1.
Помню тот миг. Я, как все вокруг, куда-то спешил в шумной толчее города. Мелькали отрешенные лица с озабоченными мелкой суетой быта глазами. Этот поток, замешанный на отчужденных друг другу чувствах, мыслях, характерах и судьбах людей, захлестывал и тащил за собой в свой хаос житейских будней. Он безