ним и в злобе отходили, настороженно оглядываясь по сторонам?
И только молодой князь из России, горячий и дерзкий, убивший в поединке графа и увезший зеркало в этот холодный дикий край, в котором так часто происходят кровавые события, вглядываясь в него, набрался мужества поверить ему – и прозрел: он говорил людям открыто все то, что отражало в них зеркало.
После смерти князя у него уже никогда не было такого понимающего хозяина. Каждое утро входили и мельтишили какие-то озобоченные люди и заглядывали в него лишь для того, чтобы удовлетвориться своим внешним видом, поправить взлохмоченную прическу, завить локон, утереть пот с лица, оценить свое новое платье, стряхнуть с него невидимую соринку… да понаблюдать исподтишка через него за другим человеком и позлословить. Как устало оно от этой постоянной суеты, лжи и однообразия. А именно здесь, в фойе, рядом с объявлениями, было самое бойкое место.
2
Они, покинув библиотеку, вошли в сквер. Помогая обойти лужу, Алексей взял Ирину под руку. Она отзывчиво прижала его ладонь к себе, и он почувствовал ее волнующее тепло и замолчал, мгновенно забыв о чем рассказывал, и отрадно вслушивался в стук ее каблучков.
— А что было дальше? – напомнила Ирина.
Он ответил ей что-то невпопад, и она оба засмеялись.
Огромная черная овчарка, высунув красный язык, преградила им дорогу. Алексей, сжав кулаки, загородил собой Ирину, но она, присев на корточки, протянула собаке ладонь и ласково позвала:
— Ах, ты мой хорошенький… Дай, друг, на счастье лапу мне.
Овчарка, склонив голову, послушно подняла лапу.
— Не порьте мне собаку! – раздался окрик, и к ним подбежал коротконогий человек в круглых очках и повелительно приказал, хлопая себя поводком по лодыжке: — Рекс, ко мне!
Овчарка, вильнув виновато хвостом, опустила лапу и подошла к хозяину. Он быстро захлопнул карабин на его ошейнике и потащил за собой. Она, не сопротивляясь, но оглядываясь, последовала за ним.
— А пес лучше своего хозяина, — заметила Ирина. — Я бы от такого сбежала.
— Тебе повезло, — весело пошутил Алексей.
— Я никогда ничьей собакой не буду! — вдруг насторожившим его пронзительным голосом заговорила Ирина. — Многие люди хуже собак. Они не ценят их преданности и злоупотребляют. Подобное часто происходит между друзьями. Надо долго дружить с человеком, прежде чем предъявить к оплате свой счет дружбы. А кто дает себя приручить, тому случается и плакать. Ты навсегда в ответе, кого приручил.
— Интересная мысль, — заметил Алексей.
— Это Экзюпери.
— Кто это?
— Ты не знаешь? – в голосе Ирины прозвучали такие неподдельные нотки удивления, что Алексей смутился.
— Нет, — ответил он искренне.
— Его нельзя не знать цивилизованному человеку, — уверенно заявила она. — Егор, не сомневаюсь, знает.
— У тебя был выбор, — обиженно произнес Алексей.
— Надо подумать над твоим предложением, — усмехнулась она.
— Прости…
— Прошу тебя: никогда не говори со мной так.
— Обещаю, — поспешно согласился Алексей и попросил: — Расскажи мне об Экзюпери.
— Богатство его чувств и глубину мыслей трудно передать, — востороженно начала рассказывать она, и голос ее креп – так говорят о том, кого безгранично любишь.
Ирина напамять цитировала его высказывания о любви и дружбе, о роскоши человеческого общения, о мире и войне, о смерти и презрении к смерти, пересказывала его письма к другу и любимой женщине Ренетт – и образ этого человека западал в душу Алексея с такой силой, словно он наконец-то, после долгих и безуспешных поисков, встретил свой идеал. Он был очарован представшей перед ним картиной жизни этого умного, нежного и бесстрашного человека. Подобное состояние он испытал однажды, когда во время одиночного путешествия по Крыму вдруг открылся ему с высоты Байдарских ворот горный пейзаж на фоне бушующего Черного моря.
— Земля лучше всех учит нас жизни, потому что сопротивляется нам, – продолжала цитировать Ирина.
Алексей жадно слушал и просил рассказать еще и еще. Они кружили по улицам, не замечая ни времени, ни людей. Его покоряло вдохновенное лицо Ирины. Он с радостью вспомнил тот вечер, когда впервые проводил ее домой, и был признателен парням за драку, благодаря которой он приобрел Ирину. За это время встреч, он узнал многое от нее о литературе и искусстве, она водила его в музеи, театры, на концерты. Как же много он еще не знал – и порой чувствовал себя перед ней недоучкой.
— Когда ты успела столько? – воскликнул Алексей.
— Еще в школе, — охотно рассказала Ирина. — Мне повезло: у нас был умный, эррудированный библиотекарь. Он всегда советовал мне, что читать, и обязательно просил поделиться прочитанным. С ним было интересно беседовать и стыдно не понять. Я была просто влюблена в него, хотя он был взрослый человек. Однажды, в десятом классе, он после школьного вечера провожал меня домой. Я слушала его и не хотела расстаться. И тогда пошла на хитрость: затягивая время, кружила по улицам. Как тогда жалела, что я перед ним всего лишь школьница! – она покраснела и, помолчав, с горькой досадой заключила: — Нет, нет… Страшно и больно разочаровываться в кумирах.
— Прошу тебя, расскажи. Я хочу все знать о тебе, — доверительно попросил Алексей.
— Только, пожалуйста, не смейся, – после затянувшегося молчания сдалась она. — Когда мы подошли к моему дому, он вдруг схватил меня и начал целовать. Я ударила его по лицу и убежала. Дома со мной была истерика, не ходила неделю в школу. А когда пришла, узнала, что он уволился с работы…До сих пор не могу понять, как это он, образованнный, культурный, добрый, мог вот так поступить…
— Глупенькая, – улыбнулся Алексей. — Он влюбился в тебя.
— Наверное…но я до сих пор не могу забыть его жадно лапающие меня руки, безумные глаза и мокрые дрожащие губы…И все же я благодарна ему. Тайно даже мечтала, чтобы он женился на моей маме.
— Сколько ему было лет?
— Уже за сорок.
— Тютчев стариком влюбился в подругу своей дочери.
— Так это же Тютчев! – воскликнула Ирина.
— Природа любви одинаково провляется в гении и в простом человеке.
— А ты знаешь, что сказал на этот счет Пушкин? – возразила она. – Маленький человек начинает кичиться своими недостками, узнав, что такие же есть и у великого человека. Нет, пишет он, великий человек и в недостатках велик.
Алексей отметил ее восторженно загоревшиеся глаза и пунцовые четко очерченные губы — и хотелось поцеловать их. Но мгновенно в памяти возник незнакомый ему образ библиотекаря – и стало стыдно за свой внезапный порыв.
Они вошли в подъезд ее дома. На обшарпанной стене были нарисованы две смешные мордочки с тянувшимися друг к другу губами, и под ними белела надпись: «Саша + Наташа = любовь». Поднялись до середины лестницы и остановились. Их разделяла одна ступенька. Ирина положила руку на перила, и Алексей накрыл ее своей ладонью.
— Какая льдишка, — нежно сказал он. – Давай согрею. — Осторожно взял ее руку, начал растирать в своих ладонях и затаенно произнес: — А меня ты не ударишь?
Она молча просунула между его ладонями свою вторую ладонь. Алексей порывисто и благодарно сжал их. Вспомнил ее мимолетный поцелуй, когда она заботливо выхаживала его после драки – и вдруг стало стыдно, что он так трезво размышляет, можно ли ее поцеловать. Ирина сама приблизила к нему свое ожидающее лицо и закрыла глаза. Все вокруг поплыло перед ним, и сквозь исказившееся окно насмешливо пузырилась желтая луна, как желток на сковордке. Он ткнулся в поддавшиеся к нему навстречу губы и прошептал:
— Вот мы с тобой и оказались на необитамом острове…
— Нашли место, бесстыдники! – раздался рядом гневный голос.
Ирина отпрянула и опустила голову. Протискиваясь между ними и стеной, по лестнице поднимался, тяжело дыша, грузный мужчина с толстым саквояжем.
— Завидуешь, дядя? – крикнул ему в спину Алексей.
— Прекрати! – зловещим шепотом произнесла Ирина. — Это наш сосед, профессор из университета.
— Читает вопросы атеизма, — усмехнулся Алексей.
— Откуда ты знаешь?
— Все человеческое ему чуждо.
Ирина засмеялась, и Алексей поцеловал ее. Они стояли молча и смотрели друг другу в глаза так, как никогда не смотрели.
«Как просто и понятно все было только недавно, — подумал Алексей. — Я был прав: вот мы и оказались на необитаемом острове – и дружба наша кончилась». И он не понимал новые волнующие его чувства: была ли это благодарность за то, что она так заболиво выхаживала его после драки, или уважение и преклонение перед ее умом и эрудицией, которыми она так щедро делилась с ним, или…И опять стало стыдно, что он так трезво размышляет в такой волнующий и радостно щемящий миг.
«Если он меня больше не поцелует – значит не любит, — думала Ирина.- Сама виновата – навязалась. Даже девчонки догадываются…Не одна из них сейчас хотела бы оказаться на моем месте. — Вспомнила свою лучшую подругу Аду и стало стыдно перед ней: та призналась, что влюблена в Алексея, сама же она скрыла свои чувства. – Значит, она лучше меня, честнее…Ну и пусть! Лишь бы Алексей был моим…Но как может обернуться счастье одного человека – делает его врагом лучшей подруге».
Прощаясь, Алексей так и не решился больше поцеловать Ирину, лишь крепко пожал ей обе руки. Транспорт уже не ходил, и он отправился пешком, счастливо улыбаясь и, подпрыгивая, сбивал хлопья снега с деревьев.
Ирина вошла в комнату, взглянула на себя в зеркало и увидела, как дрожат в ее глазах счастливые слезы.
3
В начале десятого утра Иосиф Давидович Хвоин привычно задержался у зеркала, узловатыми пальцами поправил темнозеленый лоснящийся галстук на рубашке-ковбойке, с всегда растегнутой верхней пуговицей, и расчесал густые седые волосы. Услыхав, как часы пробили половину десятого, надел пальто и вышел из дому.
Он шел не торопясь, разглядывая прохожих, и задумчиво качал головой. В первые минуты, попав в этот спешащий поток людей, он и сам убыстрял шаг, но утяжеленное дыхание напоминало о том, что спешить ему некуда: до открытия букинистического магазина, куда он теперь ежедневно отправлялся по утрам, хватало неспешной ходьбы. Но когда его обгоняли прохожие, становилось немножко грустно, и он вспоминал быстро пролетевшее время жизни, когда он и сам вот так же, как это молодой человек, зацепивший его плечом, торопилося на работу.
За порогом магазина нить его размышлений сразу же обрывалась, как только он здоровался с продавцами. Когда они интересовались его здоровьем, он с неизменной улыбкой отвечал: «От старости лечит только могила», и подходил к книжным полкам. Начинал обход всегда с левой стороны, где стояли подписные издания. И так, двигаясь вдоль полок, часа через два-три оказывался у двери. Все продавцы знали его и часто предлагали дефицитную литературу из-под прилавка. Он благодарил и, поднимая указательный палец, таинственным шепотом произносил «Я предпочел бы сам отыскать ее на полке…знаете, в этом что-то есть». Он не догадывался, что белокурая пожилая Софья Ароновна, увидев его, порой незаметно подкладывала на полку перед ним интересную книгу. Обнаружив, он со счастливым лицом направлялся в кассу. Она встречала его с милой улыбкой и возгласом: «У вас сегодня богатый улов, вижу!» — «О, да! – радостно отвечал он.- Это же надо, столько народу прошло мимо…Вот это удача!»
И весь день он чувстовал себя счастливым.
Иосиф Давидович большую часть пенсии тратил на книги. Жена уже давно свыклась с тем, что они жили на ее зарплату врача — педиатора, в двухкомнатной квартире, одну из них полностью занимала домашняя библиотека. Он уже сбился со счету, сколько у него книг, хотя на каждую была заведена карточка, но легко находил нужную ему на полке, удивляясь тому, что помнит где ее приобрел.
До пенсии Хвоин работал инженером и был хорошим специалистом: об этом говорили не только награды и грамоты, но и то, что до сих пор ему часто звонили с работы и советовались по многим вопросам – он всегда был в курсе всех производственных дел и того, что происходило нового в его отрасле знаний. Монтажное управление, в котором он отработал тридцать пять лет, приглашало его на вечера, собрания, праздники. Он гордился этим, хотя последнее время на просьбу дать консультацию по-стариковски ворчал: «Что вы, братцы, мне спокойно умереть не даете. Время готовить кадры». — «Потому и не готовим, чтобы продлить ваш век», — отшучивались сотрудники. И он не без тщеславия отзывался: «Что же, придется еще пожить…Однако помните, век человека короче ваших проблем…»
Через час, подустав, Иосиф Давидович сел в кресло и начал разглядывать посетителей, редких в этот утреннний час. Он всегда с какой-то ревностью вглядывался в тех, кто неторопливо, вдумчиво роется в книгах и, фантазируя, пытался определить их профессию и характер. Занятие было приятным: он словно читал книгу, автором которой был. Порой ловил себя на том, что герой не укладывается в созданную им схему, анализировал и осознавал, что наделял своего героя запомнившимися ему образами из прочитанных книг. Но это не смущало его: он был единственным читателем созданного им плагиата.
Он выделил широкоплечего парня с огромной гривой черных волос на крупной голове. Ревниво следил, как его красивые изящные ладони скользят по переплетам и вдруг, замерев, выхватывают книгу с полки. Как-то не вязался его утонченный бледный профиль с широкими плечами и хваткими движениями. Раскрыв книгу, тот внимательно вчитывался, замирал, и тогда был похож на скульпутуру Барлаха «Читающий».
Любопытство Хвоина сменилось завистью: невольно вспомнил себя в его годы. Не до того тогда было вот так неподвижно и спокойно замереть над книгой, когда перед глазами ползут разбросанной цепью по безбрежности пшеничного поля чужие солдаты в чужих мундирах, а твои ладони застыли на повлажневшем от пота курке винтовки.
Парень, полистав очередную книгу, поставил ее на место. «Ишь, какой переборчивый. В умника играет, — вдруг раздраженно подумал он: среди этих книг были его любимые авторы. И, стыдясь своего чувства, укорил себя: — Когда не находишь точного решения – переходишь на скотское недовольство…Значит, повинен не объект наблюдения, а я сам». Он отвернулся. Кассирша, поставив перед собой на кассовый аппарат маленькое зеркальце, расчесывала длинные с рыжинкой волосы.
В магазине было светло и по-утреннему свежо. Хвоин увидел в руках парня рассказы Моруа. Даже не полистав, тот поставил книгу на место. Такого издания у Хвоина не было. Он сорвался с места, приблизился, выхватил книгу и с вызовом сказал парню:
— Вы не берете?
— Для чего она вам? – равнодушно отозвался тот, не взглянув на него.
— Для коллекции, — съязвил Хвоин, всматриваясь в его спокойные, блестевшие, как мокрые каштаны, глаза.
— Ну, если только.., — пожал тот плечами.
— А вы книги на ощупь покупаете или на вес? – усмехнулся Хвоин.
— На долю правды в них! – с вызовом ответил он.
— А здесь разве этого нет? – Хвоин потряс книгой.
— Одни красивости…А правда – это грубость и боль.
— Тогда вам, видимо, по душе Надсон.
— Он нытик с больным телом и слабой волей.
— Но у него все так правдиво, по вашей теории.
— У него самолюбование своей болью – это и есть красивость. Забил свою голову иллюзиями, поверил им и остался на всю жизнь инвалидом.
— Поверив в лучшее – приобретаешь крылья, — заметил Хвоин.
— Иллюзии – опасный помощник. Это доказал Икар. Иметь крылья – это еще не значит, что можно оседлать солнце.
— Каких же авторов вы предпочитаете? – спросил заинтересованно Хвоин.
Ему начинал нравиться этот молодой человек, который так открыто и точно парировал. Поразило, как сгущаясь, накаляется карая темнота его пронизывающих глаз.
— После которых болит не только мозг, но и тело, — убежденно ответил тот. – Я должен жить в книге, забыв о ней – тогда это и есть настоящая правда жизни. Когда я читаю летописи, у меня горят руки, словно в них застрял обломок окрававленного меча. А когда читаю «Воскресенье» – горят щеки от стыда, словно это я повинен в судьбе Катюши Масловой.
— Извините, сколько вам лет? – неожиданно для себя спросил Хвоин.
Парень взглянул на него удивленно и, светло улыбнувшись, прочитал красивым увереным голосом:
Какая вам разница сколько мне лет:
Двадцать три или две тысячи.
Добрый свой не оставил свет –
Значит, жил на земле я нищим.
— Это ваши стихи? – спросил Хвоин.
— Кто не грешит ими по-молодости, — весело ответил тот.
— О, если бы этот грех оставался с человеком на всю жизнь — мир людей уже давно бы пришел к гармонии! – воодушевленно произнес Хвоин.
— Вы в этом так уверены? – усмехнулся парень.
— Искусство – единственное средство, способное сделать всех нас Хомо сапиенсами.
— Сомневаюсь.
— И это говорит вы, молодой человек, мне – старику?
— Возраст здесь не при чем.
— А что же?
— Способность данного человека делать выводы из опыта человечества.
— Однако, как высоко вы замахнулись! – не утаив насмешки, поддел его Хвоин. — Дай-то бог к концу жизни осознать собственный.
— Только дураки учатся на собственных ошибках. Я же предпочитаю учиться на чужих.
— Это сказал сам Гете.
— А может, его душа вошла в меня, — усмехнулся парень.
— И когда вы это почувствовали, — серьезно и доверительно спросил Хвоин.
— Это шутка…
— Нет, нет! – возбужденно продолжил Хвоин. – Существует переселение душ.
— Вы в это верите?
— Душа бессмертна. Она единственная вечно пребывает в мире. Все остальное в нас хаос, оболочка, одежда. Если у вас возникло это чувство, берегите его, не дайте исчезнуть. Потеряв в это веру, вы не сможете жить соответственно вам подаренной душе. С каждым человеком происходит подобное, только редко кому достает сил и мужества исполнить свое предназначение. — Хвоин говорил все больше волнуясь. Он чувствовал себя помолодевшим и был благодарен своему случайному собеседнику.
В магазин входили новые посетители, брели вдоль полок, обходили их, иные прислушивались, но они оба этого не замечали.
— Простите, — вдруг запнувшись, смущенно сказал Хвоин, — я не задерживаю вас?
— Ради таких мгновений и стоит жить, — доверительно ответил тот.
Хвоин благодарно улыбнулся ему и протянул руку:
— Тогда нам время познакомиться. Иосиф Давидович Хвоин.
— Егор Глоба, — парень крепко пожал ему руку.
— Вы не спешите?
— На лекцию все равно опоздал.
— Не боитесь последствий?
— Ничего существенного: политэкономия социализма – велиричавая болтовня на пустом месте.
— За пропуск лекций могут снять степендию.
— Теперь уже не страшно: остался пятый курс.
— Где вы учитесь?
Егор начал рассказывать ему об институте, о том, почему он поступил именно в педагогический, заговорил о своих сомнениях и разочарованиях – и говорил все откровенней: внимательные глаза Хвоина, его точные, умные замечания по ходу рассказа теребили душу и извлекали из нее то, чем он все реже делился даже с близкими друзьями. Подкупало то, что Хвоин и сам признавался ему в том, что, казалось, невозможно рассказывать при первом знакомстве. Слушая его откровения, Егор невольно подумал, что с этим человеком ему проще и доступнее вести разговор, чем с родным отцом. Стало стыдно перед отцом, но он ничего не мог с этим поделать, и вспомнилось Пастернаковское: «сближенье душ».
Продолжая беседовать, они вышли на улицу. Путался в ногах еще неубранный снег, вокруг стоял гул машин и шум голосов, врывались звуки милицейских свистков – но все это проносилось стороной, как привычный фон, который не трогал, не привлекал внимания, а теперь с каким-то особым осознанием привычности, отчуждал их от толпы, которую, выяснилось в разговоре, оказалось, они оба любили наблюдать, пытаясь отыскать логику ее действий. Они сошлись на том, что люди с замкнутыми лицами, с загнанными вовнутрь искренними тайными чувствами и размышлениями, запутались в своих противоречиях. А пред внешним миром предстает хаос действий и шелуха слов. Но каждый мучается оттого, что и сам до конца жизни не смел раскрыть и высказать свою тайну.
Как они понимали друг друга! Это волновало и радовало. Хотелось говорить и слушать своего собеседника. Так благодарный слушатель внимает великому музыканту, который открывает перед ним заключенную в произведении тайну, а тот сам благодарен ему: ибо нет ничего выше и желанней, чем поделиться ею с понимающим тебя.
«А я в его возрасте так не мог рассуждать, — с щемящей грустью думал Хвоин. — И вина не только во мне…Нет, не прав Тютчев. Несчастен тот, кто посетил сей мир в его минуты роковые…Замкнулась душа, труслывыми стали мысли. Как там у Манделштама: «И Гамлет мыслящий пугливыми шагами…» Жизнь моего поколения растоптана революциями и войнами – и мы «до опыта приобрели черты».
Они уже давно, задумавшись каждый о своем, шли молча, но оба чувствовали, что молчание это делает их ближе.
«Встреча близких по духу людей закономерна, — продолжал размышлять Хвоин. — В природе существуют вечные незримые биотоки, которые помогают людям, родственным по духовному складу и строю мыслей, отыскать друг друга в хаосе своего времени. И благодаря этому мир, казалось бы внешне такой застывше-однообразный, группируется по строго зависимым отношениям, где каждый человек является носителем определенных идей между добром и злом, и в силу своей приверженности, личной ответственности, поступкам и достижениям придает особую окраску выпавшему на его долю времени и влияет на него в лучшую или дурную сторону».
«Существует незримая притягательная сила между людьми одинаковых наклонностей и взглядов на жизнь, — думал Егор. – Это, видимо, осуществляется так: данный характер человека, его поведение и мысли излучают в пространство свои особые лучи – и они притягивают к себе и группируют определенный тип людей. Поймать их и раскодировать способен лишь тот, кто обладает таким же принимающим и передающим устройством, выработанным своим опытом жизни на базе генетического кода наследственности. И только тогда они находят друг друга в пространстве. Иначе – возникает трение уже с самых первых чисто внешних сопрокосновений…»
Когда они расставались, Хвоин положил левую руку поверх их рукопожатия и почувствовал, как на нее дружески легла рука Егора, и вдруг просительно-порывистым голосом произнес:
— Буду счастлив видеть вас у себя дома.
— Обещаю! – воодушевленно отозвался Егор.
4
Этот день был особенно людным и небывало шумным около щита с объявлениями.
— Вы только посмотрите какие времена настали! Просто невозможно поверить! – восклицал высокий тощий студент в роговых очках с большими залысинами в изрядно поредевших волосах. – Состоится открытое партийно — комсомольское собрание, на котором будут гласно обсуждаться проблемы преподавания в институте, и все желающие приглашаются выступить.
— Волк что ли в лесу сдох! – суетился рядом с ним вертлявый юноша в узких брючках и ворсистом пиджаке. — Так они тебе это и позволят.
— Наступило новое время: демократизация. И нам повезло, мы оказались в начале ее возрождения, — возразил коренастый крепыш, потрясая кулаком.
— Держи карман пошире! – пропищал вертлявый юноша, петушком подступая к нему.
— Поживем – увидим! – сказал Лавров и похлопал Алексея по плечу: — Так, Лешка?
— А у тебя есть что сказать? – усмехнулся Алексей.
— Найдется! Давно накипело! – уверенно ответил Лавров. — А ты разве не скажешь?
— Однажды он уже сказал, — вмешался Глоба.
— Что-то я не припомню.
— Зато он сам это на всю жизнь запомнит, — загадочно заметил Глоба.
— Значит, ты против? – наседал Лавров на Алексея.
— Я?!.. – С вызовом отозвался Алексей и вдруг, ощутив невольную дрожь в сжатых кулаках, сунул их в карманы. Улыбнулся и отрезал: — Надо будет – скажу!
— Ты так еще ничего не понял? – Егор насмешливо взглянул на Алексея.
— А что он должен понять? – допытывался Лавров.
— Все мы ходим под одним Домокловым мечом, — загадочно произнес Алексей.
— Будем держаться вместе! – Лавров протянул ему руку.
— До конца! – ответил Алексей и пожал ему руку.
Егор, помедлив, положил поверх свою. Они ощутили себя братьями по оружию. Звонок на лекцию заглушил голоса, оборвал споры, и все бросились по своим аудиториям.
Когда удалились одинокие торопливые шаги опаздывающих на лекцию, фойе опутестело и стало слышно, как разговаривает по телефону дежурная Серафима Антоновна. Ее столик стоял в длинном темном углу, над ним день и ночь горела маленькая настольная лампочка.
В гардеробе тетя Клава быстро орудовала спицами. Она вязала для преподавателей и студентов носки, шарфы, варежки, свитера – это был неплохой подработок к ее маленькой зарплате. Брала она за работу недорого, и не потому, что не ценила свою работу – все были очень довольны, а жалко ей было преподавателей с их низкой зарплатой, а со студента – много ли возьмешь. От заказчиков отбоя не было – в институт с каждым годом приходили новые люди. Замдиректора по хозяйственной части Бесхозный выговаривал ее за «левую» работу в рабочее время, даже грозился оштрафовать. И тетя Клава пошла на хитрость: держала под столом фанерный ящик. Завидев своего начальника, ловко бросала в него вязание и прикрывала тряпкой. Она не считала зазорным прирабатывать себе на жизнь своим трудом и терпеливо сносила придирки. Не страдала же ее основная работа: она вовремя принимала и выдавала пальто — и жалоб со стороны клиентов не было. Мало того, она сама убирала в доверенном ей хозяйстве. А сколько попришивала пуговиц, вешелок и петелек, залатала дыр – и это для всех в институте стало таким привычным, что люди уже сами бесцеремонно просили ее. И она никому не отказывала. Правда, в последние годы начала больше уставать, отказывали руки и ноги, покалывало в пальцах.
— Слышь, Клава! – окликнула ее Серафима Антоновна. — С чего это сегодня их всех разобрало?
— А ты прочти, что там вывесели, — не переставая вязать, отозвалась она. — Да вслух, — крикнула ей вдогонку.
Серафима Антоновна напялила очки на востренький носик, пригладила волосы под платочком и, тыча пальцем в листок, начал громко читать:
— Седьмого января в шестнадцать часов состоится открытое партийно –комсомольское собрание. Повестка: 1. Итоги педагогической практики. 2. Каким я вижу свой институт и каким хочу его видеть. Предлагаем честный и откровенный разговор. Явка всех обязательна.
— Давно пора, — заметила тетя Клава. — А то весь час только по углам шепчутся.
— Все им плохо, — проворчала Серафима Антоновна, подошла и облакотилась на барьер, следя, как быстро мелькают спицы в ее руках. — И что попусту языком чесать.
— Не наше это с тобой дело, — вздохнула тетя Клава.
— Вот что я тебе скажу, — повысила голос Серафима Антоновна. — А я считаю, что молодым слишком много воли дают. И учатся и бесплатно степендию получают…на всем готовеньком попристроились. А вспомни, как мы с тобой в их годы жили. Что, разве мы с тобой не могли выучиться на людей, коли б наша с тобой жизнь как у них была…С жиру бесятся! Вот что я тебе откровенно скажу.
— Они люди ученые, им виднее, — уклончиво ответила тетя Клава. – Главное, чтобы войны не было.
— Верно…Это ты кому носки вяжешь?
— Племяннику.
— Что-то много у тебя их развелось, — хитро взглянула на нее Серафима Антоновна.
— Растут…быстро вырастают.
— Да, где на них всех оглоедов напасешься, — понимающе закивала та головой. — Вот у моего сколько родни – и все норовят через нас в город попасть, — и она начала раздраженно рассказывать про родню мужа.
Зазвенел звонок. Серафима Антоновна недовольно потопталась и нехотя пошла, шарка ногами в теплых тапочках и ворча:
— Иду…ну иду же, стихни ты, окаянный…
В зеркале отразилась ее долговязая худая фигура в длинной до колен скособочившейся кофте, узелок волос на маленькой приплюснутой голове вздрагивал и качался в такт ее неспешного шага.
5
Курс современного русского языка читал проректор по научной работе профессор Иван Николаевич Горский. Весь его облик так не вязался с представлением о человеке такого ранга, что всякий посторонний человек, встретив его в институте, скорее принял бы его за сантехника или электрика. Поджарый, в простеньком костюме, обычно в рубашке без галстука или в свитере грубой вязки, с обветренным лицом и серыми волосами, в которых не сразу просматривалась обильная седина. Его мясистый нос с припухлыми ноздрями был часто бордовым, и обостренный нюх мог уловить от него по утрам запах алкоголя: профессор страдал хроническим насморком и нередко, спасаясь от простуды, выпивал на ночь стакан чая с перцовкой. Лет десять назад на зимней рыбалке он бросился в прорубь за сорвавшейся с крючка огромной рыбой. Вытащили его рыбаки, к счастью, оказавшиеся неподалеку. Он надрывно кашлял, но курить так и не бросил.
Горский был автором нескольких учебников для вузов. Обращая внимания студентов на тот или иной вопрос по изучаемой теме, он совершенно отвлеченно мог сказать: «Этот материал вы можете прочитать в учебнике Горского. Изложен он доступно, в расчете на понимание среднего ума. Но тем, кто хочет изучить данную тему глубоко, рекомендую обратиться к первоисточникам», — и называл список авторов. Студенты в основном пользовались его учебником, темы в нем излагались просто и ясно, вполне достаточно, чтобы сдать экзамен. Выяснив на лекциях, что редко кто читал рекомендуемую им литературу, он насмешливо корил нерадивых: «Да какой вы после этого филолог! Вы, голубчик, филолух! Потрудитесь все же пополнить свои знания шире того, что вам предстоит преподавать в школе. Если хочешь научить ученика – ты должен знать больше того, что даешь ему на уроках».
Обычно Горский начинал свою первую лекцию на курсе так: «Нельзя считать себя филологом, не зная хотя бы несколько языков из группы родного языка. Только в сравнении познается истина. Филология – любовь к слову. Она есть содружество гуманитарных дисциплин, изучающих культуру человечества через языковой и стилистический анализ письменных текстов. Филология вбирает в себя все богатство человеческого бытия и прежде всего духовного». Он с уважением называл имена тех деятелей мировой цивилизации, кто знал много языков, и иронически высказывался о тех, кто заявлял о превосходстве своего национального языка над другими. Упоминал и об известном изречении Ломоносова и неодобрительно отзывался о его дешевом патриотизме. «Язык каждого народа гениален и велик, — подчеркивал он. – Сам народ своевременно уточняет и изобретает в нем то, что необходимо ему в ходе его исторического развития». Он убежденно доказывал, что человеку необходимо жить в стране своего родного языка. Иначе с ним происходит, незаметный на первый взгляд, психологический надлом, губительный для него во всех отношениях. Никакие материальные блага не сделают человека счастливым, если он не имеет возможности самовыражения своего духа так, чтобы его во всей языковой тонкости понимали и другие. А нет ничего радостнее и выше чувства согласия в духовном общении.
Речь его была богата цитатами, высказывал он их в основном на языке оригинала и тут же приводил подстрочный перевод. Сколько он знал языков, пожалуй, не представлял и сам. Однажды, когда в министерство просвящения пришло письмо из Мексики, написанное на эсперанто, к нему явились чиновники. Он тут же без словаря перевел его и помог написать ответ, поправляя их текст.
При всей своей занятости он никогда не позволял себе опаздывать на лекцию, как это случалось с другими представителями институтской администрации. Однажды в его кабинете решался какой-то важный вопрос в присутствии министра просвящения. Раздался звонок на лекцию. Горский, извинившись и не спросив разрешения, поднялся и сказал: «Буду через два часа. Моя библиотекеа в вашем распоряжении». В его кабинете в двух секциях до потолка была богатая библиотека, в основном его собственные книги. Он перенес их из дому в первый же год как стал проректором. Дома была большая семья, дети и внуки и, когда младшая дочь вышла замуж, он уступил молодым свой комнату. Приезжал домой только ночевать. Несколько лет назад похоронив жену, заработавшись, мог и заночевать в своем кабинете.
6
Горский вошел в аудиторию, бесшумно закрыл дверь за собой и, кивнув на приветствие вскочивших студентов, обеими руками попросил поскорее сесть. Он смущался при всякой парадности, даже на праздниках, сидя в президиуме, умудрялся занять место на втором ряду и сидел молча, словно дремал.
— Дети, — начал он, как обычно опершись на стол обоими руками и вглядываясь в устремленные на него глаза. — Весь курс я вам прочитал. Предложите сами, чем бы вы хотели заняться сегодня.
Когда молчание затянулось, и все начали отводить от него глаза, иронично заметил:
— Мне надо это понимать, как отличное знание предмета. Что ж, проверим, — он обвел всех проницательным взглядом и вызвал Кухаренко, листающего книгу. – Пожалуйста, к доске.
— Я такого о себе не считаю, — промялил, сконфузившись, тот и встал.
— Почему вы тогда не задаете вопросы?
— Как-то еще не возникли…
— Верно. Вопросы возникают у знающего человека.
Кухаренко, обреченно вздохнув, подошел к доске и застыл.
— Запишите: «Сократ в конце своей жизни сказал: «Я знаю, что ничего не знаю».
Кухаренко старательно записал своим красивым почерком, несколько раз жирно подправил кавычки и повернулся, вертя в своих сильных пальцах мел, и крошки от него посыпались, оставляя на полах растегнутого пиджака белые следы.
— Ошибки есть? – спросил Горский у студентов. Лицо Кухаренки, крупное, с раздвоенным подбородком, покрылось испариной и покраснело. — Все считают, написано верно. Тогда запишем следующее: «Сократ в конце жизни воскликнул: «Я знаю, что ничего не знаю!»
Кухаренко написал и тут же начал уверенно объяснять:
— В первом случае мы имеем повествовательную прямую речь. Во втором восклицательную. Что я и обозначил соответствующими знаками препинания, — и, освобожденно улыбаясь, еще раз обвел их мелом.
— Возьмите последние кавычки вместе со знаками препинания в рамку и рядом запишите: «Вопросительные и восклицательные знаки, а также многоточие ставятся перед закрывающимися кавычками, а точка после них».
— Разве это так важно? – пожал плечами Кухаренко и, словно делая отдолжение, исправил ошибку в первом предложении.
— Точность говорит о знании предмета, — начал объяснять Горский. — Помните историю с запиской, которую послал царь с человеком, приговоренным к смерти. Находчивый, грамотный, — подчеркнул он, — преступник переставил лишь запятую в предложении и этим спас себе жизнь. Если вы что-то отрицаете или сомневаетесь, надо это делать не только доказательно, но и уметь предложить что-то свое взамен. Существенное и ясное. Со временем, может быть, и будут какие-то изменения в этом правиле, но пока существует установленная норма – надо с ней считаться. – Он доверительно улыбнулся Кухаренко и предложил: — Если вы не согласны с такой растовкой знаков препинания – вот вам благодатная тема для научного исследования – напишите работу на эту тему и докажите свое. А пока подчеркинете подлежащие и скажите, какой частью речи оно выражено.
— В первом предложени подлежащее выражено именем собственным, во втором местоимением, — уверенно ответил он.
— Каким местоимением?
— Личным.
— Что обозначает личное местоимение?
Кухаренко ответил, и Горский спросил:
— Когда рассказываете о себе, какое местоимение употребляете?
— Я, — ответил он и уточнил: — Личное местоимение первого лица.
— Значит, местоимение «Я» может употреблять Сократ и вы?
— Конечно же. Местоимение общее для всех, — разводя руками, удивленно выставился на него Кухаренко.
По аудитории пракатился легкий смешок.
— Хорошо, — лукаво прищурился Горский. – Тогда замените в предложении имя Сократа своим именем.
Кухаренко стер имя Сократа и вписал свое. В аудитории нарастал смех – он резко оглянулся и мгновенно ладонью стер его.
— Что вас смутило? – весело спросил Горский.
— Во–первых, — расстеряно начал рассуждать Кухаренко, — я нахожусь еще далеко не в конце жизни, а во-вторых, — он замолчал и, перетаптываясь, начал подыскивать слова.
— Вы считате, что в отличие от Сократа, все это знаете и сейчас? – поддел его Горский.
— В том-то и дело, что этого я не могу о себе сказать. Но в тоже время, я этого и не могу сказать…
— Почему же?
— К этому надо придти…дойти своим умом.
— Похвально! Похвально! – захлопал в ладоши Горский. — Сократу для этого понадобилась целая жизнь. А вы вон какие успехи делаете уже в самом начале педагогического поприща!
— Я это сделал благодаря Сократу, — с улыбкой поддержал его шутку Кухаренко.
— И все же, почему вы так поспешно стерли свое имя, если поняли и согласны с Сократом? – и, не дождавшись от него ответа, предложил ему сесть. – Вот сейчас мы и перейдем к главному вопросу нашего сегодняшнего занятия.
Он дождался, когда красный с опущенной головой Кухаренко вернулся на свое место, сел на краешек стола, вытащил из кармана неизменную пачку «Беломора», положил рядом и заговорил:
— Как мы выяснили, личное местоимение относится к каждому из нас. Но конкретное содержание местоимения меняется в зависимости от субъекта, обстановки и ситуации. Сократ мог сказать о себе «Я», и Кухаренко может так сказать. Но, как видите, не всегда однако такое возможно. Все зависит от смысла и содержания конкретного обстоятельства. Местоимение объединяет в себе граматически различные слова. Существуют разные точки зрения на его место в системе частей речи. – И даже увлекаясь, он всегда говорил неторопливо, выделяя голосом смысл каждой фразы и давая возможность не только записать, но прежде осмыслить. Голос его с приятной хрипотцой звучал ровно.
— Запомните, — продолжил он, уже не замечая того, что курит, держа папиросу внутри ладони и прокашливаясь после затяжки. — Каждый может сказать о себе «Я». Но для этого нужны вески основания. Я не могу сказать о себе: я – балерина. Но и балерина, сама Уланова, заслуженная и перезаслуженная, не может сказать: я – преподаватель русского языка в вузе…Маяковский заявил во весь голос о себе: «Я волком бы выгрыз бюракратизм!» Я думаю, что он употребил сомневающуюся частицу «бы» не потому, чтобы не подумали, что он волк, а ясно понимал свое бессилие перед усугубляющимся в стране этим страшным явлением. Оно, к сожалению, не по зубам не только волку, но и всей нашей системе в целом. Сам Ленин ужаснулся этому явлению и предрекал ее гибель.
Горский глубоко затянулся, выпустил дым и разогнал его ладонью.
— Как видите, местоимение «Я» несет в себе большую нагрузку и ответственность. И надо очень осторожно обращаться с ним.
Развивая эту важную мысль, он говорил о том, что одно из первых и главных слов, которое произносит человек «Я» – органически вырастает из него. Я хочу! Обращаясь к другому человеку, мы уверенно говорим ему – Ты! А о себе только –Я! А надо почаще, анализируя и размышляя над своими поступками, обращаться к себе – Ты. Ты неправ. И если человек научился делать это объективно и честно, то и его «Я» станет весомым и значимым. Превратится из субъективного в объективное. Я – это всегда, как я думаю о себе. Ты – как думает о тебе другой. Лишь тогда «Я» будет верным, убедительным, дающим право так заявлять, когда его смысл будет тождественен тому смыслу, который несет в себе местоимение «Он».
— Дух человека выражает свою сущность через язык, как составная часть его мышления и души. Местоимение – иметь свое место в жизни, — заключил Горский и вдруг болезненно сморщился – папироса обожгла ему пальцы.
Коновалик, всегда сидящий за первой партой, вскочил и поставил перед ним бумажную пепельницу. Горский взглядом поблагодарил его и, вдавив окурок в нее, сжал в кулаке и сунул в карман пиджака. Разгоняя перед собой дым, смущенно произнес:
— Извините, я, кажется, опять позволил себе вольность.
— Ничего, ничего, — заискивающе заметил Коновалик. — Всем нам приятен ваш дым.
— Вы льстец на весь ваш организм, — усмехнулся Горский.
— Я же вам это искренне, от чистого сердца.
— А сами вы курите?
-Курить здоровью вредить, — бойко ответил Коновалик, старательно заглядывая ему в глаза.
Горский весело рассмеялся, высморкался, утер уголки глаз носовым платком и ответил:
— Значит, вам от чистого сердца приятно, когда я врежу своему здоровью?
— Нет! Нет, что вы!
Все вокруг захохотали, и Коновалик, налившись краской, опустил голову. Горский дружески положил на его плечо руку и сказал:
— Не обижайтесь, голубчик. К сожалению, мы часто из лучших побуждений говорим не то, что хотим. Нам не дано предугадать, как наше слово отзовется. А слово может вернуть человека к жизни и убить его. А если оно продиктовано лестью, в нем всегда подспудно таится двойная угроза: разлагает не только того, кому говорят, но и того кто говорит.
Он помолчал и вдруг, озорно блеснув глазами, предложил Коновалику:
— Чтобы вы это хорошо могли освоить – напишите реферат на тему: «Без лести предан…», по Пушкину. Даю вам неограниченное время. Но чем раньше вы проделаете эту работу, тем раньше поймете что-то очень важное для себя. Это понятие «лесть» является общечеловеческим и во многих языках выражается сходным словом. Язык эсперанто упростил его в написании.
Он подошел к доске, написал «Flato» и пояснил:
— От английского и французского «Flattery». Но в русском языке это написание исконе наше: лесть. Почему–то лесть благодатно процветает именно на нашей российской почве. Она приносит очень много бед нашему народу. Вот почему так емко определила это понятие наша русская народная поговорка: «Лесть да месть – дружны».
7
Лично – командное первенство города по классической борьбе проходило в Республиканском дворце спорта.
За неделю до него один из сборной команды общества «Буревестник» сломал руку, и тренер Александр Иванович Орлов предложил Алексею выступить вместо него. И хотя после травмы в драке Алексей только начал входить в спортивную форму, он охотно согласился выручить команду. Но когда была разыграна жеребьевка, и в первом поединке ему предстояло встретиться с чемпионом мира Олегом Боковым, он подошел к тренеру и расстерянно сказал:
— Александр Иванович, какой смысл мне выступать…
— Что, трухнул? – усмехнулся Орлов.
— Исход и так ясен, — наигранно весело ответил Алексей.
— А мне нет! – усмехнулся Орлов. — В институте, я не сомневаюсь, ты смело обрушиваешься критиковать и Гегеля и Толстого, хотя находишься по отношению к ним в разных интеллектуальных категориях. Почему с ними ты такой смелый? Потому что они умерли и не могут возразить тебе. А тут тебе предстоит встретиться с живым классиком на глазах всего народа. И уже не спрячешься ни за какие авторитеты. Вот ваше поле битвы, — он кивнул в сторону борцовского ковра, на котором разминались перед началом соревнования спортсмены. – И надо на деле доказать, чего ты стоишь.
— Да, конечно, — кисло согласился Алексей, растирая бицепсы на руках. — Но все же он чемпион мира.
— В тебе сейчас говорит не боец, а страх. А страх – плохой советчик. Соревнование – это испытание на прочность. И чем сильнее противник – тем лучше: есть больше возможностей проверить себя.
— Понял, — благодарно улыбнулся Алексей.
— Тогда иди и разминайся. И думай только о победе, — Орлов дружески похлопал его по плечу и отправился к судейскому столику.
В просторном высоком здании гулко разносились голоса участников соревнования и зрителей, в свете неоновых огней красочно пылали не стенах флаги спортивных обществ.
Разминаясь у стены в ожидании схватки, Алексей следил за поединками спортсменов на ковре, а из головы не выходил разговор с Орловым. Вспомнилось, что он, чемпионом страны, в прошлом году уехал на чемпионат мира в Японию, и все газеты писали о нем, как о первом претенденте на звание чемпиона мира. Но вдруг он срочно вернулся домой. И никто не знал истинной причины. А дело было в том, что его жена, в прошлом известная гимнастка, уже несколько лет болела белокровием. Орлов привозил из-за границы лекарства, выхаживал ее, воспитывал сына, вел домашнее хозяйство – и хотя жил под постоянным страхом потерять любимого человека, на людях всегда был весел, бодр и никому не рассказывал о своей беде. Он прилетел по телеграмме, но не застал ее в живых…
По мигафону объявили имя Олега Бокова – и зал взорвался аплодисментами.
— Надеждин, смелей!– Орлов подтолкнул Алексея к ковру. — И сразу иди в атаку!
На второй стороне ковра стоял его противник, коренастый, налитый мышцами, с крепко посаженной гордой головой. На его шерстяном трико ярко светилась эмблема с гербом страны. Судья дал свисток. Они начали сближаться. Пожимая руку чемпиона, Алексей ощутил его небрежное пожатие, словно тот протянул ее для поцелуя. Это покоробило.
Они разошлись и начали сходится. Алексей подступил к нему на пружинистых ногах, стремительно схватил взметнушуюся к нему навстречу руку, резко рванул на себя и перевел противника в партер. Он успел услышать, как взорвался криками зал, но в следующий момент ощутил, как, зажатый мертвой хваткой, повис в воздух и полетел на ковер. Он, как кошка, успел перевернуться, вскочил на ноги, выставил перед собой напрягшиеся руки и увидел удивленно-раздраженное лицо чемпиона с колючим взглядом – и невольный страх подступил тошнотой к горлу. Подстегнутый своей удачей, решил провести свой излюбленный прием, бросок через себя. Выгнулся, как змея, и бросился вперед. Но в следующее мгновение сам оказался на мосту. Противник, навалившись на него потным телом, давил своими жилистыми руками, скрипя зубами и тяжело дыша. Сделав стойку на голове, Алексей рывком ушел с моста, вскочил и приготовился к новой атаке.
— Дави чемпионов! Так держать, Лешка! – неистовал зал.
И они вновь сошлись. Через мгновение Алексей оказался на мосту. Оттолкнувшись ногами от ковра, сделал стойку на голове и вдруг ощутил сильный, запрещенный, удар ребром ладони по пояснице. Острая боль отозвалась в позвоночнике. Небритое лицо чемпиона с пенящимися слюной, аллеющими губами нависло над ним. Алексей уперся рукой в его подбородок и, переступая ступнями по ковру и преодолевая нарастающую боль в спине, приказал себе: «Уйти!» Глаза их встретились. И вдруг ему стало стыдно от мысли, что своими руками он грубо касается лица чемпиона мира, словно позволил себе осквернить святыню. «Буду держаться до конца», — решил он, стыдливо убирая ладонь с его подбородка, и втиснулся запрокинутой головой в ковер, ощущая усиливающуюся боль в шейном позвоночнике. Тело над ним стонало, кряхтело, испускало пот, а железные руки вдавливали в ковер. Боль в позвоночнике темнила сознание, капли пота, скатываясь с лица противника, ослепили глаза.
Алексей не услышал свистка. Судья помог ему подняться. Он пришел в себя, увидел вознесенную руку чемпиона и, опустив голову, сошел с ковра.
— Молодец, Лешка! – раздался рядом голос Орлова, он обнимал его за плечи.
Алексей с трудом улыбнулся ему и отправился в раздевалку. Прижался мокрой спиной к стене, соскользнул по ней на пол и закрыл глаза. Цветные пятна плыли перед ним, усиливалась боль в позвоночнике. От чувства одиночества и своего бессилия хотелось плакать. Он понимал, что другого исхода в их поединке не могло и быть. Угнетало не поражение, а коварство чужой силы, подлость живого классика.
Вспомнилась история с курсовой. Это был тоже поединок – и в нем он проиграл. Опять пытался взвалить всю вину на Шарова, но все доводы оборачивались против него самого. «Сам струсил и сдался!» – зло упрекнул себя.
— А ты что, хотел выиграть у меня? – услыхал над собой веселый голос и поднял голову. Перед ним стоял чемпион, сдержанно улыбаясь.
— Нет, конечно, — искренне признался Алексей.
— А это ты зря. Раз вышел на поединок – надо верить в победу.
Боль в пояснице дала себя знать, вспомнился его запрещенный прием и высокомерный вид в начале поединка, и Алексей съязвил:
— Я не мог представить себе, что чемпион мира опуститься до таких сереньких соревнований.
— Заставили выступать за команду, ети их мать, — сочно выругался чемпион и, подняв большой палец, одобрительно добавил: — А ты провел схватку – во! Переходи ко мне тренироваться. Люблю настырных парней.
— А что я скажу Александру Ивановичу? – растерянно ответил Алексей.
— Я сам с ним договорюсь. Орлов – неудачник, а я везучий. Передам тебе свои секреты и сделаю из тебя замену себе…
— Нет! – решительно перебил Алексей.
— Почему? – чемпион держал его глаза на прицеле.
— Стыдно…
— Ну, если ты такой совестливый – всю жизнь будешь проигрывать! – резко проговорил чемпион. — Никогда не говори так безаппеляционно…подумай! – он круто повернулся и отправился в душ.
Алексей поймал себя на мысли, что, польщенный его предложением, начал суетливо подыскивать аргументы, способные оправдать его переход к чемпиону. И не в силах противостоять этому искушению, стыдясь слабости и негодуя на себя, вскочил и бросился в зал искать Орлова. И когда ощутил на себе его дружеский взгляд, на душе полегчало.
8
Алексей принял душ и вышел из спортзала на улицу.
— Лешка, мы ждем тебя! – настиг его веселый голос Егора. Рядом с ним, улыбаясь, стояла Ирина – и ревнивое чувство всколыхнулось в душе.
Когда он подошел к ним, Егор, словно угадав его состояние, весело заговорил:
— Это я пригласил ее…А ты молодец! Здорово держался против чемпиона! — Он начал шумно перессказывать его поединок и, подхватив их под руки, предложил: — Пошли в кафе – замочим это событие!
— С чего такая щедрость? – хмуро улыбнулся Алексей.
— Получил свой первый гонарар! – радостно сообщил Егор и протянул ему газету. — Вот, напечатали, наконец – то!
Алексей пробежал глазами стихи, поздравил Егора и укоризненно сказал:
— А мне ты их не читал.
— Я вам еще многого не читал, — ответил возбужденно Егор, запихивая газету в карман. — Ничего, братцы, они теперь меня будут печатать! Новое время настало! Наше время! Пошли, будем пить вино, а я буду читать свои стихи.
Они вошли в кафе и сели за столик. Егор нетерпеливо подозвал официантку, заказал бутылку вина, бутерброды, кофе и, помахивая газетой, весело затараторил ей:
— И прошу вас, пожалуйста, побыстрее. Не каждый день вам представляется счастливый случай принимать знаменитого поэта.
— В порядке очереди, — невозмутимо ответила та, записала заказ в блокнот и сунула его вместе с карандашем в широкий карман передника.
— Да, вы не муза, — сиронизировал Егор.
— Я не обязана вам докладывать свое имя, — пробурчала официантка и ушла.
— Егор, прекрати паясничать, — сказала, краснея, Ирина.
— Кончай валять дурака, — поддержал Алексей и крепко сжал ему плечо.
Егор сбросил его руку, поморщился, откинулся на спинку стула и весело продолжил:
— Братцы, как я вас разыграл! Хорошо, временно подчинимся грубой силе. Герцен так сказал по этому поводу: варварское государство всегда в начале войны имеет превосходство перед цивилизованным. Я его поправлю: полная победа всегда будет за разумом, — и он начал весело философствовать на эту тему.
Ирина отметила, как покорно его слушает Алексей. Уже не раз она замечала это и ловила себя на том, что сравнивает их. И это ее смущало.
Они долго беседовали, а заказ все так и не несли, и Егор шутливо прозлословил на этот счет:
— Наш народ един только с партией.
— Ты сам в этом виноват, — усмехнулась Ирина.
— Ничего,- весело ответил он, — я найду к ней подход. А хочешь, назначу ей свидание?
Ирина равнодушно пожала плечами. Егор нахмурился и замолчал, его темные глаза жгуче почернели. Алексея всегда удивляли и настораживали эти внезапные перемены в его настроении. То он резко замолкал, то обрушивал на собеседника такой феерический монолог, что тому трудно было противостоять. Его кипучая энергия, эрудиция и красноречие подавляли. Вспомнилось, как однажды к ним поздним вечером придралась группа парней. Он приготовился к драке, но Егор оттеснил его, положил руку на плечо одному из парней и с веселой дерзостью заявил: «Осторожно, парень! Я могу невзначай убить тебя словом». Парень в тугом раздумье оторопело смотрел на него, а Егор с напористой насмешливостью продолжил: «Вот умница, все понимает! Запомни: строчки с кровью убивают. Нахлынут горлом и убъют!» И парни, пятясь, отступили…
А Егор вновь заговорил, как ни в чем не бывало. С разгорающимся блеском в глазах внимала ему Ирина. Лица их казались схожими: оба черноволосые с блестящими карими глазами, с легким румянцем на матовой коже, и их руки, лежащие на столе, казалось, тянулись друг к другу. «Почему они встретились без меня? – вдруг обожгла мысль. — Может, я для нее лишь повод сблизиться с Егором?» Это были злые, нехорошие мысли, рушащие все то, что связывало его с ней и Егором – и он с силой оборвал их.
А Егор, не спуская с Ирины глаз, читал:
Когда парное молоко
Сольется с белых колоколен,
Я слышу слабый глас околиц.
Собрав мольберт, эстет и дока,
Путем не ближним, а окрестным,
Чтоб постепенно, не с наскока,
Предстать пред рощей безоружной….
Его пылающие губы шевелились в ритм стихов, лицо делалось неотразимо прекрасным. Ирина, подперев рукой голову, заворожено слушала. Они оба ни разу не взглянули на Алексея, и он с ревнивым чувством ощутил себя лишним. Тянуло вскочить и уйти. Но все в Ирине, такой красивой и близкой ему, лишало его воли. Он обмяк на стуле и корил себя за гадкие обуревающие его сомнения. Ведь не было для него в мире ближе и роднее, чем эти двое. Но подозрения не отпускали.
— Что с тобой, старик? – дошел до него взволнованнный голос Егора.
— Ребята, пируйте без меня, что-то устал я, — Алексей решительно поднялся. — А завтра мне предстоит еще две схватки.
— И я с тобой! – поспешно встала Ирина и взяла его за руку.
— Да вы что?!- восмутился Егор.- А вон и заказ несут.
— Добро, не будем омрачать человеку праздник, — сдался Алексей и благодарно посмотрел на Ирину.
Официантка поставила перед ними на стол бутылку вина и бутерброды. Егор разлил вино по рюмкам, поднял свою и торжественно произнес, глядя на них:
— Пью за вас и за наш прекрасный союз!
Алексей ощутил, как от волнения перехватило горло и с души исчезает это гадкое ревнивое чувство к другу.
Потом они выпили за успех Егора и, перебивая друг друга, оживленно и громко заговорили. К ним подошла официантка и попросила вести себя поскромнее. Егор взял ее под руку, отошел и что-то заговорил. И ее преобразившееся лицо понравилось Алексею. И он в который уже раз позавидовал способности Егор вот так покорять сердца людей. Егор вернулся и сообщил, что назначил официантке свидание.
— Она – женщина твоей мечты? – усмехнулась Ирина.
— Я же тебе это обещал, — подмигнул ей Егор.
— Официантка и ты – как –то это не вяжется.
— Она – женщина, а женщина – муза поэта, — возвышенно произнес Егор. — Но если ты прикажешь мне, я откажусь.
— А я тут при чем? – покраснела Ирина.
— Друг моего друга – мой друг, — радушно заулыбался Егор и, взяв их обоих за руки, крепко пожал.
Алексей был благодарен Егору за то, что он не лез к нему с вопросами по поводу его отношений с Ириной, хотя в институте уже не раз слышал скользкие намеки на этот счет. Недавно Стрельчонок предложил ему взять Ирину и пойти с ним к подруге, у которой есть свободная квартира. Алексей чудом сдержался, чтобы не ударить его, и отделался шуткой.
— Егор, ты и ей будешь читать свои стихи? – чуть насмешливо спросила Ирина.
— Я обещал встретить ее после работы, — ответил и Егор и вдруг, задиристо глядя на нее, весело, нараспев, прочитал:
Что правда, то правда, нельзя же силком
Девчонку тащить на кровать.
Вначале ее угостить вином,
Затем ей стихи почитать…
— Твои стихи? – смутившись, спросила Ирина.
— К сожалению, нет. Ходасевича. Судьба большого поэта, говорят французы, родиться в провинции, а умереть в Париже.
— Пошлые стихи! – отрезал Алексей под впечатлением смутившегося лица Ирины.
— Чистюля! – взорвался Егор. — Настоящая поэзия – это искренность и отражение естественной жизни во всей ее сложности и многообразии. А нас учат стыдится плоти, ее живой природы, эротики. Под неусыпным надзором наших властей мы боимся заглянуть в себя. Если мы не поймем выдающееся открытие Фрейда, бессознательное будет давить нас и извращать наши души. Постигая истинную природу человека, грех закрывать глаза на его плоть. Настоящее знание заключается в том, чтобы, познав всю глубину человеческой природы, каждый факт бытия и его нюансы, направить ее по дороге нравственности, добра и справедливости.
Егор был в своей стихии. Пронизывая их своими разгорающимися глазами и размахивая руками, он увлеченно говорил своим магнетическим голосом:
— Отличный ты парень, Лешка! Здоровый, добрый, справедливый, энергия в тебе прет через край, стремишься к знаниям. Но вот не хочешь или не можешь трезво смотреть на жизнь. Да ты не один такой! Мы – поколение испорченное социалистической действительностью. Она упорно и тупо отрицает биологизацию всего мирового процесса. А еще Гегель писал, что люди – это хаос микробов, познающих себя, и, познавая себя, этим себя и уничтожают…А как ты объяснишь усиливающуюся половую истому весной? Влечение полов? Совокупление без любви? Природа нам диктует свое: продолжение жизни – и мы бессознательно исполняем ее волю и прихоти…Быть может, наш земной шарик всего лишь молекула в космической колбе всеобщего мирового духа, который ставит над нами очередной опыт. И этот процесс происходит в вакууме, в колбе этого высшего духа, который встряхивает ее и наблюдает за происходящим в ней процессом. Наши спутники для него – это всего лишь протоны, оторвавшиеся от молекулы земли, а яркие вспышки на ней – взрыв атомной бомбы в Хиросиме. Он все это видит и понимает, что наши войны и разрушения создают экологический кризис так чудно созданнной им молекулы земли…И не случится ли однажды, что этот Высший дух решит, что опыт ему не удался. В сердцах он схватит эту колбу, нашу галактику, и разобъет ее вдребезги.
— Это плод твоей больной фантазии! – не выдержал Алексей. — Такого не может быть!
— Потому что не может быть! – ехидно передразнил его Егор. — Ты напоминаешь мне автора письма ученому соседу, — лицо его стало болезненно бледным, глаза безумно горели, на утонченном носу блестели капельки пота.
Ирину испугало выражение этого лиц, но, поглащенная его фантастическим рассказом, она не отпускала с него восхищенных глаз, а простодушное возражение Алексея показалось теперь таким наивно чуждым тому, что она понимала и принимала из рассуждений Егора. От волнения у нее запершило в горле. Она налила вина в рюмку и залпом выпила. Алексей недоуменно посмотрел на нее и с ухмылкой сказал Егору:
— Вот к чему приводят нормального человека твои бредовые фантазии.
— Ира, ты ведь понимаешь, о чем я говорю? – в упор, убежденно, спросил Егор.
— Все, быть может, и так… — с растерянной улыбкой ответила она. — Но все это страшно…очень…ты очень опасный человек…
— Правда всегда страшит! – отрезал Егор.
— Твоя правда лишь доказывает богатство твоего сюрреалистического воображения, — мило улыбнулась ему Ирина.
— Однако, она не оставила тебя равнодушной! – с победной улыбкой ответил Егор. — А это самое главное в поэзии и в искусстве вообще.
— Ты только ей, — Ирина кивнула в сторону проходившей официантки, — подобного не рассказывай…Сбежит. Желаю удачи, гегелианец, — она встала и потянула за рукав Алексея. — Время идти.
— И вам того же, — кисло улыбнулся Егор. — Спасибо за дружескую компанию и содержательную беседу.
— Не обижайся, Егор, — дружески сказал Алексей. — Мы с Ириной очень любим и ценим тебя.
— О чем ты говоришь, старик! – беззаботно отозвался Егор. — Я всегда говорил, что Ирина умная женщина. Только лично мне с умной трудно. Женщина, как и настоящая поэзия, должна быть чуть-чуть глуповата. Монтень по этому поводу заметил: вместе с платьем женщина должна сбрасывать с себя не только ум, но и стыдливость.
Алексей так сжал протянутую руку Егора, что тот болезненно сморщился и насмешливо произнес:
— Сила есть – ума не надо, так что ли? Старик, если мы оба с тобой стремимся стать по-настоящему умными и образованными людьми, запомни главное: знание – сила.
9
Улицы быстро пустели, вдоль них стыли, словно в строю, деревья, оголенные и заиндевевшие ветки светились в озарении ночных фонерей. Скованная льдом и заваленная снегом река лишь угадывалась по гранитным берегам. На холме высилось строгое здание Генерального штаба, тонкий шпиль его искрился и, казалось, дрожал от холода, как живой.
Алексей все еще слышал насмешливый голос Егора и, поглядывая на замкнувшееся лицо Ирины, не решался заговорить с ней. Затянувшееся молчание усугубляло тягостное состояние. Он хотел и не осмеливался взять Ирину за руку. Она сама нежно прижалась к нему плечом и сказала:
— Я понимаю тебя…с ним трудно дружить.
— Я дорожу его дружбой! – с вызовом отозвался Алексей. – Но он человек…
— Он злой! – обрубила Ирина.
— В нем добрая злость. Он последнюю рубашку отдаст чужому.
— А ты разве не так поступаешь.
— У него все это выходит как-то красиво и умно.
— Ты слепо преклоняешься перед ним.
— Ты просто любишь его и боишься в этом себе признаться, — Алексей в упор посмотрел в ее лучистые глаза.
— Дурак! – вспыхнула Ирина.
— Вот видищь – я прав! – усмехнулся Алексей. — И сам знаю, что рядом с ним всегда проигрываю перед тобой.
— Перестань говорить глупости!
— Я говорю честно.
Он решил высказаться до конца, чтобы прояснить тревожащее и не отпускающее его сосмнение, и готов был выслушать от нее любую горькую правду. Преградил ей дорогу и заявил тяжелыми губами:
— И ты отвечай честно.
— Алеша, я говорю тебе искренне, — взволнованно заговорила она. – Да, Егор мне очень нравится… но это совсем другое. Я понимаю, ты принижаешь себя ради него, ради вашей дружбы. А вот он по отношению к тебе на такое не способен. Он эгоист. Он просто страшный человек, — с насторожившей его убежденностью произнесла она.
— Я не хочу этого слышать.
— Это правда, правда! — торопливо и настойчиво продолжила Ирина. — И ты сам это знаешь. Мне больно видеть, как рядом с ним ты становишься совсем другим человеком. Зачем ты так унижаешь себя? – голос ее взлетел и сломался, в глазах стояли слезы.
Алексей понял для себя главное: он никогда ее не отдаст никому. Порывисто обнял ее за дрожащие плечи и благодарно зашептал:
— Спасибо, Иришка…Только не надо так о нем…не надо…прошу…
— Нет, надо! – она отстранилась и, сжимая кулачки, неуспокоенно продолжила: — Он злой, а ты добрый. А сейчас все люди какие-то злые, расчестливые, завистливые.
— Не смей так говорить о людях. Люди не так злы, как невежественны, сказал Горький.
— Нет, чем умнее – тем злее!
— Значит, у меня есть единственный выход, чтобы найти дорогу к твоему сердцу: оставаться дураком, — вдруг с веселой дурашливостью проговорил Алексей. – Что у меня превосходно получается.
— Перестань юродстовать! – выкрикнула она. — Мне самой это очень важно понять. Я совсем запуталась в людях…Да, я преклоняюсь перед умными людьми. Но сколько среди них оказывается черствых, бездушных, циников и эгоистов. Как все это гадко! Я устала ошибаться. И не представляю, как жить дальше и во что верить…
— Вот для того мы с тобой и учимся в пединституте, чтобы не только уметь разбираться в людях, но и воспитывать настоящих, хороших людей, — проговорил Алексей и осекся: как пошло прозвучала эта фраза.
— Да разве нас этому учат, — очень серьезно возразила она. — И кто нас учит? Надеюсь, и ты за годы учебы убедился в их знаниях и в нравственном уровне.
— Но есть же и хорошие! – уверенно начал Алексей.
— Все лжецы! – перебила она. – Говорят одни и те же красивые слова.
— Верь не словам, а делам.
— А ты уже во всем разобрался? – холодком отчуждения повеяло от ее голоса.
— Не теряю надежды, — как можно спокойнее ответил он.
Его насторожило ее какое-то подозрительно озлобившееся лицо: оно стало красным и плоским, словно прижатым к стеклу, и было больно в него смотреть. Он решительно привлек Ирину к себе, смело поцеловал в холодные губы, почувствовал, как ее напряженное тело расслабляется, становится податливым под его руками, и нежно прошептал в теплое ухо:
— Пошли ко мне пить чай.
— Да, да, — покорно отозвалось она. — Что-то холодно.
У калитки она вдруг выскользнула из-под его руки и смущенно сказала:
— А что подумают твои соседи?
— Если ты такая трусиха, — улыбнулся Алексей. – Вон мое окно, последнее. Подойди к нему и жди меня.
И, не давая ей опомнится, вбежал во двор, открыл дверь в квартиру, распахнул окно, выпрыгнул и внес Ирину на руках в комнату. Закрыв окно, задернул занавески и включил свет. Назойливо бросились в глаза брошенное на диван трико, стопка газет на полу, неубранный чайник и недопитый стакан чая на табуретке, потемневшие корешки книг на полках торчали вкривь и вкось. Он начал поспешно наводить порядок, приговаривая смущенно:
— Извини…утром торопился на соревнование…
— У тебя печка? И она настоящая?
— Сейчас я тебе это докажу.
Алексей сбегал в сарай, принес дрова и затопил печ. Огонь вспыхнул и весело загудел в трубе. Он усадил Ирину в кресло около открытой дверцы, а сам отправился в кухню, поставил чайник на газовую плиту и вытащил из холодильника остатки колбасы и сыра.
— Давай я помогу, — в дверях стояла Ирина.
Толкаясь в тесной кухоньке, они нарезали бутерброды.
— У тебя работает духовка? – спросила она.
— Не знаю, никогда не пользовался.
Она открыла дверцы духовки, протерла внутри мокрой тряпкой, вымыла руки, положила бутерброды на протвень. Алексей любовался ее быстрыми умелыми движениями: она вела себя так, словно была у себя дома, и это нравилось ему. Вскоре закипел чайник и донесся прянный аромат из духовки. Они внесли еду в комнату, устроились перед печкой и принялись ужинать. Бетерброды были хрустящие и вкусные, Алексей ел с аппетитом и похваливал Ирину. Задиристо и гулко пылал в печке огонь, бросая светящиеся блики на их счастливые разгоряченные лица. Стало жарко, Ирина сняла вязанную кофточку, осталась в легкой, ситцевой, и сказала:
— Какое счастье иметь свою комнату.
— Она досталась мне после смерти дедушки.
— Извини…
— Прошло пять лет, как он умер, а порой ловлю себя на том, что разговариваю с ним. Он по вечерам работал за этим столом. Был мастером на все руки: чинил часы, пишущие машинки, приемники. Ремонтирует и разговаривает с каждой деталью, как с живой…А, вообще, он был бухгалтером.
— Как и моя мама, — и Ирина начала рассказывать про маму, про их жизнь без отца, который погиб в последний год войны…
Дрова в печке догорали, стало сумрачно в комнате, но они не зажигали свет. Лицо Ирины порозовело, и на нем таинственно блестели большие черные глаза. Каждое ее слово и жест вызывали волнение – Алексей порывисто взял ее руку и поцеловал.
— Что ты, что ты, — прошептала она и погладила его по голове.
— Иришка, я люблю тебя! – прошептал Алексей и привлек к себе.
Опьяненный ее теплом и горячим дыханием, поднял ее, податливую, на руки и, осторожно ступая по скрипящим половицам, отнес на диван. Вдруг острая боль пронзила позвоночник – дала знать полученная сегодня травма.
Ирина, прижимаясь к нему, испуганно-радостно подумала: «Он мой… я люблю его», и, почувствовав, как Алексей растегивает на ее груди кофточку, помогла ему снять ее с себя. Увидев его восхищенный взгляд, закрыла глаза. Вспомнились слова Монтеня, сказанные Егором: «Женщина вместе с платьем …» — и пронеслась мысль: «Я еще не женщина…»
Алексей, как шальной, целовал ее в грудь, шею, руки, и, услышав ее сдержанный стон, спросил:
— Что с тобой?
— Ты сделал мне больно… какой ты неуклюжий.
— Прости…прости…
Свет уличного фонаря, тускло проникающий сквозь задернутые занавески, смутно освещал их слившиеся тела. Они были впервые вдвоем на всем белом свете. И лишь шум машин, проносящихся за окном, напоминал, что мир живет где-то рядом. Ирина ощущала скользящие по ее телу порывистые ладони Алексея и с трепетным испугом ждала загадочное таинство, которого она еще не знала, и теперь, пусть неумело, но желанно приближала сама. А Алексей все медлил.
— Я хочу быть твоей женщиной, — пугаясь своего просительного голоса с дрожью произнесла она.
— Я люблю тебя, очень люблю, — заговорил Алексей каким-то рассудительным, покоробившим ее голосом. — И поэтому не хочу, чтобы это произошло случайно, как у многих других.
— Я хочу быть твоей…сейчас, — упрямо бормотала она.
— Я не могу себе этого позволить…Потому что люблю тебя…Я хочу, чтобы ты хорошо узнала меня.
Ирина, окаменев, затаила дыхание. Порыв, так безумно захвативший ее, сгас под его словами, и захолодело в душе. Она казалась себе сейчас гадкой, мелкой, пошлой…А Алексей все говорил и говорил, быстро и сумбурно, о том, что любит ее больше всех на свете, и ревнует ко всем. Его нежный страстный голос обволакивал, но не мог прогнать внезапно охвативший ее стыд за свой безумный порыв. Дрожа и холодея всем телом, она высвободилась из его объятий и заплакала.
Вдруг за окном отчетливо раздались шаги и надрывно взорвался звонок.
— Не открывай! – испуганно прошептала Ирина.
Алексей молча поцеловал в ее дергающиеся высохшие губы.
10
Егор расплатился с официанткой и, уверенно взяв ее за локоть, напомнил с изысканно-любезной улыбкой:
— Я буду вас ждать, как мы договорились.
— Ага, жди, — освобождая руку, ответила она, сунула деньги в карман передника и отошла к соседнему столику.
Мужчина в ярко-синем костюме и галстуке с блестками что-то весело сказал ей, шаря выпуклыми глазами по ее широким бедрам. Егора покоробил этот взгляд, но и сам, выходя из кафе, поймал себя на том, что, оглянувшись, задержал взгляд на ее бедрах.
Чтобы убить час времени, он зашел в магазин «союзпечать» и, устроившись в кресле, зашуршал подшивкой газет, лежащей на столике. Вспомнились счастливые лица Алексея и Ирины. Он приблизил к себе образ Ирины и начал рассматривать ее всю от раскосых глаз до стройных ног. «Черт возьми, неужели я влюбился в нее? – подумал он расстерянно. – А быть на его месте…У них просто дружба. — Он ухмыльнулся. — От такой дружбы дети рождаются…Нет, мне нельзя пить – тянет к бабам…»
Он посмотрел на часы и, сломя голову, помчался на условленное место встречи. На углу возле телефона-автомата увидел девушку в бежевом берете и, всматриваясь в нее, поймал себя на том, что начисто забыл лицо официантки. Не дождавись, побежал в кафе, двери были закрыты, и он настойчиво постучал. Припадая на одну ногу и волоча за собой швабру с тряпкой, подошла пожилая уборщица и сердито крикнула сквозь широкое окно:
— Слепой что ли? Закрыто!
Егор отправился опять на условленное место. Та же девушка в бежевом берете, завидев его, открыла дверь телефонной будки, но Егор стремительно придержал дверь и сказал:
— Я пришел.
— Ну и что? – сухо ответила она, и ее голубые глаза настороженно сузились.
— К вам, как и ко мне, не пришли. Но мы–то пришли. Значит это судьба.
Девушка посмотрела на него и грустно улыбнулась. Очарованный ее улыбкой, он весело продолжил:
— Я написал об этом стихи. «Весь вечер ждал я, ждал этой встречи, в которой с близким треском расширятся твои глаза…»
— В начале ее угостить вином, затем ей стихи почитать, — насмешливо перебила она.
— Что правда, то правда, — возбужденно отозвался он. — Вы любите Ходасевича?
— Читала в журнале, в библиотеке…Пока только там и можно кое-что прочитать и его, и Цветаеву, и Ахматову…
— Я часто бываю в библиотеке. Но что-то там вас не замечал.
— Теперь, надеюсь, заметите, — усмехнулась она. – А я вас видела…Вы обычно сидите в левом углу у входа.
Польщенный признанием, Егор пристально вгляделся в ее преобразившиеся в очаровательной улыбке глубокие синие глаза. Бежевый берет, надвинутый на правое ухо, казалось, чудом держался на пышной копне русых волос.
— О, прекрасная незнакомка! – воскликнул он, вознося руки. — Я знаю вас: вы учитесь в университете. Мы с вами соседи.
— Вы в педагогическом? – явное разочарование прозвучало в ее голосе.
— А что? – с вызовом произнес Егор.
— Мне-то что? – пожала она плечами. — Но всегда почему-то при этом вспоминается глупая фраза: «Нет дороги – пойду в педагоги».
— Я сам сознательно выбрал эту профессию.
— Чего не случается в жизни. Но мужчина – учитель…
— А Ушинский, Песталоцци, Корчак, Макаренко, — перебил Егор.
— Они не просто учителя, — рассудительно пояснила она. — Ушинский и Песталоцци – ученые, Корчак – врач и писатель, Макаренко — писатель. Только благодаря своему таланту в других областях знаний они стали настоящими педагогами и не растворились в общей массе учителей.
— А я – поэт! – с пафосом произнес Егор.
— Будем надеяться, что вы исправите упущенное положение в мировой педагогике, — лукаво взглянула она на него.
— Ваши слова да Богу в уши, — в тон ей заговорил Егор. — А для этого вы и посланы мне, как нить Ариадны. Да благославен будет этот день и светится имя твое!.. Кстати, вас зовут Ариадна?
— Таня.
— Егор, — он взял ее за руку и придержал в своей.
— А вот этого – не надо! – вырвала она руку.
Но Егор уже не осознавал этого. Вдруг, словно в сомнабулистическом сне, забормотал, повышая голос и качаясь в ритм рождающихся в нем стихов. Все вокруг начало исчезать в радужном звоне рвущихся из его души слов. Он, словно в горячке, выхватил карандаш, обрушился на корточки и начал быстро писать на газете:
Лицо твое в профиль мне было дано,
Как птица, как рыба, как ключик.
Свеча всколыхнулась, что было темно,
Что было, как ива, плакучим.
И всем стало ясно в шатанье теней,
Любому из пьяного сброда,
Что тысячу лет мы мечтали о ней.
О ней лишь. И ждали прихода
Любви…та-та-та-та-та колебалась
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
лицо мне твое улыбалось.
Закончив писать, он медленно встал, растерянно оглядываясь, увидел девушку в конце аллеи и с криком бросился следом:
— Стойте! Куда же вы!
Она остановилась и, странно поглядывая на него, тихо ответила:
— Я не хотела вам мешать.
— Не смейте никогда покидать меня! – капризно-требовательно заявил Егор и взял ее за руку. Рука ее дрожала. – Вам холодно…Да, очень холодно. Немедленно идемте со мной. Здесь есть одно прекрасное местечко, где нас согреют и напоят чаем.
И, не отпуская руки, он повел ее, рассказывая про Алексея так щедро и трогательно, что душа его полнилась радостью за своего прекрасного, надежного и верного друга. И когда Таня робко выразила сомнение по поводу позднего прихода в чужой дом, он уверенне заявил:
— Он не только мой лучший друг, но и гостеприимный хозяин.
Окно в комнате Алексея было темным. Но Егор подошел к двери и решительно нажал кнопку звонка. Никто не отозвался. «Раз занавески задернуты, он обязательно дома», – подумал Егор и начал настойчиво стучать в окно, выкрикивая:
— Лешка, это я! Егор! Черт возьми, принимай гостей!
Свет луны ослепительно задрожал на темном окне, с него отвалилась замазка и с крохотом упала на лист жести подоконника – гудящий звук заполнил маленький дворик и невдалеке залаяла собака.
— Перестаньте, нельзя же так, — сказала Таня.
— Он дома! Я чувствую, дома! – беспокойно заговорил Егор. – Он не имеет право спать, когда мне так хорошо. Друзья так не поступают. Я хочу его познакомить с вами…Лешка, открой или я сейчас выломаю двери!
Таня схватила его за руку и потащила от окна. Ворча и упираясь, Егор погрозил кулаком в сторону молчащего окна:
— Ну, старик, я тебе этого не прощу!
А сам внезапно с уверенностью подумал: «Он там с Ириной».
— Да, с вами не сокучишься, — с усмешкой сказала Таня, когда они вышли на улицу.
— Спасибо, наконец-то, оценили, — в тон ей отозвался Егор.
Разрывая вечернюю тишину сиреной, промчалась милицейская машина. Синий вращающийся фонарь бросал тревожные блики вокруг. Легкие тени от крон деревьев лежали на темной дороге. Они подошли к остановке автобуса, и Таня вдруг решительно остановилась и сказала:
— Поздно, мне надо домой.
— Как? Уже? – уязвленный ее деловым тоном, опешил Егор.
— Теперь, надеюсь, — мило улыбнулась она, поправляя волосы под берет, — вы заметите меня в библиотеке.
Подошел автобус. Таня легко вскочила в него, и дверцы захлопнулись. Егор успел увидеть в освещенном окне уплывающее от него задумчивое лицо. Но странный осадок остался в душе от ее внезапного прощания. Он шел, копаясь в себе, и понял причину: обычно он сам решал, как складываются отношения между ним и девушками. А это, еще неизведанное, томящее душу состояние не отпускало. Но, глядя на яркую луну, он не чувствовал одиночества, которое обычно вызывал ее серебряно — грустный лик. Между ним и луной светилось и притягивало к себе лицо Тани.
Он вошел в общежитие, загадочно улыбаясь, и, наверное впервые вернувшись так поздно, смело прошел в свою коморку под осуждающим его взглядом дежурной.
11
Тихон Лаврентьевич Шаров, куратор пятого курса филфака, принимал общественную работу, как свой гражданский долг. Он старательно готовился к каждому мероприятию, обстоятельно перечитывал необходимую литературу, выписывал и заучивал цитаты из классиков по каждому конкретному случаю – чувствовал себя призванным к воспитанию молодежи. И даже во время отпуска устраивался работать в пионерский лагерь, чтобы быть вместе со студентами, которые проходили там педагогическую практику.
Так шли годы. Выстроенная им система жизни стала уже привычной, но интереса к работе он не потерял: верил в воспитательную силу сплоченного коллектива и боготворил Макаренко. Семь томов подписного издания с карандашными пометками и закладками на многих страницах были его настольной книгой.
Когда-то Шаров, еще работая школьным учителем, мечтал быть директором детского дома. Но предложить свою кандидатуру в министерстве не решался, не столько из скромности, сколько из-за страха: он был сыном репрессированного. Когда после смерти Сталина началась выборочная реабилитация невинных жертв террора, он в тридцать три года отважился подать документы на конкурс, объявленный кафедрой педагогики пединститута. Не известно, прошел ли, но неожиданно в его судьбу вмешался ректор Емельян Сергеевич Лаков, который слышал его выступления на учительских конференциях, прочитал несколько статей в «Учительской газете», и сумел отстоять кандидатуру Шарова, когда в министерстве возникли сомнения по поводу его кандидатуры. Шаров быстро защитил кандидатскую диссертацию, был добросовестным преподавателем и ответственным куратором – Лаков нередко ставил его в пример другим кураторам. Он так был благодарен ректору, что до сих пор, явившись в кабинет за советом, не решался сесть в его присутствии.
За время своей работы в институте Шаров выпускал уже третью группу студентов. Он вел специальные записи на каждого подопечного, отмечал их положительные и отрицательные стороны, семейное положение, происхождение, интересы и успеваемость. Все это тщательно анализировал и намечал методы для исправления каждого.
Его новая группа резко отличалась от прежних. Это радовало и настораживало: хотя и была она сильнее и умнее всех предыдущих, но ему так и не удалось до сих пор сплотить ее в дружный коллектив. Он искал причину этому и понял: после неожиданнных последних съездов партии, развенчавших культ личности Сталина, произошел мощный толчок в сознании людей, раскрепостил их и делал неуправляемыми. Привычные мысли и идеи рушились на глазах. Молодежь, которую времена культа не коснулись так, как лично его самого, не только все смелее высказывалась, но и безоглядно действовала. То, что раньше считалось влиянием гнилого Запада и с чем велась активная и бескомпромиссная борьба по всей стране, теперь признавалось порождением теневых сторон социализма.
Шаров регулаярно проводил в своей группе разъяснительную работу и устраивал диспуты на все спорные и злободневные вопросы жизни – и во всем исполнительно придерживался Морального кодекса строителя коммунизма, плакаты с которым теперь были развешаны повсюду: в институтах и магазинах, детских садах и пивных барах. Однажды в городском туалете Шаров столкнулся с юношей, который приклеивал к стене этот Кодекс. Шаров возмущенно набросился на него, но тот, вскинув на него смелые глаза, язвительно заметил: «Здесь ему самое достойное место. Сидя на горшке, особенно хорошо думается».
Но как ни трудно было порой разобраться с тем, что происходит теперь в стране, он без колебаний, искренне и решительно поверил, что все идет к лучшему, и мучился, когда мнение студентов противоречило тому, во что он верил.
Устало опустив голову на руки, Шаров вспомнил недавний диспут о значении художников – передвижников в развитии революционного движения в России. Когда диспут подходил к концу, Глоба вдруг спросил его: «А вы сам что думаете на это счет?» Он ответил, что полностью согласен с мнениями выдающихся деятелей Стасова, Петровского и Луначарского. «Вы считаете их мнение беспрекословным?» – насмешливая улыбка Гольбы насторожила, и он, не выдержав, обрубил: «Как можно в них сомневаться – это были самые передовые люди своего времени!» – «Вот именно, своего, — напористо подчеркнул Глоба.- Но времена меняются, и многое в истории переосмысливается новыми поколениями. Вам пример Сталина ничего не говорит? Величайший учитель всех времен и народов, слово которого было непререкаемым, неприкосновенной истиной, а что происходит сейчас?..» – «Да как вы можете сравнивать их с ним?» – возмутился он. «Могу! – упрямо заявил Гольба. — Тридцать лет нам твердили о нем, как о гениальнейшем среди всех вождей трудящихся. А что оказалось в одно мгновенье? Исчезла его грозная плоть – и все рассыпалось в прах».
Он начал ему возражать и сам отметил, как угрожающе повышает голос. Но Глоба уверенно перебил, доказывая, что сам он ничего не имеет против мнения этих образованнных, умных и честных людей. Но они были выразителями своего времени, своего понимания хода истории, и отстаивали его. И это их законное право. Но есть объективный ход истории, и он выше и ценее всех их мнений вместе взятых. А эти люди, обладая административной властью, диктовали свою волю силой, заставляли всех принимать только их единественное решение. И что в результате? Россия отстала на много лет от мировой цивилизации и в социальной жизни и в искусстве. Под гнетом их деспотических авторитетов великое искусство начало вырождаться и превращаться в дешовую и мелкую иллюстрацию их примитивных понятий о жизни. А первейшая задача искусства — честное и объективное отражение ее естественного процесса. Иначе происходит то, что произошло у нас: лучшие писатели, поэты и ученые томятся в лагерях, тюрьмах и психушках, расстреливаются без суда и следствия. «Да один доклад Жданова в журнале «Звезда» вам ничего не говорит?» — громко заявил Глоба, и голос его, сильный и уверенный, разнесся так, что его могли услышать и в коридоре. А в пылающих глазах Глобы застыл вызов. И хотя он слушал его с интересом и завистью, но страх, сковывающий душу, не давал ему сил не перебить, не возразить.
И он с огречью думал тогда о себе, забитом деревенском парне, который, и вернувшись после армии, не имел право получить паспорт. Только подкупив местную власть, он наконец-то получил его, вырвался из деревни и поступил в институт. С какой жадностью слушал преподавателей, многого не понимая, но не смея ни задать вопрос, ни возразить ни единому их слову.
И все же надо было что-то ответить Глобе, чтобы не оказаться в глупом положении, в которое тот поставил его перед студентами. И он решительно сказал: «Да, такое было. Но вслед за нашей партией, весь народ честно и открыто пересмотрел все, признал свои ошибки. Правда восторжествовала». И тогда Глоба ответил: «Как вы думаете, не должен ли был тридцатилетний гнет со стороны правительства, жестокого и упорного в своих воззрениях и поступках, развратить ум народа, который его не особенно упражнял?» — «Да как вы можете такое заявлять?!» – испуганно прикрикнул он на него. Но Глоба жестко, со значением, ответил: «Это сказал Чаадаев».
Шаров понимал, что проиграл тогда с ним в споре и мучился до сих пор. После этого поражения он стал высказываться осторожнее и затаенно ждал, чем возразит ему этот умный и горячий студент. А Глоба теперь стал просто отмалчиваться, правда, как-то странно при этом смотрит на него. Он попрежнему вежлив, предупредителен. Но не проходит тягостное чувство, что тот только и ждет удобного случая, чтобы опять выставить его в глупом положении. И когда он предложил на заседании деканата провести открытое партийно-комсомольское собрание по наболевшим институтским проблемам, в этом была и его личная заинтересованность: во- впервых, он устал от этого, казалось ему, преследующего насмешливого взгяда Глобы, и, во-вторых, хотел сгладить свою вину перед Алексеем Надеждиным: за четыре месяца после истории с курсовой так и не сгладилось чувство предательства перед ним. Он ощущал это всей своей изболевшейся совестью.
Чтобы основательно подготовиться к этому собранию, он решил предварительно провести в своей группе диспут на тему: «Жизнь дается только один раз…» Перечитал «Как закалялась сталь», сделал выписки, побеседовал и подготовил несколько выступающих и утвердил вести диспут комсорга Лаврова. Этот студент импонировал ему сходной с ним биографией: выходец из крестьянской семьи, жадно тянется к знаниям, скромен, не пропускает лекций, занимается в научном студенческом обществе и признался ему, что мечтает поступить в аспирантуру на кафедру педагогики.
Глоба отмолчится, уверенно решил он. А Надеждин, с его прямотой и горячностью? А вдруг расскажет историю с курсовой? Шаров уже несколько раз осторожно намекал ему, что искренняя беседа двух людей не должна стать достоянием гласности. Его успокаивало то, что и сам Надеждин выбрал в этой истории выгодный для себя вариант.
Шаров в напряженном ожидании прожил все эти дни перед собранием.
12
После лекций группа собралась на четвертом этаже в 47 аудитории, самом глухом месте институтского здания. Это была узкая комната с тремя окнами, выходящими на железную дорогу, но ни рельс, ни поездов не было видно, лишь порой отчетливо доносился шум паровоза – и тогда черный рассеивающийся дым скользил по стеклам.
Шаров и Лавров пришли первыми. Шаров сдела ему несколько наставлений, как вести диспут, и устроился за последний стол в чернильных пятнах. Лавров сел за стол преподавателя.
Дожевывя на ходу горбушку хлеба, вошел Вася Дуньков, звучно втянул в себя крошки с ладони и плюхнулся на стул. Большой шумной стайкой, поправляя на ходу прически, явились девушки. Лавров глазами указал им на Шарова, и они, смешливо перешептываясь, сгрудились в одном месте. Стремительно ворвался Саша Кухаренко, устроился на первое же свободное место, вытащил записную книжку и, играя желваками, начал что-то быстро и сосредоточенно писать. Вразвалочку вошел Сергей Стрельчонок, игриво улыбнулся девушкам, подсел к ним и начал нашептывать что-то смешное своим напевным голосом.
Последними явились Алексей Надеждин и Ирина Филина. Заметив Шарова, они разошлись. Ирина села к девушкам, а Алексей к Глобе.
— Кажется, все в сборе, — сказал Лавров и спросил Шарова: — Тихон Лаврентьевич, можно начинать?
— Собрание комсомольское, а вы комсорг, — отстраненно отозвался Шаров.
— Тогда начнем, — объявил Лавров, не выпуская из виду Шарова. — Тема диспута важная, особенено для нас, комсомольцев и будущих учителей…Есть желающие выступить?
Настороженная тишина была ему ответом. Звучно прошуршала под рукой Егора переворачиваемая страница книги, за дверью юношеский голос настойчиво уговаривал какую-то Наташу пойти с ним в кино, вломился нарастающий перестук колес поезда, и дымок за окном указал его наравление.
— Егор, — окликнул Лавров Глобу, — ты хочешь нам что-то прочитать на эту тему вслух? Пожалуйста.
— Ты у нас комсорг – и обязан вести несознательные массы за собой, — насмешливо отозвался тот, поглаживая перевернутую страницу.
— Хорошо, последую твоему совету, — мирно улыбнулся Лавров. — Что ты можешь сказать по интересующему нас вопросу?
— Мысль глубокая, но далеко не оригинальная. Ты уверен, что жизнь дается только один раз?
Кто-то приглушенно засмеялся. Лавров заставил себя добродушно поддеть Егора:
— Видимо, ты один из всего смертного человечества сомневаешься в этом. Вот и поделись с нами своим открытием.
Егор захлопнул книгу, вскочил и отчеканил:
— Один раз жизнь дается только животным и той массе людей, которая не способна выйти из животного состояния. А настоящему человеку жизнь дается дважды! – он рухнул на стул и сложил вызывающе руки на груди.
— Это как же? – вскинул перед собой руки Лавров, ища глазами поддержку у всех. — Объясни народу.
Шаров быстро записал в тетрадь: «Глоба: жизнь дается человеку дважды». Кухаренко, мучаясь рифмой, бессознательно написал поверх исчерканного стихотворения: «Однажды – дважды». «Опять этот выскочка срывает общественное мероприятие, — подумал староста Коновалик. – И почему молчит Шаров?» Алексей поймал восхищенный взгляд Ирины, брошенный на Егора, и ревниво прикусил губу.
— Так что же ты, Егор? – напористо напомнил Лавров. — Открой тайну.
Егор лениво поднялся, недовольно глядя на него, на бледное лицо наползал румянец, и заговорил набиравшим веселую силу голосом:
— Первый раз человек рождается в силу естественных законов природы. Как это происходит, надеюсь, в нашем возрасте все уже знают. Кто нет – можно обратиться к Стрельчонку, он доступно объяснит. — Он подождал, когда утихнет смех. — Первая жизнь – безусловный рефлекс каждого живого существа, как закон продолжение его рода. Это животное состояние. А когда человек начинает думать, анализировать, проиобретает свой опыт – накапливается потенциал к новому рождению. Но для этого он должен много выстрадать, подчинив себя избранной им цели. И эта цель должна быть согласована с вечными законами красоты, добра и справедливости. Вот тогда только и рождается истинный человек, Хомо сапиенс, — не спуская глаз с Лаврова, он сел и добавил иронично: — Надеюсь, сударь, вы это поняли и удовлетворены моим ответом.
— Господин Глоба, я глубоко тронут оказаным вами доверием к моим умственным способностям, — в тон ему ответил Лавров и деловито продолжил: — Кто следующий?
— А что дают? – раздался чей-то визгливый голосок.
Приглушенный смешок, прокатившийся по аудитории, насторжил и возмутил Шарова, но он сдержался от замечаний и, доверительно глядя в глаза Кухаренко, сказал:
— Саша, мне кажется, вы что-то хотите сказать.
Кухаренко медленно поднялся и глухо заговорил, отвернувшись от вцепившегося в него взгляда Шарова:
— Егор, мне нравится твоя мысль. Я считаю, что многое для второго рождения человека зависит от личности учителя. Тогда возникает вопрос: мы сами, став учителями, родились во второй раз? Ты согласен со мной? Нет, ты отвечай,- дружески улыбнулся он, блеснув красивыми белыми зубами. — Как говорится, взялся за гуж….
— Раз нам выдадут диплом, значит, и признают учителями, — заметил Коновалик.
— Гриша, развей дальшу свою ординарно-затхлую мысль, — достал его язвительный голос Егора. — Ты у нас всегда в курсе, как должно быть.
— Да что ты выпендриваешься! – вспыхнул Коновалик. – Сам Островский гениально и ясно сказал, что жизнь человеку дается только один раз и всю ее надо посвятить освобождению человечества от капиталистического гнета на своей родине, которая всем нам дает бесплатное образование. Ну, скажи, чем ты с ней за это расплатишься?
— Храните деньги в сберегательной кассе! – выкрикнул Глоба.
— Хочешь деньгами откупиться?
— К сожалению, на учительскую зарплату не разгонишься…
Шаров чуть сдержался от окрика на Глобу. Страшно было осознавать, что так хорошо продуманное им мероприятие рушилось уже в самом начале. Увидел, как поднимается Надеждин и подумал настороженно: «Этот все загубит!» Он приготовился испить до конца эту горькую чашу, чтобы окончательно выяснить, что суждено ему испытать на открытом партийном собрании. И он каялся теперь, что сам предложил провести его.
— Ты прав, Егор, — заговорил Алексей. — Но если это твое убеждение, то об этом и надо говорить серьезно. Да, не каждому из нас повезет родиться во второй раз. Ты, уверен, этого добъешся.
— Кукушка хвалит петуха, — донесся ворчливый голос Коновалика.
— А вот ты, Гриша, — продолжил Алексей, вылавливая его увиливающие глаза, — никогда не родишься во второй раз. Хотя и многого добъешься в своей первой жизни. Но счастлив по-настоящему никогда не будешь, — он увидел предостерегающий его взгляд Ирины, осекся и быстро сел.
Все разом заговорили, задвигались, и ничего нельзя было понять в этой разноголосице. С побледневшим лицом вскочил Коновалик и выпалил Алексею:
— И за что только ты меня не любишь?
— Ты не девица, чтобы питать к тебе такие нежные чувства, — насмешливо бросил Егор.
— Знаю за что! – нервно продолжил Коновалик, треща пальцами. — За то, что я добросовестнео исполняю свои обязанности старосты. Вы прогуливаете, а я что, должен отдуваться за вас и кривить душой? Разве это честно с вашей стороны? Ты, Лешка, любишь говорить о чести, а сам как поступаешь.
Алексей вскочил, но Егор удержал его за руку и силой заставил сесть:
— Не мечи бисер перед свиньями.
— А, молчишь! – победно прокричал Коновалик. — Вот где они твои честь и правда!
— Товарищи комсомольцы! – Лавров торопливо застучал по столу кулаком. — Немедленно прекратите! Нельзя так! Стыдно! У нас диспут! – и перешел на просительный тон: — Ну, прошу вас, пожалуйста…Говорите по очереди…
— А ты сам скажи! – крикнул ему Стрельчонок. — Объясни народу толком, что ты хочешь от нас услышать.
— А ты, как всегда, без шпаргалки не можешь! – огрызнулся Лавров. — Опомнись, ты не на экзамене.
— А! Так за это отметки ставить не будут, — с веселой безобидностью отозвался Стрельчонок, скорчив ему дурашливую рожицу.
Раздались веселые голоса, выкрики, шум, словно закончилась затянувшаяся нудная лекция и каждый торопился выплеснуть из себя то, что накопилось за это принудительное долгое молчание. Шарову стоило больших усилий сдерживать себя. Опустив голову, он слушал этот нарастающуй гул и старался по голосам узнать его виновников. Он осуждающе посмотрел на Лаврова. Тот сильно грохнул кулаком по столу и, дождавшись тишины, встал и произнес стальным голосом:
— Хорошо, я скажу. Егор, я не согласен с тобой. Жизнь человеку дается только один раз, но какой она будет, зависит от незаивисимых от человека обстоятельств.
Он замолчал. Эхо его голоса, чуть дрожа, замерло в настороженной тишине. И пока он собирался с мыслями, перед его глазами проносились родные места деревни, ее природа, с густыми лесами и полями, чистая речка за огородом, несмолкаемые голоса птиц, стадо коров на вольготном лугу, озаренных днем щедрым солнцем и залитых ночью серебром луны. Все это трогало душу и помогало найти нужные слова.
И Лавров уверенно заговорил о том, что природа дала человеку все для нормальной, здоровой и красивой жизни. Но сам по себе человек не может устроить ее такой же. И вот пронеслась по земле революция, взбудоражив сознание людей красивой мечтой о счастливой коллективной жизни. Их согнали в колхозы, но жизнь от этого почему-то не стала лучше. Многие в отчаянии начали возмущаться. И вместо того, чтобы прислушаться к голосу народа – по деревням и городам начали арестовывать, самых трудолюбивых, честных, благородных. Их обвиняли «кулаками», «инакомыслящими», «врагами народа». Неудержимо распространился зловенный дух доносов – и начали бояться не только сосед соседа, но и брат брата. Произошло взаимное истребление соотечественников. Мировая война поглатила в себе все обиды, боль, сомнения. Святым правом осталось в душах людей одно чувство: отстоять свой край от захватчиков их родины. И в этой войне люди увидели и осознали, что многие из тех, кто действовал от имени народа и партии – оказались настоящими врагами народа.
— Народ выстоял в этой войне и победил, — говорил Лавров крепнувшим голосом. — Истосковавшись по новой счастливой, обещанной им жизни, люди опять начали самозабвенно трудиться. Но жизнь почему-то не улучшалась. И вот после смерти Сталина нашли причину: культ личности был тому виной. Партия открыто осудила его, чуждого самой природе нашего социалистического строя. Теперь только и начинается настоящее строительство коммунизма. А через двадцать лет, как записано в программе партии, новое поколение советских людей, значит и мы, будет жить при коммунизме.
Вдруг голос его сорвался, стал хриплым, и он грустно заключил:
— Да, Егор, может, ты и прав: жизнь человеку будет даваться дважды, когда мы построим такую счастливую жизнь. Но жизнь моих родителей и всех людей старших поколений уже никогда не возродится. И в этом они не повинны. Они честно трудились и делали все, что было в их силах…Но, как видишь, не все зависит от самого человека.
Лавров замолчал, вытер рукавом вспотевшее лицо и, чувствуя, как подкашиваются ноги, опустился на стул. В замершей аудитории стало тревожно тихо. Егор поднял перед собой большой палец и улыбнулся Лаврову. Алексей с восхищением смотрел в матово отсвечивающее лицо Лаврова, и оно казалось ему прекрасным, как мраморная статуя античного философа. Кухаренко с гордостью подумал о том, что Лавров его лучший друг. Коновалик пугливо отводил возмущенные глаза от Лаврова, словно тот мог прочитать его мысли: «А еще называется комсорг! Это покушение на политику партии. И Шаров позволяет ему это». Он исподтишка рассматривал замершие вокруг него лица с одинаковым выражением одобрения того, что сказал Лавров – и страх холодил его душу. Он мысленно проворачивал в сознании все сказанное им, чтобы хорошенько запомнить и дословно передать, когда этого потребует его долг старосты и комсомольца.
«Дурак! Зачем он такое говорит вслух», — подумала Ирина о Лаврове, с невольным уважением вглядываясь в его благородно побледневшее лицо. «Ну и дурак!» – услыхала она зловещий шепот Стрельчонка – и ее покоробило от того, что тот высказался теми же словами и что и она.
По тревожной застывшей тишине было ясно, что Лавров сказал то, что никто не решался сказать вслух. Боясь, что теперь диспут может пойти совсем по опасному руслу – надо было срочно спасать положение – Шаров требовательным взглядом зацепил встревоженные глаза Дунькова и властно кивнул ему.
Дуньков нехотя поднялся, с грохотом отодвинул стул и своими большими кулаками оперся на стол. Долго откашливая застрявший в горле ком, обругал себя за то, что посмотрел на Шарова. Но он не мог не выполнить его просьбу: Шаров помогал ему в учебе, добился для него степендии, когда он однажды провалил экзамен, отдал ему свои зимние пальто и шапку, по его предложению группа в складчину купила ему на день рождения зимние ботинки; а сколько раз Шаров расплачивался в столовой за его обед! Он мечтал, закончив институт, заработать много денег и сделать ему дорогой подарок.
— Я считаю, — трудно заговорил он, — самое главное в жизни – здоровье. Только здоровый человек может вынести все тяготы жизни и добиться своего. – Он поймал взгляд Егора, улыбнулся ему и сказал.- Да, да, если ты заболеешь и умрешь животным, то во второй раз не успеешь родиться. Как говорится, в здоровом теле – здоровый дух. Вот так я это понимаю.
— Значит, вы считаете Николая Отсровского несчастным? – с вызовом вмешался Шаров.
— Да какое это счастье! – нахмурился Дуньков. — Я не сомневаюсь, что он променял бы свою поссмертную славу на крепкое здоровье. А сколько бы он тогда еще успел сделать в революционной борьбе!
— Он сделал еще больше – написал книгу, — настойчиво поправил его Шаров. — На героическом примере жизни его героя учатся все новые поколения советских людей.
— А если бы он не написал книгу – кто бы сегодня вспомнил о нем, — осторожно настоял на своем Дуньков. — Сколько людей участвовало в революции, которые сделали намного больше его. Но они погибли – и никто о них не знает. Ему просто повезло, что он обладал художественным талантом.
— Да как вы можете подобное говорить! – не выдержал Шаров.
— Вы же сами просили нас говорить все честно…вот я и .., — нижняя отвислая синюшняя губа задергалась, он прикусил ее зубами и сел.
Шаров поймал на себе укоризненный взгляд Егора и, потеряв всякую осторожность и цель своего диспута, спросил с вызовом:
— Егор, и вы согласны с Дуньковым?
— Я уже высказался! – вспылил Егор. — А вот то, что вы возмущаетесь честным мнением человека — не делает вам чести. Диспут – это не уравниловка в серости, а способ общения, в котором каждый волен высказать свое личное мнение. А все другие обязаны выслушать его без угроз и насилия. Вольтер по этому поводу сказал: «Я не согласен с вами, но я готов отдать свою жизнь за то, чтобы вы имели возможность высказать свое мнение». В этом один из главных законов философии: единство и борьба противоположностей – и без признания его на практике вы никогда не собъете нас в единый дружный коллектив.
Егор отметил остуженный блеск беспокойных глаз Шарова и, отбросив одергивающую его руку Алексея, заявил:
— Так вот, Тихон Лавреньтевич, в дальнейшем увольте меня от участия в ваших ликбезах. Мы с вами, надеюсь, образованнные люди. И вместо таких душевнощипательных выяснений, что такое хорошо и что такое плохо, надо глубоко изучать знания, которые выработало цивилизованное человечество, и принять их как аксиому. И если мы с вами воплотим их хоть толику в жизнь, нам не придется тратить драгоценное время на подобные диспуты, — он резко сел, обнял себя за дрожащие плечи и невидящими глазами уткнулся в книгу.
Шаров почувствовал себя оскорбленным, и это состояние нагнеталось гробовой тишиной вокруг. Надо было сказать что-то в ответ, хотя бы произнести заключительное слово. Но он молчал, вобрав голову в плечи и сжимая под столом дрожащие кулаки.
— Может еще кто хочет выступить? – уныло произнес Лавров, глядя поверх голов студентов на портрет Чернышевского на стене, в замерших глазах которого, казалось, стыл извечный российский вопрос: «Что делать?»
И вдруг вспомнился совет, который дал своему сыну Саше этот первый революционер России. Он писал ему о том, что бедность – помеха всему хорошему, в том числе и научному труду. Богатство вещь, без которого можно жить счастливо. Но благосостояние – вещь необходимая для счастья. Кто не имеет куска хлеба, не имеет средств служить науке. Потому между великими деятелями науки почти не попадается бедняков. Подобную мысль он высказал и своему издателю Солдатенкову: я могу быть каких бы то ни было мнений о наилучшем устройстве общества, но я не такой осел, чтобы не считать честным делом честное приобретение богатства. Я не считаю желание разбогатеть дурным.
Лавров несколько раз повторил про себя эти мысли, чтобы высказать их вслух. Он знал точно, что ссылка на мнение известного революционера заставит Шарова покорно согласиться – и этим самым положит конец напряженному и опасному в своем развитии диспуту.
— Подводи черту! – нарастали со всех сторон голоса.
— Так что, Тихон Лавреньтевич, продолжать или нет? – расстеряно спросил Лавров.
— Павел Корчагин на вашем месте знал что делать! – с укором отозвался Шаров и махнул рукой.
— Тогда все, раз больше нет выступающих, — развел руками Лавров.
— Уф, пронесло, — в нарастающем шуме раздался чей-то облегченный вздох.
Шаров, опустошенный и обессиленный, с недоумением смотрел, как весело и стремительно, грохоча стульями и столами, все шумной гурьбой бросились к выходу, толкаясь, как бараны, в узких дверях.
За столом маячил Лавров с опущенной головой.
Они сидели молча, не глядя друг на друга, остро ощущая одиночество вдвоем. За окном промчался поезд, надрывно стуча колесами по рельсам, и густой дым, скользя по стеклам, погрузил мир за окном в зловещую темноту.
13
Открытое партийно-комсомольское собрание проходило на втором этаже в большом лекционном зале. Сквозь высокие окна с одернутыми по сторонам бордовыми занавесками январское солнце освещало людей в красных креслах, обитую кумачом трибуну на сцене, длинный стол с красной скатертью и на нем прозрачный кувшин, доверху налитый водой, и рядом граненый стакан. Стоял монотонный гул – ждали, когда займет места президиум.
Разноцветный женский наряд вносил оживление в темное однообразие мужской одежды. Прически у мужчин были строгие, в основном «под бокс», и среди них заметно выделялась голова Стрельчонка с длинными, почти до плеч, волосами. Шаров сидел среди девушек своей группы и беседовал с Ириной. Та слушала ее вполуха и поглядывала на Алексея, который рассеянно внимал что-то говорящему Егору и чутко ловил ее взгляд. О чем-то оживленно рассказывал Лавров Кухаренко, и тот пристально смотрел на него, играя желваками. Коновалик, заметив свободное место рядом с преподавателем философии Лазарчуком, быстро подсел к нему.
Как-то бочком вошел Горский, но его сразу же заметили, начали, вставая, приветствовать. Он, смущенно улыбаясь обветренным на зимней рыбалке лицом, кивал головой и не направился в президиум, как ожидалось, а, протиснувшись во второй ряд, что-то веселое сказал Крапивцыну и сел рядом. Тот, привстав, ответил ему вежливой улыбкой, а сам, залюбовавшись на вошедшую в зал Королькову, которая, близоруко щурясь, отыскивала свободное место, пожалел, что ее опередил Горский.
Последними явились парторг факультета Людмила Петровна Чернявская, в ярко-оранжевом платье, увенчаная высокой копной желтых волос, и заместитель декана, преподаватель методики преподавания Николай Николевич Чертков, огромный, широкоплечий, склонившись, он что-то весело бубнил ей своим трубным голосом. Они прошли за стол президиума. Чернявская огласила его состав, дождалась, когда все заняли свое места, и, постучав ручкой по графину, дала первое слово декану Зеньковичу.
Терентий Иванович взошел на трибуну, положил перед собой листки выступления и, откашлявшись, начал монотонным голосом подробно перечислять главные задачи преподавателя в учебном процессе. Повысив голос, напомнил об обязанностях студентов и подчеркнул льготы, которым они пользуются благодаря неустанной заботе партии и правительства. Сравнил, что в 1914 году на 1000 человек в стране приходилось лишь 8 студентов, а в настоящее время, при советской власти, их стало 167. Число высших учебных заведений было 105, теперь – 756, и только одних учителей они готовят свыше 2,5 миллионов. Подчеркнул, что в Белорусии не было ни одного высшего заведения, а сейчас в них учится больше ста тысяч человек, столько, сколько во всей царской России. Одних только киноустановок стало 145,5 тысяч против 1,5 в 1914 году.
Доказав все преимущества социализма, он приступил к разносу тех студентов, которые не ценят этого и имеют «хвосты» по учебным предметам, и тех, кто пропускает лекции – об этих он говорил без бумажки, напамять называя фамилии и точные даты пропусков, и сурово вглядываясь в притихших в зале виновников.
Выступление его длилось более получаса. В зале стало душно, и кто-то открыл окно. Ворвался свежий ветер и, подхваченная сквозняком, распахнулась дверь. Зенькович вздрогнул и хмуро сказал:
— Прошу закрыть. Надо уважать старших, которым опасен свежий воздух.
— Ветер перемен для них всегда опасен, — язвительно замети Егор Алексею.
Зенькович, торжественно повысив голос, зачитал последнюю страницу своего доклада:
— В Советском Союзе нет эксплуататорских классов. Значительное место теперь занимают работники умственного труда среди рабочих и крестьян. Мы гигантскими шагами движемся к намеченной цели. И каждый из нас, прежде всего вас, студентов, — он оторвался от доклада и пристально вгляделся в зал, — должен осознавать это и стремится отдавать все свои силы и знания, чтобы ускоренно строить коммунизм. Вас, будущих учителей, это касается в первую очередь.
Он собрал листки, сунул их в папку и, занимая свое место в середине стола, вдруг почувствовал, как обострилась боль в печени.
Людмила Петровна начала вызывать по списку выступающих. Лазарчук остановил свое внимание на идеологической задаче будущих учителей. Шаров осветил итоги и проблемы педагогической практики. Коновалик рассказал о трудностях, которые возникли на ней, но они справились с ними, благодаря знаниям, полученным от преподавателей. Чертков своим громовым голосом рассуждал о том, что теперь, когда студенты на своем опыте столкнулись с трудной и благородной работой учителя, они должны наконец-то понять, что методика преподавания – один из главных предметов в их образовании.
— А что мы видим! – своим усиливающимся голосом потревожил он даже задремавших в зале. — Пропуски занятий катастрофически увеличиваются. Скажите честно: вы пришли в институт набираться знаний или отбывать повинность? – Он затеребил в руках бумажку и начал называть фамилии прогульщиков. – И прошу всех встать, кого я называю. А после нашего открытого собрания написать объяснительную записку.
С опущенными головами начали подниматься студенты. Их становилось все больше, и Чертков, явно испугавшись, махнув раздосадованно рукой, приказал всем сесть.
— Как видите, картина складывается нелицеприятная. Но, надеюсь, наш сегодняшний откровенный разговор пойдет всем на пользу.
Легко, как мальчишка, взбежал на трибуну Краснов и, дружественно улыбаясь залу, словно прося прощение за непреднамеренные обвинения Черткова, решительно заявил:
— Я считаю, в том, что студенты пропускают лекции, во многом виноваты и мы, преподаватели. Значит, не все мы умеем заинтересовать своим предметом. Обратите внимние, почему нет пропусков лекций у таких, уважаемых всеми нами, как Крапивцын, Горский, Королькова…А вот во времена Данте в Болонском университете учебный распорядок был довольно строг: лекции читали три часа, а студенты внимательно следили, чтобы профессор не ушел раньше положенного времени.
Его прервал гром аплодисментов. Зенькович исподлобья впился в его спину и что-то записал. Чертков, глядя на Краснова вприщур, зажал голову руками. Людмила Петровна вскочила и застучала по графину. Когда шум стих, Краснов продолжил:
— Если мы сегодня собрались говорить открыто о тех проблемах, которые волнуют всех нас, давайте не будем упрекать и обвинять.
Он язвительно отозвался о тех, кто, критикуя Фрейда, выплеснул вместе с водой из ванной ребенка, с горечью заявил, что наше бюрократическое мышление, подчиненное идеологии, загубило в стране такие науки, как генетика и кибернетика, хотя на заре своего развития они бурно развивались именно в советской науке. Это преступление, подчеркнул он, отбросило развитие страны на средневековый уровень.
Лавров, сидя в президиуме, не видел лица Краснова, но, слушая его сильный увлеченный голос, хорошо представлял, как горят его умные глаза и гордился своим любимым преподавателем. С годами обучения в институте, в нем постепенно вытеснялось чувство ущербности по причине своего деревенского происхождения, из-за которого, он понимал, упущенно много из того, что городской человек впитывает в себя с пеленок. И он упорно старался догнать их и стать с ними наравне. А что такое возможно, поверил, узнав о жизни Горского, своего земляка: тот своими знаниями, эрудицией и умом выделялся даже среди таких интеллигентов, как Краснов, Крапивцын, Королькова. Он отыскал глазами Горского и отчетливо прочитал в них, что тот ждет его выступления. И, когда Краснов кончил говорить, отбросив колебания, вышел на трибуну и начал говорить о том, что их группа лучшая по успеваемости на факультете и каждый студент принимает активное участие в общественной жизни.
— Выходит, вы считаете, что в вашей группе все благополучно? – раздался за его спиной укорительный голос декана Зеньковича. – А как вы объясните, что именно в вашей группе наибольшее число прогульщиков?
— Причины в основном уважительные, — уклончиво ответил он.
— Вот вы и проясните их нам, — нетерпеливо застучал ладонью по столу декан.
— Иногда бывают не интересные лекции, — трудно произнес Лавров, вытирая заплывающие от волнение потом глаза.
— Откуда можно знать, что лекция не интересная, если человек на ней отсутствовал? – насмешливо бросил Чертков.
Едкий смешок прокатился по залу и тут же сгас. Лавров, слыша, как замирает его зловещее эхо, начал оправдываться:
— Лично у меня, нет пропусков без уважительной причины…
— Вы – комсорг и обязаны знать о каждом в доверенной вам группе, — хмуро заметил Чертков. Зрачки его, казалось, утонули в глазницах и блекло застыла белочная оболочка.
Алексей вспомнил, как однажды Лавров предложил Черткову, чтобы он сам давал уроки в школе перед студентами, а затем вместе с группой обсуждать их. Тот заявил, что он еще не прочитал им весь теоретический курс, и раздраженно закричал на него: «Если вы знаете лучше меня – станьте на мое место!»
— Это нечестно! – выкрикнул Алексей и бросился к трибуне.
Все смотрели на него, но он уже не различал лиц. Лишь мелькали вокруг удивленно-тревожные глаза, чей-то искривившийся в испуге рот, бледно-мертвенной маской высветилось лицо Лазарчука. В розовом тумане задрожал на столе кувшин, задетый рукой возмущенного Зеньковича. Вода выплеснулась, и он начал отряхивать намокшие брюки.
— У нас еще не все из записавшихся выступили, — встретила Алексея в президиуме Людмила Петровна.
— Пусть говорит! Дайте слово! У нас открытое партийное собрание, а не очередь в магазине! – раздалось во всех сторон.
14
— Это нечестно! – повторил Алексей, вцепившись в трибуну. — Для чего мы здесь собрались? Сводить личные счеты или по-партийному разобраться в наших проблемах.
Он вдруг остро затылком почувствовал прокалывающие его взгляды людей в президиуме, замолчал, но не оглянулся. Оценил внимательные лица своих товарищей, отметил настороженно-удивленный взгляд Ирины и вскинутый кулак Егора. Чувствуя предательскую дрожь в пальцах, развернул листок бумаги перед собой и заговорил:
— Разрешите мне зачитать мысли всем известного нам авторитета, которые ясно отвечают на наши вопросы… «Факультеты стараются образовывать специалистов и вместо того образуют односторонних теоретиков. Студент, при выходе из университета, находится в положении Сократа: он знает только то, что ничего не знает, по крайней мере ничего того, что приложимо к жизни и к какой-нибудь отрасли труда. В этом не упрекают университет: совсем не его дело учить молодого человека ремеслу; но если это устройство университета видимо направлено к тому, чтобы образовать несколько сортов ремесленников, и если, при всем том, ремесленники не выходят из университетов, а формируются и обучаются уже после выхода, под влиянием практической деятельности, то, очевидно, не достигается ни та широкая цель, к которой должен бы стремится университет, ни та узкая, к которой он направлен в настоящее время. Университет не дает нам истинно образованных людей, потому что его устройство ставит много препятствий на пути самостоятельного умственного развития учащихся. Университет не дает специалистов, потому что специалиста не может образовать школа, его образует только сама работа. Что же нам дает университет? Людей, пропитанных умозрениями, принимающих теории за аксиомы, уходящих от жизни в книгу и сохраняющих в своих фразах и рассуждениях отпечаток того факультета, в котором они были замкнуты…Защитники современного университетского устройства очень недовольны теперешними студентами, и неудовольство это началось именно с тех пор, как студенты поняли неудовлетворительность одних профессорских лекций и начали искать собствеными силами в жизни и в литературе материалов для своего развития…Не одни студенты испытывают на себе неудобства современного университетсткого устройства; эти неудобства падают и на профессоров. Профессор может предполагать, что большая часть его слушателей сидит в его аудитории по долгу службы и задабривает его своим присутствием для предстоящего экзамена…Конечно, между добросовестным профессером и дельным студентом могут установиться разумные отношения, не зависимые от экзамена, но для этого надо, чтобы профессор и студент узнали друг друга, а это вовсе нелегко, потому что поставлены друг к другу в обязательные отношения…Все это значит, что современное устройство университетов не удовлетворяет ни тех, для кого оно составлено, ни тех, кто его защищает. Часто большая половина университетских годов уходит у студента на то, чтобы убедиться в ложности и бесплодности господствующего направления занятий. Конечно, испытывать разочарование полезно, но, по всей вероятности, защитники современного университетского устройства ожидают от университетов ни того, чтобы они снабжали студентов разочарованиями…»
Алексей посмотрел на притихший зал и, загадочно улыбнувшись, спросил:
— Кто может ответить, когда и кем это было написано?
По залу прокатился настороженный шопот и возмущенные голоса, но он, доверительно улыбаясь, ждал ответа. Профессор Горский, словно ученик на уроке, поднял руку и вскочил:
— Очень своевременные мысли. По стилю – это явно девятнадцатый век…Кто- то из демократов, скорее нигилист…Писарев, — уверенно заключил он.
— Иван Николаевич, — весело отозвался Алексей, радуясь его поддержке и точному ответу. — Получите отлично!
Горский приятельски улыбнулся ему и подмигнул. Оживление прокатилось по рядам, глаза у всех весело заблестели – и сразу же установилась нужная ему тишина.
— Писарев написал это ровно сто лет назад. Но, как видим, ничто за это время не изменилось, — продолжил Алексей.
«А ведь я читал эту работу, — подумал Шаров, увиливая от взгляда Алексея, словно тот следил за ним. Он не мог вспомнить ее название, но мелькнула самолюбивая мысль. — Я ему это подсказал…А если он сейчас расскажет историю со своей курсовой? Неужели он так глуп? А ведь может, горяч…Нет, нет…и все же?» — под гнетом этой мысли он застыл в напряжении, и его бросило в холодный пот.
— Мы давно уже живем при новой эпохе, — говорил Алексей. – Мы – люди самого справедливого и передового в мире общества. Мы не имеем права жить так, как жили наши предки под гнетом царизма. Еще Гельвеций в своем труде «О человеке» с горечью писал: «Неужели наш человек 18 века менее развит, чем человек эпохи Александра Македонского, который в 20 лет командовал армией и имел обширные познания в литературе». У многих людей прошлого мы найдем подобные рассуждения на этот счет. И только в нашей стране после Октябрьской революции были созданы все условия для свободного развития личности, чему учил Карл Маркс: «Свободное развитие свободных людей». Вот и Никита Сергеевич Хрущев сказал, что одно из проявлений духа нашего народа – это его образование…Почему же в нащем социалистическом обществе, в котором родились и живут новые поколения свободных людей и через двадцать лет, как объявила наша партия, они будут жить при коммунизме, нам до этого еще так далеко?
Задиристо брошенный им в зал вопрос завис в настороженной тишине. Он увидел вздернувшиеся брови Шарова, прищуренные испуганные глаза Крапивцына, удивленное лицо Егора и тревожное, казалось, готовое заплакать, Ирины. Поймал одобрительный кивок Горского, перевел дыхание и почувствовал, как учащенно забилось сердце.
— Я не могу и, наверное, не имею право оценить все то, что происходит у нас в стране в целом. Но считаю, что имею не только право, но и обязан сказать честно о том, что происходит в нашем институте.
«Куда он клонит?» – тревожно думал Шаров. «Красиво говоришь, брат Аркадий, — чувствуя какую-то неловкость за эту откровенность Надеждина, скептически усмехнулся Краснов. — Да, краснобайствовать мы вас научили…Но как ты еще наивен…» Лавров вперся глазами в крепко посаженную на широкой спине борцовскую шею Алексея — и чувство благодарности к нему сменилось тревогой за него. Он поймал озлобленный взгляд Лазарчука и рядом услыхал зловещий шепот Зеньковича: «Людмила Петровна, следите за регламентом». Лицо его было мрачно-серым.
— Я считаю, — все уверенней говорил Алексей, — что главная причина пропуска лекций студентами в том, что они читаются не только скучно, но и не выходят за рамки элементарного учебника, который студент способен освоить самостоятельно. Если тебя не слушают, надо искать причину в себе. Принудительное посещение лекций знаний не прибавит. А у нас некоторые преподаватели вместо того, чтобы заинтересовать студента своим предметом и беречь драгоценное время, тратят его на перекличку, как в армии. Пусть на это потеряно всего пять минут, но если эту цифру умножить на количество студентов и преподавателей и на учебные дни года – получается внушительная цифра. Равная убитой человеческой жизни, и не одной. Человека, укравшего зерно с колхозного поля, судят. А кто ответит за то, что ежедневно сокращаются и убиваются человеческие жизни? Вот вам простая арифметика.
Алексей с ожидающей миролюбивой улыбкой смотрел в зал. Ему казалось, что все люди должны понять эту простую истину. Так он думал и верил в напряженной тишине, напрочь забыв о том, с чем сам сталкивался в жизни, забыв свою стычку с Шаровым, который неожиданно предстал перед ним в перевернутом виде, забыв непреходящий холодный осадок в душе от всей этой истории, забыв, как и сам повел себя, отстаивая не истину, а приняв выгодное для себя решение. Им сейчас двигало одно искреннее желание: надо всем высказаться открыто, понять и простить друг друга – и тогда все изменится к лучшему.
Он увидел настороженный скептический взгляд Егора, выдержал и заставил его первым опустить глаза. Он был так уверен в своей правоте, что с облегчением почувствовал: нет в нем прежней зависимости перед ним: «Ты говоришь об этом смело лишь в кулуарах, а сказать, как я, перед всеми, слабо?»
Все это придало ему силы выдержать взгляды, направленные из зала на него, и он умиротворенно, с чувством выполненного долга, весело заключил:
— Я полностью согласен с мнением английского писателя Аллана Силитоу: университетское образование может что-то главное убить в человеке.
В гробовом молчании Алексей спустился в зал. Егор, словно указывая ему дорогу, поднял руку. Он послушно пошел на нее среди настороженно провожающих его глаз, грохнулся рядом с ним в кресло, откинулся на спинку и закрыл глаза. Ощутив сжавшую его за локоть руку Егора, благодарно улыбнулся запекшимися губами.
15
В зале нарастал шум. Но Алексей продолжал сидеть, не открыавая глаза, и ему казалось, что это с грохотом накатываются на берег волны. Он чувстовал себя маяком, у подножья которого неистовало море, а он посылал в темную грозовую ночь спасительный свет тем, кого настигла буря. И чем больше она неистовала вокруг, тем больше росла уверенность в своей правде.
— Это безобразие – вот как это можно назвать! – услыхал он раскатистый голос и открыл глаза. На трибуне возвышался, раскачивая ее руками, Чертков, и она скрипела под его гневом. – Наши седые головы не пожалел! Мы ваши жизни в войну защитили – и мы убийцы?! Ишь куда замахнулся! На подрыв нашей морали и идеологии. Не позволим! Мы отстояли их во всех битвах с нашими внешними и внутренными врагами. И будьте уверены: никому не отдадим! Это я говорю не только как коммунист, но и солдат нашей несокрушимой армии…И откуда только берутся в нашем святом отечестве такие вот оппуртунисты? У меня невольно возникает законный вопрос: можно ли таким доверять воспитание нашего будущего поколения!
Отодвинув от себя трибуну, он спустился в зал, грохоча каблуками.
— Фантомас разбушевался, — шепнул Егор Алексею.
— А он злопамятный, вот не ожидал, — ответил Алексей. — Обычно сильные люди всегда добродушны. По крайне мере, так у спортсменов.
— У него свой вид спорта, — усмехнулся Егор, — спиртбол. Если и были когда-то мозги, то давно пропил…Смотри, вон еще один верноподанный на арену выползает.
К трибуне подходил Ефим Олегович Лазарчук. Он осторожно нес свою голову, чтобы не сползли его приклеенные к лысине на макушке длинные волосы, но пучек их соскользнул и дыбился над правым ухом. Сцепив руки, он оперся локтями о трибуну и заговорил:
— Уважаемый, Николай Николаевич, как мне понятны ваши боль и возмущение! Вы – наше старшее поколение, и мы обязаны вам не только возможностью счастливой жизни, но и самой возможностью жить. И я до глубины души возмущен тем, что услыхал сейчас. Меня настораживает, что такого рода явления нарастает среди нашей комсомольской молодежи. Это – ползучая контрреволюция. Я, как преподаватель марксистско-ленинской философии, считаю, что это происходит от того, что наши студенты не постигли саму суть этого учения. А почему? Пропускают семинарские занятия, игнорируют изучать глубоко первоисточники. Нет, товарищи комсомольцы, не оценка определяет вашу преданность нашей великой родине, а ваши постуки и мысли. Надо не критиковать, а заниматься своим непосредственным делом…Вон и выпуск стенной газеты запустили и в аудиториях грязь после лекций, как в свинарнике. Это удивительно, что мы за столько лет вас, Надеждин, не раскусили, да еще и избрали членом комитета комсомола. Я считаю, что это вопрос надо срочно пересмотреть.
— Уважаемые други, родовичи! – раздался взволнованный голос Крапивцына. — Не надо так! Нехорошо так у нас получается! Мы же здесь все собрались по общему согласию открыто решать наши общие трудные проблемы – так и давайте все делать по-мирному, по-человечески. Я вас всех очень прошу: будьте терпеливы друг к другу, — он сел и обмяк в кресле, закрыв ладонями лицо.
Лазарчук сошел с трибуны и, проходя мимо Шарова, бросил ему:
— Заметьте, все это ваши подопечные. Почему вы молчите?
— И скажу! – отозвался Шаров и сорвался с места. Прижавшись к трибуне спиной, торопливо заговорил: — Товарищи, давайте прислушаемся к мудрому совету всеми нами уважаемого Дмитрия Фомича. Надеждин молод и горяч, но он искренен и честен. И он способен понять, что мы, преподаватели, его старшие товарищи, желаем ему только добра. Товарищ Надеждин, наши преподаватели – честные люди, они искренне делают все для того, чтобы воспитать из вас не только хорошего педагога, но и гражданина. А ваше поведение – глупое мальчишество. Вспомните, сколько я провел с вами индивидуальных бесед? Мы все вас учим терпеливо, а не осуждаем, как вы себе сегодня позволили. Мне, вашему куратору, стыдно за вас…стыдно, — он опустил голову и шаркающей походкой вернулся на свое место.
Поднялась Клавдия Алексеевна Королькова и сказала с места:
— Давайте будем терпеливы и доброжелательны. Выслушаем спокойно все мнения, если мы хотим прикоснуться к истине. Да, Надеждин говорил горячо, эмоционально. Но я уверена – искренне, — она помолчала и заключила усмешливым голосом: — А кто уверен в своей безгрешности – тот бросает камень в другого.
Шум успокоился. Продолжились выступления. Но теперь высказывались осторожно, вскольз, вымученными словами, каждый изворачивался в меру своего понимания сложившейся ситуации. Сидели тихо и привычно слушали в ожидани конца собрания.
Кухаренко сказал о благотворительном влиянии педагогической практики в осознании студентами своей будущей профессии учителя. Коновалик отметил большую помощь Шарова и Черткова и благодарил их. Валя Лучко, теребя свои вьющиеся волосы, рассказала, как потрясла ее убогая жизнь простых людей в деревне и бесправное положение сельского учителя, и, окончательно разволновавшись, призналась, что она не завидует их доле.
— Это и все, что вы увидели там? – хмуро перебил ее Зенькович. — Первые трудности – и вы испугались и все очернили. А многие из нас, ваших педагогов, жили этой жизнью, честно работали – и вот стали даже педагогами вуза. Как видите, нам это не помешало. Вы, городские, привыкли жить на всем готовом, пользуясь плодами трудов сельских труженников. Это интеллигентское нытье. Мы вас все же доучим и пошлем в такую глушь, чтобы вы, наконец, поняли это и оценили.
Под его осудительным взглядом Валя опустила голову, прижала ладони к лицу и заплакала.
— Вот мудак! Все еще лаптями щи хлебает и дальше этого ничего не видит! – услышал Алексей возмущенный голос Егора.
И не успел ему ответить, как тот сорвался с места, подбежал к трибуне, и обращаясь к Зеньковичу, надрывно заговорил:
— По-вашему, быть сельским учителем это не почет, а наказание? Сказать правду – это преступление? Как-то у вас получается не по-коммунистически. Не мне напоминать вам, коммунисту, чему учит партия. Но придется напомнить. Партия учит смело вскрывать недостатки, не взирая на лица и должности. Критика и самокритика – движущая сила коммунистического учения. Многие не дают отчета своим словам, потому что не заглядывают не только в труды Маркса и Ленина, но и в устав партии. А вот что писал Ленин. Цитирую дословно: «Нередко бывает, что представители поколения пожилых и старых не умеют подойти как следует к молодежи, которая по необходимости вынуждена приближаться к социализму иначе, не тем путем, не в той форме, не в той обстановке, как ее отцы»…У меня все! И увольте меня дальше присутствовать на этом зрелище! – резко закончил он, сбежал с трибуны и вышел из зала.
Дверь за ним осталась открытой. Кто-то встал, чтобы закрыть ее, но его остановил голос: «Оставь – задохнемся…»
В наступившей тишине поднялся Горский. Его небольшая поджарая фигура в обтягивающем ее грубошерстном свитере быстро поднялась на трибуну. На спокойном обветренном лице задержалась лукавая усмешка.
— Ишь какой сыр-бор разгорелся, — сказал он. — И это хорошо. Значит, многое из сказанного здесь – правда, нравится это кому-нибудь или нет. Давно у нас такого не было. Пожалуй, лет десять. Живем, как в болоте. Вспомните, как выгнали когда-то Золоторева – тоже честно выступил на общем открытом собрании. Еще при жизни Сталина обвинил его в культе. Его заклеймили «врагом народа», выгнали из института и посадили. Никто из на не отважился его защитить, хотя многие осознавали в душе, что он прав. Спас его ХХ съезд партии, который в точности повторил то, что сказал Золоторев. Теперь Золоторев известный ученый. Мы гордимся, что он учился у нас. Но никто не чувствует за собой вины перед ним за то, что случилось тогда в стенах нашего института. До сих пор всех нас не отпускает страх. С тех пор много воды утекло – но много ли изменилось в наших загнанных душах. Когда человек говорит от сердца и в полный голос – немудренно и ошибиться. Но главное – говорит честно, значит, доверился нам. А мы? Вместо того, чтобы оценить это, вслушаться и понять – выступаем в роли судей и обвинителей. Не согласны – надо доказать делом, а не угрозами. Многие из наших студентов пришли в институт не со школьной скамьи, а с производства. Они увидели жизнь воочию, во всех ее противоречиях, и сознательно выбрали профессию учителя. Значит, они хотят учить детей новой справедливой жизни. У них возникают вопросы, несогласия, и мы, преподаватели, должны вместе разбираться и честно отвечать. Это наша главная задача, как педагогов. А не можешь – лучше самому уйти. Но разве кто-нибудь из нас на такое решится?
Зал неистово зааплодировал ему. Горский поднял руку, дождался тишины.
— Дорогие мои девочки и мальчики. Только вместе с вами, в доверии и согласии, мы сможем идти по дороге истины. И не обижайтесь, пожалуйста, на нас. Мы тоже живые люди, горячимся и можем быть неправыми. Только мертвые не ошибаются.
16
Вечером, когда за широкими окнами фойе становилось темно, можно было готовиться ко сну. Но зеркало понимало обманчивое состояние наступившей тишины: покой наступит только тогда, когда опустеют тускло поблескивающие крюки вешалок, и тетя Клава, пересчитав номерки, устало подойдет к нему, на ходу поправялл седые волосы под платочком, и, постояв в задумчивости, поразмышляет об отошедшем дне. И только проводив ее ускользающую в сумрак фигуру до самых дверей, зеркало отойдет ко сну.
И хотя уже давно было темно за окнами, но тетя Клава все еще сидела, склонив голову над вязанием. Целых два ряда длинных вешалок было заполнено пальто, шубками и куртками.
Вдруг в дремотную тишину ворвался нарастающий грохот шагов, и появилась сбегающая по лестнице человеческая фигура.
— Егор, что с тобой? – донесся ей вдогонку испуганный голос тете Клавы.
Но тот, не оглядываясь, промчался мимо и, толкнув ногой дверь, скрылся. Глухо громыхнула за ним дверь. И зеркалу мгновенно вспомнился русский князь: вот так же стремительно с окаменевшим лицом промчался он мимо него, убив графа.
Это не к добру, подумало зеркало. Почему люди, эти высшие творения природы, как они сами себя называют, ссоряться и убивают друг друга. И даже те, чьи мысли и чувства созвучны их отражению в зеркале. О, как искажаются в такие мгновенья их лица! Как недобро горят глаза! Зеркало изо всех сил старается показать им это – но при злых вспышках гнева души людей, даже самых добрых, становятся слепыми.
Ко всему зеркалу уже привыкло за свою многовековую жизнь. Но одного не могло понять: почему, вглядываясь в зеркало, люди не хотят принять ту единственную правду, которую она честно отражает для их же пользы?
Его размышления перебили громкие голоса, крики и шум – и оно приготовилось терпеливо исполнить свой долг: вобрать в себя этот несущийся на него хаос, выкристализовать и честно ответить на мучавший вопрос каждого, кто оборотится к нему открытым лицом. Но люди, возбужденно разговаривая, поспешно подходили к вешалке, суетливо одевались и, не оглядываясь на него, торопливо скрывались за дверью. Даже институтские красавицы не удостоили его сегодня своим взглядом.
Когда всех поглотила темнота улицы, тетя Клава, пересчитав номерки, подошла к зеркалу, погладила его поверхность шершавой и доброй ладонью, устало прошептала:
— Отдохни и ты, милое. Все, что здесь сотворяется, проходит и через наши с тобой души. Однако, тебе не ведома, как болят рученьки. Посчитай: у каждого возьми и верни одежку. Весной, оно, конечно, полегче. А зимой: шубы, ратины, драпы – вишь сколько груза за смену переношу. А еще каждого выслушай и добрым словом не обойди…Да не жалуюсь я, — спохватилась она. — Небось, все сама видишь…Ну, спокойной тебе ночи.
Тетя Клава окликнула ночного сторожа, попрощалась и устало побрела к выходу.
Отразив ее скрывшуюся за дверью фигуру, зеркало приготовилось ко сну. Но сон долго не шел. Оно не могло понять, почему сегодня никто не подошел к нему…нехорошо это, не к добру. Все вместе люди, словно сговорившись, скрыли от него какую-то страшную тайну, а что тайна эта была страшной и горькой, оно понимала по их схожим омраченным лицам, которые боялись своего отражения в зеркале.
17
Как выстрел, хлопнула за ним дверь. И что-то оборвалось в оскорбленной душе, словно ее убили. Но тело, напитанное болью, продолжало бежать. Фонари высвечивали фигуры прохожих и кроны деревьев с черными стволами, под порывами ветра тени от них мельтишили под ногами, словно земля была покрыта паутиной. И сам себе он казался сейчас пауком, запутавшимся в ней.
Пересекая очередной перекресток на красный свет, он вдруг безудержно расхохотался: «Какой же я дурак! Как мог позволить себе участвовать в этом идиотском позорном игрище!» Сдерживая шаг, вошел в сквер, остановился перед памятником Янки Купалы и, глядя в его навечно печальные каменные глаза, насмешливо сказал:
— И этих тупых идиотов ты призывал людьми зваться?!
Палка в руке поэта зашевелилась – он шарахнулся и рухнул на скамейку. Налетевший порыв ветра сорвал хлопья снега с крон деревьев и показалось, что этот поток подхватил и уносит его оскорбленную душу, а на скамейке корчится от страданий бесформенное, как амёба, тело. И он, словно во сне, побежал за ней сквозь деревья, дома, заборы, сгреб ее, как рассыпавшийся песок, и засыпал в свое омертвевшее тело. Усиливающаяся боль нагнетала в душе животный страх. Но именно этот страх оживлял ее, пробуждал сознание. И оно, набирая силу, возвращало ему власть над собой и глушило хаос чувств. И тогда явилось ощущение злобной отчужденности ко всему миру.
Егор тупо уставился на неподвижно шагающий перед ним памятник, почувствовал гарь, исходящую из выхлопной трубы отъехавшего от остановки автобуса, и закурил. Перед ним замельтешили рожи со зверинным оскалом, и среди них навязчиво маячила физиономия декана со скошенным подбородком и бегающими колючими глазами.
— Пошел вон! – выругался Егор и выпустил дым. В дымной завесе еще отчетливей проступила огромная бородавка у левой ноздри. — Что тебе Гекуба! – раздраженно закричал он. — Что тебе наши мысли, чувства, благородные порыви и искренние сомнения. Ты всегда чиновник, блюдящий инструкции империи. Нет, ты не черт и не дъявол. Ты мразь, которая губит все лучшее в жизни! Ты порождение нашей системы: из грязи в князи. Вас тьмы и тьмы. И чем подлее и бездарнее – тем выше взбираетесь на вершину власти: каждая кухарка правит государством! – он зло выругался.
— Тебя повести или сам пойдешь?! – вдруг раздался рядом грозно рычащий голос.
Он вздрогнул и поднял голову. Перед ним стояло три милиционера. Один из них, покручивая дубинку в руке, схватил его за ворот куртки и с силой оторвал от скамьи. Егор начал вырываться, но на него навалились, скрутили руки за спиной и, толкая ногами, поволокли.
— За что?! – только и повторял Егор.
— Разберемся в отделении, твою такую! – отрезал голос.
Его приподняли, бросили в темноту, и гулко захлопнулись дверцы. Он упал и на четвереньках прокатился по металлическому мерзлому полу, обжигая ладони. Взревел мотор, задрожал корпус машины. Егор приподнялся и, скользя по стенкам руками, почувствовал тепло крови на содранных ладонях. Сквозь заднее зарешетчатое маленькое стекло уплывали уличные фонари.
18
Когда он подходил к гардеробу и доставал номерок из кармана, пальцы его дрожали. От этого накала озлобленных страстей в зале чувствовал себя разбитым и оскорбленным. Как в фокусе, отразилась сегодня та атмосфере, в которой ему выпало жить. И не выскочить никогда из этого замкнутого круга, как белке из колеса. Он с горькой усмешкой вспомнил, как, словно молодой, спешил на это собрание, ожидая чего-то необычного, о чем уже давно перестал и мечтать. «Склеротик! Старый дурак! – мысленно ругал себя. — Собственный реальный опыт тебя ничему не научил. Сам же, уже сколько раз обжегшись, подводил черту своим наивным напрасным мечтам о переустройстве нашей жизни. И нашел единственное пристанище от этого кашмара: только моя наука дает мне возможность чувствовать себя счастливым. Пусть я и не достиг ее высот, но есть в ней то, что никто другой не знает лучше меня…»
Наконец, он справился с волнением и вытащил номерок из кармана. Но тот выскользнул и, весело бренча, покатился по мраморному полу. Крапивцын поспешил за ним, согнулся и увидел, как чей-то туфель прижал его к полу, и раздался веселый голос Краснова:
— Граница на замке!
Краснов поднял номерок, хукнул на него, протянул гардеробщице, получил пальто, помог Крапивцыну надеть его и сказал:
— Дмитрий Фомич, а номерок знал, что нам по пути.
— Буду рад вашей компании, — с благодарностью отозовался Крапивцын. — Только учтите: я предпочитаю пешком.
— Приятное совпадение, — ответил Краснов, открывая перед ним дверь.
Они вышли на улицу, прощаясь на ходу с преподавателями. Краснов отметил, что Шаров идет с Горским, Королькова с Чернявской, он оказался с Крапивцыным – и ему показались странными сочетания таких пар. Он хмыкнул и успокоительно пробормотал: «Или дорогою свободной, куда ведет свободный ум…»
— Ночью возможен мороз, — сказал Крапивцын.
— Возможно, — как-то равнодушно отозвался Краснов. Его покоробили эти первые слова между ними: когда не о чем говорить — вспоминают о погоде.
— Вот увидите, — заверил Крапивцын. — Я чувствую это своими легкими лучше, чем синоптики.
«Так, сейчас перейдем говорить о болезнях», — с легким раздражением подумал Краснов, кляня себя, что сам же избрал своего попутчика. И решительно перевел разговор:
— А как вам собрание?
— Мне лично – стыдно, — искренне признался Крапивцын.
— А мне тошно.
— С этим ничего не поделаешь…не в нашей власти.
— По-вашему, все в жизни хаос?
— Извините, судьба.
— Вы верите в судьбу?
— Человек должен во что-то верить.
— А в светлое коммунистическое завтра?
— Давно прошло, — устало проговорил Крапивцын и, испугавшись своего неожиданного откровения, поспешно добавил: — Почему-то так и не стало верой.
— Дорогой Дмитрий Фомич, — порывисто отозвался Краснов. — Как я понимаю вас. И мне будет грех не ответить вам так же искренне.
— В моем возрасте этот грех особенно страшен, — согласился Крапивцын, пытливо вглядевшись в его доверительные глаза и чувствуя, как уходит испуг от своего признания.
— Нет, дело вовсе не в возрасте, — возразил Краснов.
— А в чем же? – насторожился Крапивцын.
— Однажды наступает предел терпению, вере и страху – всем основным слагаемым нашей жизни. И человек ставит перед собой космический вопрос: а дальше что?
— Дальше у всех одно: смерть.
— Нет. Я не об этом, — взволнованно перебил Краснов. — Смерть уже в ином измерении. А пока человек жив, он думает о жизни.
— Если не секрет, — извинительным голосом заметил Крапивцын, — что же главное вы отыскали в ней.
— Главное, — помедлил Краснов, ловя себя на том, что все же не решается говорить открыто, как сам же предложил своему собеседнику. Но он оборвал всякие сомнения на этот счет и решительно ответил: — Главное в жизни – твое дело. Если ты искал, мучался и нашел его, и служишь ему до конца бескорыстно – это и есть настоящая твоя жизнь вне зависимости от обстоятельств.
— Сейчас Эпикуров нет, чтобы доказывать свою теорию всю жизнь, а получить признание две тысячи лет спустя. Сейчас все подавай сразу, — сказал Крапивцын и вздохнул. – Трудные времена.
— Труднее были времена, но не было подлей, — произнес Краснов.
Наступившее молчание говорило о том, что между ними сказано все, что и можно было сказать, о чем каждый из них думал и был уверен, что и другой согласен с ним.
Краснову вспомнилось, как во время раскулачивания пять семей из их села гнали ночью на железную дорогу. Когда проходили около рощи, отец шепнул ему: «Беги!» и подтолкнул его, а сам бросился на конвоира. Он убежал и спрятался в в поле в чьем-то погребе. В полном мраке и жуткой тишине просидел несколько дней, утоляя жажду вонючими каплями на сырых бревнах, боясь не только выглянуть, но и подать голос: все что было там, за стылыми стенами, было еще ужасней. Обнаружил его дядька Евсей, принес домой и оставил жить у себя. Позже Краснов узнал, что его отца пристрелили тогда на месте, а от матери и двух сестер так и поныне, спустя 30 лет, нет известий. Однажды дядька Евсей спросил его: «Почему сам из погреба не вышел? Ведь не закрытый был». «Страшно, ой как страшно на свет выходить!» – дрожа и плача ответил он. «Во, ироды, до чего живую душу довели! – в сердцах выругался дядька Евсей и прижал его к груди. — Не суди только по ним мир, сынок. Иначе не будет тебе жизни на земле». Но сколько ему понадобилось сил, терпения и ума, чтобы не озлобиться на этот жестокий мир! И только серьезно увлекшись наукой, он почувствовал любовь к жизни и запретил себе смотреть на мир сквозь личную боль. Он понял, что каждому обозленному на жизнь мнится, что именно на его долю выпали самые тяжкие потрясения души – и тогда проявляется в человеке все скотское и низменное в нем. В силу сходства физиолого-психологического склада и восприятия действительности, каждый человек реагирует на внешние раздражители одинаковым образом с другими. Уничтожить, вытравить из себя обиду, страх, боль и гнев – невозможно. Но первые же победы над собой открыли ему главное: ценность и величие человека заключается в том, насколько он может владеть своими ответными реакциями. Одну из глав своей дисертации он так и озаглавил: «Теория тормозов».
Краснов озаренно подумал, что теперь знает о чем писать в этой главе, работа над которой застопорилась. И в сознании четко сложилась фраза: «Логика этого решения зиждется на взаимодействии ясного понимания человеком сложившейся ситуации в действительности и ответных волевых поступках. Все должно быть точно выверено, как в химической реакции, когда при соединении двух данных элементов получается заданное вещество». Краснов, возбудившись, шел молча, опасаясь, что Крапивцын сейчас заговорит и перебьет озарившие его мысли. И, не глядя на него, он прибавил шаг.
Крапивцын поймал себя на том, что не хочется ему сейчас услышать от Краснова еще какой-ибудь неожиданный вопрос. И был благодарен ему за молчание. «И не было подлей…» – ритмически каждому шагу отзывалось в душе. «Вот отчего я живу, как улитка, и не смею высунуться из своего укрытия, — откровенно рассуждал он. — А ведь все зависит от того, как ты сам относишься к жизни и как выстроил ее сам. Я живу, словно у меня в запасе вечность. Грешу и надеюсь, что успею покаяться. Нет, жизнь мгновенна даже в восприятии самого человека. Недаром старики смутно помнят прожитые годы и впадают в детство: в нем начало и конец. Старость готовится к смерти, как созревший плод готовится к рождению в утробе матери. Со дня рождения человек, приспосабливаясь, вживается во все мерзости жизни, в любые ее формы, ради мизерного достатка и мнимого покоя, которое приносят ему обманчивое ощущение свободы. Как галерный раб, тащит он на себе добытую им раковину: выглянет ли солнце, пойдет ли дождь – его утешает собственная крыша над головой. И он уже не в силах оторваться от нее. Она воплощает для него весь его мир и мир вокруг него».
— Спасибо за дружескую беседу, — сказал Краснов. — Мы так хорошо с вами поговорили.
— Да, очень содержательно. Вам огромное спасибо, — Крапивцын подал ему руку и, чувствуя, как ускользает рука Краснова, смущенно улыбаясь, добавил: — Так бывает только в детстве, когда просыпаешься от счастливого сна и веришь, что он осуществим…А может вся жизнь – всего лишь сон…
— До свидания, — трудно выдерживая его беспомощный взгляд, сказал Краснов. Было неловко от благодарного признания расчувствовающегося старика, на которое надо было ответить так же искренне. Но нетерпение гнало его домой, к письменному столу. — Спокойной ночи.
— Всего вам доброго, — по-детски улыбаясь, ответил Крапивцын и, взглянув на небо, добавил: — И все же быть морозу…
С темного облака стекала луна, и сквозь мельтешившие под нарастающим ветром голые ветви деревьев пробивался ее осколочный блеск.
19
— Иван Николаевич, прошу вас, — Лазарчук, склонив голову, широко открыл дверцы своей машины перед Горским.
— Нет, увольте–с, мы предпочитаем-с пешком, — с лукавой улыбкой ответил Горский. — Не так ли, Тихон Лаврентьевич?
— В обязательном порядке-с, — подражая ему, живо отозвался Шаров, всплеспнув руками.
— Как изволите-с, — сокрушенно ответил Лазарчук. — Я от чистого сердца.
Горский задороно рассмеялся, вздернув подбородком, и сказал:
— У нас получилось совсем по-Гоголю.
— Ну, тонкости языка – в вашей компетенции, — отозвался Лазарчук.
— Язык – не моя вотчина. Он основа любого предмета и каждой науки.
— И все же, — быстро вставил Шаров, — не каждый из нас в нем, как вы, словно рыба в воде.
— Не будем переходить на личности, — весело перебил Горский. — Это всегда засоряет смысл истинных понятий.
— И все же многое зависит от человека …так сказать, от его профессиональной принадлежности, — возразил Лазарчук.
— Могу согласиться с вашей первой посылкой. Знание языка зависит от уровня развития человека, а не от его профессии. Научные описания иных ученых технорей по точности и ясности языка могут дать фору многим нашим ученым гуманитириям и даже писателям. Мало хотеть сказать, надо ясно видеть и точно прочувствовать. У Бунина, например, за каждым словом встает картина. Вот что такое талант, господа хорошие!
— Да, Бунин хороший писатель, хоть и эмигрант, — поспешно заметил Шаров.
— У всякого явления есть своя причина, — как-то зябко передернул плечами Горский. — А вот по поводу «хороший писатель» – это ложная посылка. Писатель или есть или нет…Однако, время идти.
— А может, я все же подвезу вас, — вновь настойчиво предложил Лазарчук. — Пять минут – и вы дома.
— Спасибо, — ответил Горский и закурил. — После сегодняшнего собрания просто необходимо проветрится. До свидания.
Шаров попрощался с Лазарчуком и бросился вслед за ним. Громко, обиженно, захлопнулась за ним дверца машины. Шаров поравнялся с Горским и, пристраиваясь под его шаг, глотнул дым от его папиросы и закашлялся.
— Извините, — сказал Горский, разгоняя дым, и перешел на другую от него сторону.
— Ничего, ничего, — успокоил его Шаров. — Я словно у костра нахожусь.
— Не путайте хрен с редькой, — усмехнулся Горский.
— Честное слово это правда. Я очень люблю сидеть у костра, — оправдываясь, заговорил Шаров с умилительным выражением на лице. — Для меня часы у костра самые радостные в жизни.
И торопливо и увлеченно начал рассказывать о кострах в ночном с лошадьми и на рыбалке, о том, как спасал их от холода костер в партизанах, где они с матерью и сестрами пробыли три года, рассказал об огромных кострах, которые они складывали, когда ожидали самолет с Большой земли, чтобы получить оружие и отправить раненных. Вспомнил о жутких кострах горевших деревень и о зловещих, черных, когда фашисты сжигали жителей гетто в их районе – и смердящий воздух еще долго держался по всей округе.
— Как интересно вы рассказываете, — одобрительно произнес Горский. — Просто поэма о кострах. Вы не пробовали написать об этом?
— Было такое, — оживленно признался Шаров. — Даже отнес в редакцию. Но мне сказали, что я не смог должным образом отобразить героические действия наших народных мстителей. А называлось у меня это сочинение «Костры».
— Пришла весна, настало лето – спасибо партии за это, — ухмыльнулся Горский.
— А при чем здесь партия? – опешил Шаров.
— Это народное творчество, — помедлив, ответил Горский и закурил новую сигарету. — А оно баромотр того, что происходит в жизни…Вот возьмите сегодняшнее собрание. Все, о чем говорили студенты, правда, с которой нельзя не считаться. Но, к сожалению, большинство из нас уже приобрели наш гибельный опыт приспособленчества. Вдумайтесь, какой пародокс происходит в нашем сознании: единовластная партия внедряет в общество свои незыблимые идеи, словно евангельское учение. А они все никак не стыкуются с реальной жизнью – и происходит противоположное. Человек находится между Сцилой и Харибдой. А мы, преподаватели, в силу сложившихся обстоятельств, являемся проводниками этих мертвеющих идей и пытаемася создать гармонию между ними и жизнью. А заданная мелодия никак не вытанцовывается.
— Вот если бы жив был Ленин или после его смерти руководил партией Киров, — оживленно подхватил Шаров, — процесс строительства коммунизма пошел бы быстрее. Я считаю, что наша задача, как педагогов, в том и заключается, чтобы воспитывать таких людей, как, например, Крупская Надежда Константиновна. Она не побоялась сказать об ошибках партии даже самому Сталину.
Внимательное молчание Горского придала ему уверенности, и голос его креп, а в сознании всплывали и становились в очередь новые доказательства и цитаты. Он говорил долго и длинно, и вдруг поймал себя на том, что потерял суть разговора. Запнулся и посмотрел на Горского.
— Вы много читаете, — заметил Горский.
— Да, без книги никогда не лягу спать, — польщенно отозвался тот.
— А я перед сном совершаю моцион – это получше всяких книг образовывает мышление. Помните у Канта: «Звездное небо надо мной, нравственный закон во мне»? – Он помолчал и добавил: — Это вам не опусы Надежды Константиновны и не краткий курс партии. Это выстраданное человечеством научное понимание жизни. А наука в целом, как утверждал Мах, это совокупность гипотез, подлежащих замещению непосредственными наблюдениями, то есть, опытом. А опыт, по Авенариусу, снимает противоположность сознания и материи, психическое и физическое.
Шаров слушал, поддакивал, а в памяти возникали цитаты из Маркса, Энгельса, Ленина – и все они противоречили тому, о чем говорил Горский. Он готов был вступить с ним в спор, но продолжал вежливо слушать. Наконец, не выдержал и крикливо возразил:
— Но ведь сам Ленин разбил их в пух и прах!
— А вы сами их читали? – строго спросил Горский.
— Нет…но сам Ленин это доказал.
— Да будет вам известно, что вождь мирового пролетариата толком не разобрался в их теориях. Вслед за Плехановым «навешал на них бубновый туз» – так выражался Плеханов против своих противников. И отхлестал их не доказательной логикой, а заклеймил их самыми грязными словами. А теория Маха и Авенариуса – это попытка создать научную теорию познания, основанную на опыте. Нет пролетарской или буржуазной ни астрономии, ни физики, ни никакой другой науки, как и нет классовой теории сознания. Можно говорить лишь о том, верна или нет данная теория. Русский философ Булгаков обычно так начинал свои лекции: «Истина добывается честным, свободным, лояльным сопоставлением идей».
— И все же, — не сдавался Шаров, — настороженно поглядывая на него. – Вы что же, Иван Николаевич, не согласны с самим Лениным?
— Не сотвори себе кумира, — устало и тихо произнес Горский. — Прочитайте внимательно очерк Горького о Ленине. Там, на первой же странице, написано: «Ленин весь в словах, как рыба в чешуе».
Горский зажег погасшую сигарету и, медленно выпуская дым, нехотя растворяющийся в сыром воздухе, вдруг невольно подумал, не позволил ли он себе высказать чего лишнего перед этим человеком.
Вспомнилась ночь, когда арестовали отца и выволакивали из дому. Он бросился к отцу на шею и запричитал: «Папочка, за что они тебя?» Отец успел прошептать ему: «Сынок, молчание – золото. Затаенные мысли всегда держи при себе». Ему и сейчас показалось, что он ощущает горячее дыхание отца и как выскальзывают его руки. Все это затмили черные кожаные куртки и потом долгая черная бессонная ночь.
— Что с вами, Иван Николаевич? – услыхал он испуганный голос Шарова. — На вас лица нет.
— Диагноз общий – лицедейство, — отшутился Горский.
— Что, сердце? – заботливо переспросил Шаров.
— Однажды мой друг врач сказал: «Больное сердце не болит».
«Что-то хитрит старик», — подумал Шаров, а вслух сказал:
— Я провожу вас.
— Спасибо, — Горский протянул ему на перекрестке руку. — Не заблужусь.
Шаров стоял и смотрел до тех пор, пока уже и не стал различать его медленно идущую и растворяющуюся в сумраке сутулившуюся фигуру. Вдруг показалось, что кто-то неотступно следует за Горским, и он с ужасом подумал: «Явно кто-то подслушал наш разговор». Он шел, косясь по сторонам, и каждый прохожий казался ему подозрительным. За два дома до своего он юркнул в арку и побежал рысцой по дворам, в темноте цепляясь за кусты и оглядываясь. И, лишь хорошо убедившись, что никого нет следом, ворвался в свой подъезд и взлетел на третий этаж. Не позвонил, как делал обычно, а ключом открыл дверь и осторожно, чтобы не щелкнул замок, закрыл ее за собой.
— Тиша, что с тобой? – услышал испуганный голос жены. — На тебе лица нет.
20
Лазарчук включил зажигание, и подозрительным показался шум мотора. Склонившись левым ухом, прислушался и, наконец, сообразил, что это аритмично трясутся пальцы на руле: отказ Горского ехать с ним – оскорбил. «Ну и хрен с тобой!» – сквозь сжатые зубы прошипел он, медля трогать машину с места: пусть нагреется мотор.
Откинувшись на спинку кресла, он смотрел на институт и видел, как, поддерживая под руку Крапивцына, спускается с крыльца Краснов. За ними выбежала большая группа студентов: парни прыгали через ступеньку, девушки, глядя под ноги, ощупывали подошвой туфель скользские ступени.
В одиночестве вышла Валя Лучко с замедленной походкой и поникшей головой. Но и сейчас, после скандала на собрании, все в ней было грациозно привлекательно, и еще длиннее казались ее стройные ноги под укороченной кожаной юбкой. Он залюбовался ею и, томимый влечением, начал глазами раздевать ее…и это желание так возбудило, что он решился тут же подъехать к ней и предложить подвести ее домой. На какой-то миг стушевался от своей необузданной решимости и опоздал: к ней с обоих сторон подскочили Лавров и Кухаренко, подхватили под руки и что-то весело шумно заговорили. И она, поминутно оглядываясь на них просветлевшим обворажительным лицом, заулыбалась и привычно вознесла свою породистую в локонах головку. Он в средцах выругался в их адрес и успокоительно рассудил: «Успею…учиться ей еще полгода. А перед экзаменами даже неприступные красавицы становятся покладистей…»
Из дверей показалась Чернявская, шла неспеша, оглядываясь, словно кого-то высматривая. Концы густых желтых волос под куцей шапочкой выделялись на фоне серых стен института. «Развод пошел ей на пользу, — подумал он. – При муже так за собой не смотрела». Он залюбовался ею и невольно облокатился на руль – и неожиданно раздался громкий сигнал машины. Чернявская тут же, подняв голову, помахала ему рукой и, все шире улыбаясь, направилась к машине. Он, склонившись вправо, открыл перед ней дверцу.
— Спасибо, что подождали, — признательно сказала она, опускаясь на сиденье.
Он потянулся к дверце, чтобы плотнее закрыть ее и, скользнув спиной по ее груди, замер, чувствуя, как защекотали у него на затылке ее шелковые волосы.
— Ой, вы меня задушите, — она мягко отстранила его спину теплой ладонью.
Он захлопнул дверцу и, лукаво взглянув на нее, возбужденно ответил:
— В тесноте да не в обиде.
Она засмеялась и оттянула на коленях скособочившееся платье.
— Какой чудный вечер! – воскликнул он, трогая машину.
— А у меня собрание из головы не выходит.
— Сейчас мы его быстренько выветрим! — задороно усмехнулся он и прибавил скорость.
Машина вылетела на проспект, вписалась в строй других машин, по сторонам замелькали уличные фонари и освещенные окна домов. Нарастая, вливался в машину шум ветра и гомон толпы.
— Надеюсь, вы не торопитесь домой? – спросил Лазарчук.
— Дома никого…
— А где ваша дочь?
— Учится в Москве…разве вы не знаете?
— Извините, забыл.
— Уже год без нее, а никак не могу привыкнуть, — вздохнула Людмила Петровна и начала рассказывать, что дочь учится в институте международных отношений и с восхищением говорит о московской жизни, о совсем ином уровне цивилизации, чем в их провинциальном Минске, хотя мы тоже столица, и заявила, что назад уже никогда не вернется.
— Какие жестокие современные дети пошли, — посетовала она. — Растила, воспитывала – и вот благодарность…
— Радоваться вам надо, — решительно начал успокаивать ее Лазарчук. — Какая жизнь перед ней открывается: высший свет, заграница…
— Честно вам скажу: а меня туда вовсе и не тянет.
— Это почему же?
— Нет ничего лучше нашей родины.
— Да, конечно, мы самые-самые в мире…
Она взглянула на него, но не ответила. И ее только что озобоченный взгляд стал загадочно-оценивающим.
В наступившем молчании Лазарчук обостренно почувствовал дразнящий запах ее духов и вновь ощутил на спине непреходящее и волнующее касание ее груди. Краем глаз увидел ее маленькие изящные ручки, натягивающие по сторонам запавшие между округлыми коленями полы платья, и, нежно притронувшись к ее руке, сказал вкрадчиво-успокоительным голосом:
— Дорогая Людмила Петровна. Давайте не будем думать и говорить ни о собрании, ни о работе, ни о наших неблагодарных детях. В конце концов, мы с вами честно и ответственно трудимся и имеем полное право позаботиться и лично о себе.
— Вы правы! Правы! – поспешно закивала она, придердживая спадающие волосы. — Иногда так хочется забыть про все и расслабиться. Вам, мужчинам, легче так рассуждать и делать, а нам ….
— Женщина–парторг, скажу вам с полным уважением, сильнее любого мужчины, — он зычно расхохотался.
— Да, вы опять правы, — согласилась она и исповедальным голосом стала делиться с ним, какая это ответственная должность, да еще в пединституте, да еще с этой новой непонятной молодежью, которая после смерти Сталина и беззалаберности Хрущева просто распустилась. Пошатнулось главное: доверие к партии. Всех охватило сплошное критиканство, люди просто обнаглели — чему и служит доказательством сегодняшнее собрание.
Чтобы отвлечь ее, он вклинил в ее рассказ несколько анекдотов о жене и муже в камандировке, но она, кисло улыбнувшись, вновь вернулась к собранию. Он молча и терпеливо слушал, а в душе начал злиться: да как ты не можешь понять, что все это суета, а ценное и настоящее сейчас в том, что вот мы, мужчина и женщина в расцвете лет, рядом и надо просто уметь ловить такие счастливые мгновения и быть благодарным обстоятельствам. Такая баба пропадает!
— А куда это мы едем? — спохватилась вдруг Людмила Петровна, встряхнув головой, и нервно-весело рассмеяалсь: — Это я виновата…заговорила вас… простите. — Ее озаренно улыбающееся лицо мгновенно вновь стало милым и притягательным, ярко заалел на щеках румянец и засверкали бледноголубые глаза.
Лазарчук благодарно-бесшабашно притронулся к ее колену рукой и предложил:
— А не провести ли нам весь это вечер вместе?
— Как это? – насторожилась она.
— Зайдем в гастроном, купим бутылку хорошего вина, конфет и прочее – и завалим к вам домой. После такого напряженного дня не грех расслабиться.
— Да вы что? – вспыхнула она, зардевшись. — За кого вы меня принимаете?
— Я вас с первого же нашего знакомства принимаю, как самую чудесную женщину не только в нашем институте, — ответил он, вглядываясь в нее вприщур. — Неужели я ошибаюсь?
— Приятно, пусть это и лесть с вашей стороны, — благодарно произнесла она. – Это бесконечная напряженная работа расшатывает нервы. — Она передернула плечами, вскинула к волосам руки, взбила их и вдруг дерзким голосом произнесла: — Все, все к черту! Надо жить! Давайте сегодня условимся так: я не ваш парторг, и мы с вами не преподаватели института, а просто живые люди. Вы – мужчина, я – женщина. Правьте бал!
Лазарчук, ликуя, выпустил руль и захлопал в ладоши.
— Что вы делаете? Разобьемся! – вскрикнула она.
— С вами мне ничего не страшно! – воскликнул он и круто затормозил машину у гастронома.
21
Понуро опустив голову и сунув отяжелевшие руки в карманы пальто, он невольно пытался подладиться под хлюпающий, сбивчивый шаг Зеньковича. Не смотря на свое грузное тело, ходил обычно быстро и присутствие рядом неторопкого попутчика сковывало. Он так и не смог подладиться под его шаг, хотя им нередко случалось возвращаться вместе: оба жили в одном доме. Они могли пройти весь путь молча, не проронив ни слова, и это не было в тягость. Прощаясь на третьем этаже у квартиры Зеньковича, лишь скупо откланивались.
Он вдруг обозленно подумал, что в этом своем подлаживании под ходьбу Зеньковича сквозит что-то лакейское. И появилось это ощущение с тех пор, как тот уговорил его стать своим заместителем. Уже через год, тяготясь этой должностью, он заявил ему, что не его это дело, но тот настоятельно упросил его остаться ради пользы их общего государственного дела, хотя бы еще на год. Он чувствовал себя не в своей тарелке, а, казалось бы, особых трудностей не было: Зенькович охотно сам тянул всю работу, а ему оставалось лишь прилежно исполнять его указания. И он уже настоколько свыкся с этим, что и особо не вникал в суть: сказано – сделано. И вдруг осенило: он попал к нему в сети. Он покосился на Зеньковича, и с высоты своего роста увидел его широкополую заношенную болотного цвета шляпу с примятым верхом, из-под нее поблескивали на тротуаре калоши, да услышал его порывистое с похрипыванием дыхание. «И какого черта я послушал его и выскочил выступать?! – укорил себя. – Мне только этого не хватает к моей контузии!»
Сполохи войны, четыре ее страшных бесспросветных года, измотали нервы на всю жизнь. Разгром полка, от которого осталось в живых дюжина человек, окружение, плен, побег, проверка своими же, так и не поверивших ему на обидных и оскорбительных допросах, что он не сам сдался в плен – и шртафной батальон. А это всегда сражение на переднем крае и скупые награды. Отвоевал от звонка до звонка и дошел до Берлина. Но ему везло в главном: за все это время не был ни разу ранен. А вот в первый день победы все эти тысячи пуль и снарядов, посланных в него, все же достали – подорвался на мине и провалялся в госпитале больше года. Но ни все эти испытания, ни контузия, которая давала себя знать каждый раз в напряженной ситуации, были причиной его срывов в отношениях с людьми. А зримо оставшиеся в памяти кровавые картины боев и мертвые лица боевых товарищей – сквозь их синюшные веки видел он до сих пор их живые глаза, и, казалось, все они укоряли его, выжившего. «Это может понять лишь тот, кто сам находился в пекле войны, — подумал он. — Однако, мы с ним вроде понимаем друг друга…а он не воевал».
— Они у меня все еще попрыгают! – раздался обозленный голос Зеньковича. — Ты прав, Николай, жалеем мы их, либеральничаем. А кто нас жалел? Помнишь, слова лишнего вслух не скажи. Есть четкая установка партии о социалистическом воздействии в вопросах воспитания. Есть! А мы отпустили вожжи. Не допущу! На носу государственные экзамены, а в мозгах у них черт знает что!
— И вот что обидно, — послушно отозвался Чертков. — Разве мы в их годы так жили. Я учился и работал, а в мозгах одно было: копейку для семьи раздобыть, чтобы с голоду не подохли.
— Ну а я про что, — усиленно закивал Зенькович и придержал съехавшую на глазах шляпу. — В том, как они сейчас живут, и проявляется преимущество нашей развивающейся и крепнущей социалистической системы: бесплатное образование, медицина, библиотеки, дармовые учебники…После распределения каждому обеспечено стабильное рабочее место. Этим соплякам бесплатные путевки в дом отдыха выдают.
— А они, сволочи, этого не ценят, — поддакнул Чертков.
— От жира бесятся! Ты обрати внимание, кто в основном недоволен? Городские. Живут в тепле, едят добытый крестьянским трудом хлеб, в ваннах моются, по вечерам в кафе торчат…Вон, взгляни на этих бездельников, — кивнул он в сторону ярко освещенного кафе.
— Кстати, Иваныч, давай-ка и мы возьмем по грамм сто, — вдруг порывисто предложил Чертков.
— Да ты что! – Зенькович испуганно ускорил шаг. — Я в жизни там не бывал.
— А вот это ты зря, — вцепился в его рукав Чертков и, подхватив слетевшую с его головы шляпу, нахлобучил на место. — Пошли!
— И не проси! – возмутился Зенькович, но осекся, встретив его требовательный взгляд, и начал увещевать: — Тебе нельзя. А что я твоей жинке скажу.
— С Зинаидой я сам разберусь, — усмехнулся Чертков и перешел на просительный тон. — Я тебя, как человека прошу, выручай. Душа горит. Не пойдешь – один напьюсь, а жене скажу, что ты меня споил, — он расхохотался.
— А если там наши студенты?
— Скажем, проверочный рейс, — отрезал Чертков и потащил его к двери.
Они вошли в кафе. И пока Зенькович бегающими глазами всматривался в посетителей, Чертков, крикнув ему, чтобы он занял столик, быстро прошел к буфету и вскоре принес на вытянутых руках графинчик с водкой, стаканы, два бутерброда.
— Не много ли взял? – настороженно спросил Зенькович.
— На двух мужиков в один присест будет, — возбужденно отрезал Чертков, сел на заскрипевший под ним стул и уверенной рукой начал разливать водку в стаканы.
Зенькович бдительно следил за ним и, заметив, что жидкость в его стакане поднимается выше трети, рывком оттолкнул его руку. Струя водки плеснула на бутерброды.
— Да ты что?! – вздыбился Чертков.
— Мне хватит. Я тебя предупреждал, — начальственным тоном заявил Зенькович.
— Пеняй на себя, — забалагурил Чертков. — Не хватит – придется повторить.
— Мы же договорились, — умоляюще взглянул на него Зенькович.
— Сам виноват.
Зенкович, закрыв глаза и морщась, влил в себя водку и начал жадно закусывать. Чертов медленно выпил, вытер тыльной стороной ладони губы и, поглаживая стакан, умилительно произнес:
— Хорошо пошла родимая…
— Ты давай закусывай.
— Пусть уляжется…Грей, милая…Эх, чуток не хватило. А все ты виноват, — Чертков с хитрецой смотрел на него.
— Николай, мы же договорились! – опять начальственным голосом перебил его Зенькович. Он знал его покоряющую силу и не упускал случая применить.
— Да не шуми ты, — Чертков, подавив в себе возмущение, постучал порожним стаканом по столу и засмеялся. — Знаешь, где люди равны? В бане и в кабаке, — на его порозовевшем лице выступили красные пятна, лоб взмокрел и белки покраснели.
— Ешь бутеброд и пошли домой, — решительно заявил Зенькович.
— А тут ты мне не указ! – вдруг, бычась, громыхнул Чертков. — Я есть старший лейтенант, а ты и пороха не нюхал.
Он вскочил, поспешил в буфет и вернулся с полным стаканом водки. Расплываясь в улыбке, примирительно затараторил:
— Иваныч, ты не серчай. Мы это дело быстро оприходуем и прямиком домой…Давай поделимся. – Зенькович быстро прикрыл свой стакан ладонью. — Обижаешь, начальник! Я за тебя всегда горой, а ты…Нехорошо.
— У меня печень. Забыл что ли?
— Видишь, как получается. Не приучил ты ее вовремя – вот она тебе и мстит…Ну, да ладно, твое здоровье! – он выпил и принялся есть бутерброд.
Зенькович угрюмо смотрел, как в два приема исчез бутерброд за его большими белыми зубами, лицо быстро делалось синюшным и глаза умиленно заблестели.
Чертков поднялся первым, положил ему на плечо руку и, пьяно улыбаясь, сказал:
— Сам встанешь или подсобить?
Они вышли из кафе, и Чертков, не выпуская его руки, весело забалагурил:
— Вот теперь все хорошо…Иди пряменько, осторожненько…Не боись, я тебя до самой койки доведу, — и вдруг запел: «Мы мирные люди, но наш бронепоезд стоит на запасном пути!»
— Перестань! Сию минуту прекрати! – крикнул Зенькович, вырываясь из его объятий. — Да пусти ты меня!
— Иваныч, учти! – закричал Чертков, вцепившись в его плечо и размахивая своим огромным кулаком. — Меня обижать нельзя. Я перед тобой этого не заслужил. Сам знаешь: ты сказал – я всегда исполню.
И тут Зенькович почувствовал, как его схватили за шиворот и поволокли, и увидел, как рядом с ним тащат упирющегося и кричащего угрозы Черткова. Их затолкали в машину. Когда дверцы захлопнулись, из мрака раздался голос:
— Терентий Иванович, вот скамейка, — чья-то рука подхватила его с пола и помогла сесть.
— Я не виноват, — пробормотал Зенькович своему незримому помощнику.
— Они там разберутся.
— Простите, вы кто?
— Приедем – узнаете.
— А вас за что?
— У нас невиновных не сажают, — саркастически отозвался в темноте голос, и Зеньковичу показался он знакомым.
22
После собрания с шумом высыпали из института студенты, и вечернюю тишину разорвали обиженные голоса, возмущенные выкрики и надрывный смех – каждый, перебивая других, пытался доказать что-то свое. Гвалт нарастал — и прохожие шарахались от них по сторонам.
— Бесстыдники! Вы нарушаете правила советского общежития! – раздался чей-то визгливый, негодующий голос среди прохожих.
— Ладно, дядя, проходи мирно, пока ноги ходят! – насмешливо отозвался ему кто-то из студентов.
— И это наша молодежь! – неуспокоенно продолжил тот же голос. — А мы за них свои жизни в борьбе с врагами отдавали.
— Мы – плоды ваших великих побед!
— Сталина на вас нет! Он бы вас быстро к стенке поставил!
— А ты без крови жить не можешь! Фашист! – обрубил его задиристый голос.
— Серега, заткнись! — крикнул Кухаренко, узнав студента с третьего курса, с которым они вместе занимались в литературном кружке при молодежной газете, и рванулся к нему.
— Не лезь, сами разберутся, — Лавров схватил его за руку.
— Да разве так можно со старшими, с ветеранами! – вспыхнул Кухаренко и вырвал свою руку.
— Вечный конфликт отцов и детей, — усмехнулся Лавров.
— Сашка, тебе что собрания мало? – сказал Дуньков и засвистел какой-то дурашливый мотив.
— Очередной выпуск паров, — сердито отозвался Кухаренко, пнул ногой валявшуюся на дороге коробку от сигарет и, играя желваками, сунул в карманы до боли сжатые кулаки.
— А что ж тогда сам напросился выступать? – поддел его Дуньков.
— Заставили.
— Кто?
— Только между нами, мужики, — замявшись, ответил Кухаренко. — Ясно?
Он расссказал, что за несколько дней до собрания парторг собрал всех коммунистов факультета и распределил, кто и о чем должен говорить. Дуньков удивленно свистнул.
— А чего ты мне об этом раньше не сказал? – упрекнул Лавров.
— Партийная тайна. Сам должен понять.
— Да как такое возможно! – взвился Лавров. — Сами предложили выступать открыто и честно, а у них, оказывается, уже заранее сценарий был расписан.
— Сашка, — осторожно спросил Дуньков, — только честно ответь: и как это тебя в партию занесло?
— В армии должны были сержанта присвоить.
— Ты что, на лычки позарился?
— Дурак! По моей должности мне положено было партийным быть. Вызвал замплит к себе в кабинет, положил передо мной бумагу и ручку и продиктовал заявление…
— А вообще оно и к лучшему, — сказал Дуньков. — Без партии карьеру не сделать.
— У учителя одна карьера – всегда учитель, — заметил Лавров.
— А учитель-коммунист может стать и секретерам ЦК, — ехидно произнес Дуньков. – Чувствуешь разницу?
— А, вот как ты это понимаешь! – Кухаренко презрительно взглянул на него.
— А что, не так! – отрезал Дуньков. — Партийный билет – это хлебная карточка, дорога в жизнь.
— Заткнись! – взорвался Кухаренко.
— У вас, партийцев, на все один аргумент: сила. В лагеря, в тюрьмы, в ссылку…
— Не все такие, — хмуро произнес Кухаренко.
— А чем ты лучше! – выкрикнул Дуньков. — За что Стрельчонка ударил? Он тебе честно про все рассказал.
— Он – подлец! Девчонка его полюбила, а он с ней, как с проституткой!
— Она и сейчас сама за ним бегает. А ты за его откровенность ему в морду. Вот и на собрании у нас так же. Мы им честно все рассказывали. А они! Увидишь, на экзаменах они все на нас отыграются.
— Тебе то чего бояться? Ты отмолчался, как всегда. Больно хитрожопый!
— Эти слова из устава партии? – съязвил Дуньков.
— Ты у меня сейчас довыступаешься! – грозно придвинулся к нему Кухаренко.
Лавров успел преградить ему дорогу и, раздвигая их руками, выкрикнул:
— Вы что, бабы!
Кухаренко сбил его руку, круто повернулся и зашагал от них прочь. Лавров подался за ним, но Дуньков схватил его за руку и посмотрел на него такими молящими глазами, что он в расстерянности застыл: жалость к Дунькову победила чувство вины перед другом. Беспокойство раздваивало его душу, и он со злым укором спросил:
— Ты зачем так про устав партии?
— Да я его и в глаза не видел.
— Нельзя же так.
— Зато я Ленина читал.
— А кто его не читал.
— Я всего читал. Понимаешь, все сорок пять томов.
— Зачем? – удивленно выставился на него Лавров.
— Посуди сам, — начал рассудительно объяснять Дуньков. — Если он является самым умным и гениальным из всех, кто жил на земле, а мы живем по его учению, то и надо его знать досконально. Он обобщил все, что было сказано и написано до него. Значит, зачем мне тратить время на всех других.
— Вообще-то логично, — ответил Лавров. — Но все же, каждый из великих умов сказал что-то и свое, оригинальное…Вот я недавно читал…
— Ты знаешь, что меня поразило в его книгах? – перебил Дуньков. – Особенно в «Материализме и эмпириокритицизме» ?
— Конечно, это огромный труд, в котором Ленин проанализировал состояние всей мировой философии и дал свою новую оценку в свете современного учения, — увлеченно заговорил Лавров, радуясь тому, что между ними начался такой интерсный и глубокий разговор. Но, заметив, усмешку на губах Дунькова, расстерянно признался, постучав себя по голове: — Однако, не по Сеньке эта шапка.
— Зачем унижаешься, — осудил его Дуньков. — Мы, сдавшие уже всю философию, должны понимать все в этом учении, если оно действитльно настоящее. По-крайней мере, оно должно быть доступно каждому человеку с высшим образованием. Я много раз перечитывал, пытался разобраться. Но, честно признаюсь, знаешь, что меня больше всего настараживает в его учении? Всех, с кем он не согласен, он обзывает самыми грязными словами. Разве так умный человек доказывает свою правду? И заметь, всех, кого он обругал, у нас не печатают.
— Но если сам Ленин доказал, что их учения неверны – зачем на них бумагу тратить. У нас в стране и так ее дефицит.
— А ты уверен, что он один во всем прав? – насторожившим его голосом спросил Дуньков.
— А как же иначе.
— Нас заверяли, что во всем прав Сталин. А что оказалось?
— Но это сам Ленин! – не сдавался Лавров.
— Да, может, мы с тобой еще не все можем понять в его сочинениях нашими маленькими по сравнению с его мозгами, — пошел напопятную Дуньков. — И все же, а это и козлу должно быть понятно, меня настораживает, как он ведет спор со своими оппонентами. Он реагирует не на смысл сказанного ими, а вдалбливает в читателя свое личное понимание. А мы с тобой, а тем более его оппоненты,- усмешливо подчеркнул он, — стоим чуть выше козла на эволюционной лестнице развития живой материи.
Лавров поймал себя на том, что впервые, пожалуй, они вот так серьезно и умно разговаривают с Дуньковым. Раньше он никогда не выделял его среди тех, с кем ему было интересно беседовать, спорить и набираться ума. В последнее время он четко разграничивал людей именно по такому принципу. Уверенность и неожиданность размышлений Дунькова притягивала и покоряла. И вдруг он с растерянностью почувстовал, что Дуньков сейчас становится ему ближе и словно вытесняет от него Кухаренко. И это пугало.
— Ты знаешь, что я сделал? – увлеченно продолжал Дуньков. — Начал пересчитывать те страницы в его сочинениях, на которых встречаются грубые слова, угрозы, раздражение: расстрелять, повесить, кастрировать, арестовать, сгноить…Получилось так много, что я сбился со счета. И это что – научный спор?! Сколько в нем было непримиримой злобы. А вот у древных мудрецов я читал. Гораций: «Гнев – кратковременное безумие». Тацит: «Надо судить и вести свое повествование без гнева и пристрастия». Саллюстий: «Страстность и гнев – худшие советчики». Лукиан: «Юпитер, ты сердишься, значит ты не прав».
На восхищение Ларова, сколько тот знает афоризмов, Дуньков открылся ему, что уже давно собирает и записывает не только их, но пословицы и поговорки, группирует их по темам и мечтает когда-нибудь издать свою книгу, подобную «Крылатым словам» Ашукиных.
— Для меня теперь это самое интересное и полезное чтение, — признался Дуньков. — В них коротко и ясно изложены главные мысли человечества. Читать и перечитывать горы других книги – просто пустое занятие.
Лавров начал спорить с ним, доказывая, что это всего лишь голые мысли, а надо проследить, как они возникают в конкретных ситуациях, на чем основываются. И что интересен каждый человек, вне зависимости от его учености. Он открылся, что на каникулах дома ходит по деревням, разговаривает с людьми, записывает их рассказы, и не перестает удивляться, насколько бывают умными и мудрыми простые мужики, иные из которых и расписаться не могут.
Около общежития они натолкнулись на забытого ими Кухаренко. Тот подошел к ним и, открыто глядя на Дунькова, протянул ему руку и сказал:
— Вася, ты извини меня. Оба мы с тобой погорячились. Глупо это…Мой дед мне всегда говорил: «Спорить – спорь, а браниться – грех…Браниться бранись, а на мир слово покидай».
Дуньков порывисто пожал ему руку. А Лавров сказал:
— Побеждающий людей силен. Побеждающий самого себя могуществен.
23
Зеньковичу показалось, что он не раз слышал этот голос, и, кажется, в институте – и его прошиб холодный пот. А ведь он предупреждал этого алкаша Черткова, что нельзя им, преподавателям, пить в кафе. Впервые уступил ему – и вот: мало того, что попался, но еще и сковывал страх перед этим неразличимым в темноте свидетелем. Страх нарастал и становился сильнее боли в печени, притуплял ее. Он кругами поглаживал ладонью живот и пытался рассмотреть в темноте своего таинственного попутчика, присутствие которого явно усугубляло ощущение неминуемой беды. Зловеще урчала машина, ее трясло и подбрасывало. Вдруг что-то загрохотало в стенку и раздался крик Черткова.
— Сволочи! За что! Выпустите!
— Перестань! Немедленно прекрати! – прикрикнул Зенькович, нащупал в темноте его пальто и задергал. — Не усугубляй наше положение.
— Николай Николаевич, — раздался голос из темнты, — послушайтесь Терентия Ивановича.
— А ты кто такой? – взревел Чертков.
— В данном положении мы с вами друзья по несчастью, — насмешливо отозвалось из темноты.
Наконец, машина остановилась. Хлопнула дверца, раздался грохот кованнных сапог, заскрипел засов и в глаза ударил свет.
— Выходи по одному, мать вашу! – прозвучала команда.
— Я попрошу только без грубостей! – огрызнулся Чертков и, встав на колени, стал спускаться на землю.
— Да поживей, хрыч ты эдакий! – поторопил его милиционер и схватил за шиворот. — Вас много, а машина одна…Эх ты, а еще в шляпе!
— Сержант, я буду жаловаться! – пригрозил ему Чертков, пытаясь вырваться.
— Хоть самому богу! – захохотал милиционер, ткнул ему кулаком в живот, быстро закрутил за спину руку и, толкая перед собой, повел к зданию, над которым ярко горела вывеска «Народная дружина».
Оттуда выбежала группа молодых людей и с криком «Поживей дядя!» подхватили его и втолкнули в помещение. Следом в окружении дружинников ввели Зеньковича и его незримого попутчика.
— Глоба? Так это вы? – растерянно забормотал Зенькович. — Надеюсь, вы понимаете, что произошло недоразумение?
— Терентий Иванович, я –то понимаю. Важно, чтобы они поняли, — сдержанно улыбнулся Егор, кивнув на милиционеров.
— Разговорчики! – прикрикнул на них, помахивая дубинкой, огромный, красномордастый сержант с густыми усами под грушеподобным носом.
— Проводите меня к начальнику, — потребовал Зенькович.
— Не суетись, алкаш, — ткнул его в грудь дубинкой сержант и усмешливо пояснил: — В порядке очереди. Вон сколько вас сегодня обормотав набралось. Нажрался как свинья и будешь мне еще командовать. Ноги не держат – садись, — он толкнул его к камейке.
Они сели на низкую скамейку у обшарпанной ядовито-зеленой стены. Чертков откинулся головой к стенке и моментально захрапел. Зенькович дрожащими руками расслабил галстук на шее и принялся очищать грязные пятна на коленях, постанывая. Повернулся к Глобе и сказал:
— Глупо…как все глупо…
— Терентий Иванович,- ответил Глоба, — не волнуйтесь так. Сейчас нас вызовут и во всем разберутся. – И вдруг придвинувшись в нему, веселым шепотом, спросил:
— Надеюсь, вы никого не убили?
— Типун тебе на язык, — взвизгнул Зенькович и прикрикрикнул: — За кого ты меня принимаешь?
Но Глоба вдруг вскочил и бросился к проходящему мимо них худому в круглых очках черноволосому молодому человеку, подхватил его под руку и что-то быстро заговорил. Тот заулыбался, похлопал его по плечу и скрылся в комнате командира дружины. Глоба вернулся, сел рядом с Зеньковичем и сказал:
— Потерпите. Этот дружинник аспирант медицинского института, обещал все уладить.
— Да что тут улаживать. Ни про что ни за что взяли.
— Попались – лучше молчать.
— А вас за что взяли?
— За что и вас, — усмехнулся Глоба.
— Ну и ну, — вскинул свои узкие брови Зенькович, и лоб его покрылся мелкими красными морщинками. — Понимаю, понимаю, по-молодости чего не бывает.
— Значит, и вы молодость вспомнили, — лукаво произнес Глоба.
— Только между нами, признаюсь откровенно, — доверительно зашептал Зенькович. – Мы с Николаем Николаевичем очень устали после нашего трудного собрания, проголодались и зашли в кафе поужинать. Всего-то по сто грамм выпили…Да, кстати, от меня не пахнет, — он хукнул в лицо Глобы.
— Нормально, — ответил Глоба и кивнул на спящего Черткова: — А его видимо от неопытности так развезло.
— От волнения, может быть. Всего-то по сто грамм – разве это грех.
— Французы каждый день пьют, а пьяными не бывают.
— У них все не по-русски.
— Да, куда им до нас, — усмехнулся Глоба. — А мы редко, да метко.
— Что-то они там слишком долго договариваются, — настороженно поглядывая на дверь, сказал Зенькович.
— Хватает в дружине работы.
— Ну, если забирать таких как мы – так всю нашу страну можно пересадить, — зло заметил Зенькович и быстро отвалился к стенке.
Перед ними два дружинника тащили под руки пьяную женщину. Она мотала головой, хрипела и плевалась; по измятому синюшнему лицу расползлась туш и, смешавшись с губной помадой, окрасила подбородок в мрачно бордовый цвет. Один чулок гармошкой болтался на грязном полуботинке, тонкая обнаженная костлявая нога с дряблой кожей волочилась, оставляя мокрый след на грязном полу. Ее втолкнули за перегородку, бросили на деревянный низкий топчан и закрыли решетчатую дверь.
К ним быстро подошел аспирант-дружинник и, придерживая очки, тихим заговорщиским голосом приказал:
— Мужики, дружно встали и молча следуйте за мной.
Глоба и Зенькович подхватили Черткова под руки и вышли за ним на улицу.
— Повезло вам, ребята, — весело сказал аспирант. — Не успели на вас заполнить протокол, а то…Ладно, поторапливайтесь, пока они там не спохватились.
— Спасибо, братишка! — Чертков порывисто обнял его. — Я в долгу не останусь. В твоем институте мои боевые друзья работают. Если что надо – скажи, они для меня все сделают. Фронтовая дружба не умирает.
Зенькович схватил его за рукав и потащил за собой, но вдруг резко остановился и спросил Глобу:
— Так за что же они вас взяли?
— За что и тебя – ни за что! — громыхнул Чертков.
— Ладно, пусть все это останется между нами. Только вас очень прошу, товарищ Глоба, никому об этом. У людей языки длинные и злые.
— Терентий Иванович, — попросил Глоба, — можно мне завтра не придти на занятие?
— Это почему же?
— Продуло на машине.
— Только, пожалуйста, справочку сдайте в деканат.
— Я не пойду к врачу.
— Но хоть какую-то справочку вы обязаны представить. Например, от родителей, по семейным обстоятельствам. Поймите меня правильно: во всяком деле нужны отчетность и порядок.
— Ладно, что-нибудь сочиню.
— Вот и договорились.
Когда Глоба вошел в общежитие, дежурная, подозрительно спросила:
— Почему так поздно?
— Еще нет и двенадцати часов.
— Комендантша наказала нам: всем, кто явится после одиннадцати, писать объяснительную…Да ты не сердись на нее – не ее прихоть. Так в ректорате постановили. Тебе скажу по-секрету: они какие-то рейды проверочные будут совершать по общежитию, а то уж больно вы свободой распущены… Тебя я сегодня на первый раз прощаю. Считай, что не видела, когда ты заявился.
24
Он с недоумение смотрел, как все поспешно покидают зал. И первыми высыпали студенты. Стрельчонок что-то веселое говорил Вале Лучко, и лицо ее, недавно заплаканное, преображалось в улыбке. Кухаренко и Лавров, нахмурившись, шли плечом к плечу. Коновалик услужливо придержал дверь перед Зеньковичем, который что-то говорил Черткову, и тот согласно кивал головой в такт его шевелящимся губам. Шаркающей походкой, сцепив за спиной руки, прошел Крапивцын. Шаров беседовал с Горским, вытягиваясь к нему бледным лицом.
Ему казалось, что иные из них одобрительно поглядывают в его сторону, и он смущенно, с благодарностью, улыбался в ответ. После выступления Горского он чувствовал себя победителем, а когда Краснов, выходя из зала, дружески подмигнул ему, это чувство окрепло. Но все это он видел и осознавал отстраненно – рыскающими глазами искал Ирину. Наконец, увидел и впился в ее затылок зовущим взглядом. Но она вышла, не оглянувшись. Он хотел броситься за ней, но руки сами вцепились в спинку кресла.
В томящей тишине зала ему все еще слышались голоса. Они носились, сталкивались, ругались и вопили, казалось от ужаса, что остались без своих владельцев. Не докричавшись, обессиленные, корчились и угасали с тоскливым эхом. Стало жутко в одиночестве среди этих мертвых голосов – и он выбежал из зала. Спускаясь по пустынной леснице, растерянно недоумевал, отчего все так поспешно сбежали, когда сегодня произошло что-то очень важное для каждого из них. Тягостное предчувствие сковывало душу.
Он машинально протянул номерок тете Клаве, что-то пробормотал в ответ на ее вопрошающий возглас, путаясь в рукавах, надел куртку, и вдруг неудержимо бросился к зеркалу, но не увидел в нем себя. Из глубины надвигалось бледное лицо Ирины с болезненно-испуганным взглядом, а на плечи ему легли руки. Он быстро обернулся и, вжавшись раскаленным лбом в ее лицо, исступленно прошептал:
— Какой же я дурак, правда?
— Ты молодец! – Ирина чмокнула его в лоб. — Ты лучше и честнее их всех.
Он крепко обнял ее и начал целовать глаза, шею, ее вознесенную руку.
— Леша, люди увидят! – испуганным голосом произнесла Ирина и повернулась к зеркалу.
Алексей растеряно смотрел, как она спокойно поправляет прическу и сквозь колеблющийся блистающий локон как-то странно наблюдает за ним через зеркало запекшимся чернотой взглядом.
Когда они вышли из института, Ирина, прижавшись к нему плечом, сказала:
— У тебя было такое лицо, что я испугалась за тебя.
— А почему ты не подошла ко мне сразу после собрания?
— Я наблюдала. Никто, понимаешь, никто не подошел к тебе…Как это ужасно!
— Пошли они все к черту! – весело ответил Алексей. — Мне нужна только ты.
Ирина начала вспоминать собрание, давала свои оценки выступающим, они спорили и возмущались, но мнения их совпадали — и это радовало Алексея. Но когда она осудила вызывающий уход с собрания Егора, он начал горячо защищать, оправдывая его поведение свойством художественной натуры, которую надо понимать и прощать за искренность и обостренное чувство справедливости.
— Как ты не понимаешь? – возразила Ирина. – Этим он оскорбил и тебя.
— Меня?!
— То, что сегодня произошло – было сражением. А он, сделав свой удачный выстрел, покинул поле боя, оставив на нем и тебя, своего лучщего друга.
— Ты хочешь поссорить нас? – хмуро спросил Алексей.
— Я хочу, чтобы и он дорожил вашей дружбой так же, как и ты. А ты сделал из него своего кумира.
— Да, я очень дорожу его дружбой, — заговорил Егор с торопливой исповедальностью. – Он дал мне в понимании жизни и в образовании больше, чем институт. Мне просто повезло, что он ответил мне своей дружбой. В жизни не так часто встречаются на твоем пути люди, которым дан от природы удивительный дар мгновенно понимать и оценивать то, что большинству людей дается путем долгих и кропотливых изучений, — он приводил примеры и доказывал, восхищался им, и вдруг решительно заключил, словно давая перед ней клятву: — Но будь уверена: сесть себе на голову я не позволю даже ему!
Она молча выслушала его признание, и он принял это за ее согласие. И это ее понимание, казалось ему, окончательно погасило в нем чувство ревности к Егору по отношению к Ирине.
— Алеша, — сказала она взволнованно, и в ее блестящих глазах застыл страх: — А не кажется тебе, что твое сегодняшее выступление на собрании похоже на поступок героя Чернышевского, который вроде убил себя на мосту? Я чувствую, что тебе этого никогда не простят.
— Мне главное, что меня открыто поддержал Горский.
— Таких, как он, слишком мало.
— Я готов остаться с ним, чем слиться со всей этой тупой безликой массой.
— Оглянись! Их становится все больше, и все какие-то мелко озобоченные, злые и трусливые. А сколько среди них коммунистов! Значит, в нашей жизни происходит совсем не то. Как жить дальше?
Было больно смотреть в ее вопрошающие расстерянные глаза. Но ее рассудительная речь ранила еще больнее — напоминала высказывания Егора, который своими сокрушительными доводами прижимал его к стенке. И тогда он все чаще ловил себя на таких страшных мыслях и сомнениях, что не решался подобное даже записать в своем дневнике. Он мучительно старался найти причины проникающего в него страха. В одном он незыблимо не сомневался: единственная дорога всех людей к счастью – построение коммунизма.
А Ирина продолжал говорить все убежденней противоположное тому, в чем он был уверен. И это настораживало. И лишь то, что высказывалось все это перед ним искренне, без всякого страха, как делал это и Егор, убеждало его в том, что он для них обоих самый близкий человек. И он готов был им простить даже то, в чем был полностью несогласен.
«Так что же выше во мне? – расстерянно думал он. – Общественное или личное? И теперь все мои мысли и поступки будут определять не только моя цель и совесть, но и мои чувства к ней». Это было какое-то новое, неведомое состояние, и он удивился, что не возражает ей.
Он радостно встретил ее доверчивую улыбку, порывисто обнял и прошептал:
— Прости меня…наверное, ты права. И все же…- Он почувстовал, как тело под его ладонями напряглось и отклонилось. — Что с тобой?
— Мне надо домой. Мама волнуется, — каким-то казенным голосом ответила она.
— Как ты можешь сейчас думать о чем-то другом? – вспыхнул он.
— Почему ты кричишь на меня?
Алексей с недоумение смотрел, как она пошла, накручивая на палец локон у правого виска, и слышал убыстряющийся шорох ее подошв об асфальт. Догнал ее, подхватил под руку и предупредительно обвел мимо лужи. Они шли молча.
Ветер усиливался, и на звездное небо набегали тучи. Одна из них показалась похожей на физиономию Зеньковича, и он резко замотал головой.
— Ты о чем? – спросила Ирина. — Вспомнил собрание?
— Завтра пойду в парную и отмоюсь, — отшутился он.
— Они тебя никогда этого не простят.
— С тобой мне ничего не страшно, — он улыбнулся, подхватил ее на руки, взбежал на второй этаж и опустил перед дверью ее квартиры.
— Какой ты сильный! – восхищенно прошептала она. — Честный и открытый…и глупый. Не обижайся, чужие люди пользуются этим.
— А разве можно жить по-другому?
— Нельзя позволять каждому рыться в твоей душе. Надо быть откровенным только с близкими тебе людьми, а ты неразборчив.
— Если из всех я выбрал тебя – значит я разбираюсь в людях, — весело отшутился он.
— Я боюсь за тебя. Ты слишком добр и откровенен с людьми. А добрые люди не осознают, что они становятся марионетками в руках умных и злых. У большинства завистливые глаза и злые языки.
Слушая ее, он вспомнил, как она сама первая предложила ему свою дружбу, а он понес какую-то глупость про необитаемый остров. Только благодаря ее терпению и уму они теперь вместе.
Он порывисто обнял ее, прижал к себе и, покрывая поцелуями ее послушные лицо, шею, руки, говорил о своей любви к ней. Из его окрыленной души вырывались самые красивые и нежные слова об ее уме, красоте, нежных руках, волосах, пальцах, которые он называл добрыми волшебниками-гномами, говорил о полете к звездам их слившихся любящих друг друга душ, о бушующем море жизни под ними, которое они обязательно преодолеют вместе, и никогда никто не сможет их разлучить.
25
Непривычная атмосфера установилась на факультете в последующие после собрания дни: не было шумных разговоров во время перемен, все ходили как-то скованно, услужливо уступая дорогу друг другу и сдержанно здороваясь, студенты не опаздывали на лекции, и была на них затаянная тишина.
Терентий Иванович перестал появляться неожиданно в коридорах после звонка на лекции, как он это часто делал, стараясь застать опаздавших врасплох. Пересматривая журналы групп в конце недели, с удовлетворением отметил, что повысилась посещаемость занятий. «Вот какое положительное действие возымело хорошо организованное мероприятие, — подытожил он и, обнаружив несколько отметок «нб», выписал фамилии, чтобы уточнить причины. – Мы добъемся стопроцентной посещаемости».
Преподаватели с одобрением отзывались о переменах к лучшему и признавали положительную действенность и необходимость подобного рода мероприятий.
И все же Зеньковича грызли сомнения: не верилось, что так мгновеннно студенты все поняли и приняли к сведению. Выждав еще неделю и отметив, что пропуск занятий не увеличился, он экстренно собрал у себя в кабинете старост групп и строго предупредил, что за сокрытие прогульщиков они сами будут наказаны, вплоть до лишения степендии. Все клятвенно заверили, что добросовестно отмечают в журналах.
— Я вам очень хочу верить, — сказал в заключение Терентий Иванович.- Запомните, от вас, старост, наших верных помощников, очень многое зависит в учебно-воспитательном процессе.
Он разрешил всем уйти, а Коновалику предложил задержаться.
— Садитесь здесь, — указал он на кресло и сам сел напротив, спиной к окну. — Так нам будет удобней беседовать.
Яркий свет из окна порозовил желто-рыхлое лицо Коновалика с щурившимися от солнца глазами, и выпукло обозначились прыщи на нем. «Небось, впроголодь живет, — подумал Зенькович. — Да трудно нам, крестьянским детям, выбиваться в люди. Ничего, надо все выдержать. Мы этой гнилой городской интеллигенции покажем чего мы стоим. Вон сколько нас из простого народа вверх пробились только в нашем институте. И все сами, по заслугам, потому что есть у нас цель, желание и хватка. И мы лучше их знаем, почем фунт лиха».
— С вами у меня будет особый, доверительный разговор, — начал он и отметил, как нервно зашевелились пальцы Коновалика и вцепились в подлокотники кресла. — Вам достался самый трудный участок работы: группа очень не стабильная. Открою вам секрет: в ней в основном учатся городские. Им, как нам с вами, не приходится преодолевать дополнительные трудности. Они живут на всем готовеньком и бесятся от жира…Надеюсь, вы согласны со мной?
— Да, да, — покорно закивал Коновалик и насторожился еще больше: за четыре года общения с ним в должности старосты хорошо усвоил: если тот начинает разговор издалека – жди неожиданнных осложнений.
— А раз так, — Зенькович вприщур всмотрелся в него, сделал многозначительную паузу и медленно опустил на колени мясистые ладони с обкусаннными ногтями. Из-под рукава пиджака выскользнул манджет рубашки с запанками ядовито-желтого цвета. — Вы должны понять и принять мое предложение так же честно и откровенно, как я вам предлагаю.
— Раз вы так считаете – значит так надо, — быстро проговорил Коновалик и застыл в покорном ожидании.
— Сейчас, после собрания, всякие нежеланные для нас с вами неожиданности могут произойти. Но мы, администрация, и вы, старосты, наши первые помощники, должны сделать все необходимое, чтобы извлечь из них максимальную для нас пользу.
Затянувшаяся пауза подтвердила догадку Коновалика, и стало не по себе: вспотела спина и пальцы, и разопревшее на солнце лицо начала чесаться.
— Вы должны и обязаны со всей честностью докладывать мне регулярно о положени дел в доверенной вам группе, — заявил Зенькович.
— Я всегда делаю это честно.
— Здесь есть одно различие. Вы докладываете тогда, когда вызываю вас к себе. А надо, это в наших с вами интересах, информировать своевременно. Важна оперативность.
— А как же… я вас даже очень хорошо понимаю, — понизил голос Коновалик.
— Успокойтесь и внимательно вникните, — наставительно продолжил Зенькович. — Я просто уточняю ваши обязанности. Вы человек наблюдательный, а это для будущего педагога очень важное качество. Вот и представьте себе, что ваша группа – это класс, в котором вы классный руководитель. Вы замечаете ошибки, чье-то неверное толкование, высказывания, чуждые нашей советской идеологии, приходите ко мне, как к старшему, более опытному товарищу, и делитесь своими наблюдениями и мыслями. И мы с вами, коллеги по общему делу, будем вместе решать возникшую проблему. Вы понимаете, о чем я говорю?
— Нет, только не это! – с отчаянием отозвался Коновалик и, поймав на лице прыщ, выдавил его тремя пальцами. Желто-красный сгусток пополз по щеке, согревая скользящим теплом захолодевшее лицо.
— Вы можете и должны так поступать! – не допускающим возражения голосом заявил Зенькович и, почувствовав увлажнившийся ворот рубахи под галстуком, рывком растянул его.
— А если они узнают? – испуганно выдавил Коновалик.
— Никто и ничто не узнает! – заверил Зенькович. — Мы с вами делаем большое нужное для всех дело. А наша администрация по достоинству оценит вашу работу и преданность нашему общему делу.
Коновалик молчал, безвольно опустив руки и суетливо перебирая взмокревшими пальцами.
— Вот мы с вами обо всем и договорились, — заключил Зенькович, вцепившись напористым взглядом в его сдавшиеся глаза, и улыбнулся: — Я и не сомневался, что вы правильно меня поймете. Не за горами распределение, и от вас во многом зависит, куда вы попадете после него…Кстати, мы открываем еще несколько мест в аспирантуре.
Зенькович встал. За ним поспешно вскочил Коновалик, подхватил свою папку и прижал к груди.
— Можете идти, — сказал Зенькович. — И знайте: долг платежом красен.
26
Типы и характерты чиновников бывают разные. Тот, кто хоть раз в жизни столкнулся с этой породой, может сам воспроизвести в памяти их характерные черты со всеми неожиданностями до мельчайших капризов психики, изломанной их службным положением.
Декан – один из представителей этой чиновничьей братии. Для студента – он первый бог, отец, дядька, сват, беспрекословный советник и судья. Но он же мгновенно превращается для вас в дьявола, если ваши отношения внезапно усложнились от вашего непонимания, неприятия или неисполнения его незыблимых рекомендаций, которые он строго блюдет в соответствии от спущенными сверху инструкциями, приказами и постановлениями. Преломляясь в его сознании, они приобретают для студента тот или иной окрас, но всегда приказ, который сам он лично неукоснительно исполняет. Главное качество всех чиновников (деканов), вне зависимости от их роста, веса, полноты и способности мыслить – строгое соблюдение всех параграфов и подпунктов.
Да, фигуры деканов бывают всякие, но большинство из них отчего-то всегда облачены в потертые костюмы, в лучах солнца которому блестеть не приходится: на работе они появляются обычно очень рано, до восхода солнца, преодолев маршрут от дома до института на автобусе (трамвае, троллейбусе, метро) и всегда при проездном билете, втиснутым в прозрачный вкладыш, бережно хранимый в нагрудном карманчике пиджака, чтобы можно было исполнительно и быстро предъявить контролеру. И с каким величием они делают это – стоит полюбоваться! А с каким презрением смотрят на «зайцев», бессовестно пытающихся обмануть государство и сэкономить за его счет. А когда солнце поднимается над городом и своими первыми лучами озолачивает все на своем пути, декан уже сидит в кресле за своим большим рабочим столом, крытым зеленой скатертью, придавленной толстым стеклом, под которым томятся разичных форматов бумажки, исписанные его старательным почерком, в коих значатся списки преподавателей, номера их телефонов, расписание лекций и звонков. Меняется лишь очередная инструкция из министерства или партийной организации.
Зенькович был, пожалуй, не похож на среднестатистический формат привычного нам чиновника, почему-то всегда кругленького с пухлыми руками и очками, втиснутыми среди топорщащихся карандашей и авторучек в верхнем карамане пиджака. Он не сидел, как вырубленный, за своим столом, разговаривая со своим собеседником, не перебивал его, отдавая распоряжение, не ковырялся при этом спичкой в зубах и не чистил ею длинный ноготь мизинца.
У него была средней плотности фигура, в прошлом, видимо, даже жилистая, с уверенной хваткой молодости больших рук, еще не потерявших былой силы, умеющих когда-то хорошо и уверенно работать топором, лопатой и косой, и осторожно и любовно поддерживать головку младенца, купаемого в ваночке. Теперь, правда, его маленькие запавшие неопределенного цвета глаза с фиолетово – серыми ободками вокруг них, предательски выдавали, что его организм медленно подтачивается больной печенью, да теплый шарф, нередко укутывающий шею, красноречиво выдавал, что его мучает фолекулярная ангина.
Зенькович любил свою работу особой любовью, которая наличествует у людей, долго и упорно пробивающихся к намеченной цели. Сколько это ему стоило усилий, знает его подточенный от напряжения организм и ставшей хронической злопамятность. Высшим пилотажем таких особей в достижении научных знаний является защита кандидатской степени. Она для них – весомое доказательство того, что и они карабкались к вершинам знаний. Но, обессилев в этом неравном поединке, находили на выступах этого бесконечного монолита плато – надежную опору и защиту от непогоды жизни, и намертво укреплялись, осознавая, что на большее не способны – и начинали терпеливо и надолго благоустраиваться на нем. Их тщеславие удовлетворялось тем, что все последующие путники к вершинам науки неминуемо должны пройти через ими застолбленное место. А они на нем — хозяева и становятся для этих смельчаков пропускником, с действиями которых грех не считаться. Тут уж голубчику они и выдадут свою позицию с высоты занятого положени: или — или… третьего не дано.
Недостаток научных знаний и нравственных принципов с торцией искупается административным рвением, крепнущим и каменеющим с годами опытом. У каждого из них этот опыт принимает свои специфические проявления с неповторимыми и особыми чертами данного характера. В преподавании вершиной для них остается незыблимый на всю оставшуюся жизнь учебник, утвержденный министерством. Зато они рьяно и с вдохновением изучают все исходящие инструкции, приказы, постановления – и не только потому, что положение обязывает, но и особая заинтересованность узнать, как скурпулезно и точно надо сделать работу, чтобы его заметили и оценили…и, если повезет, или найдется крепкая «волосатая» рука, поддержали и помогли подняться по служебной лестнице еще чуть повыше: умирают и снимают с должностей не только ректоров и начальников отдела министерства, но даже и министров.
Когда он читал инструкции и заранее предвидел, что будет в них дальше, он тщеславно улыбался, и душа его полнилась гордостью за самого себя, умилялась своей прозорливости, и в разговорах он непременно подчеркивал, что прочитанное не было для него лично откровением. Все это придавало ему уверенности в свои силы, знания и укрепляло незыблимость и правду личного опыта.
А если вдруг он что-то не понимал – решительно отвергал, как ошибку, заблуждение, полный бред. Он принимал лишь то, что было понятно ему. Он признавал во всем только свое понимание – и это считал объективным мненинем. И голос его тогда звучал густо и напористо, а сломленного противника смело одаривал снисходительной усмешкой.
Он был убежденным атеистом, и, если чувствовал с чьей-то стороны угрозу для себя, внушительно произносил: «Мне сам бог не судья…»
No comments
Comments feed for this article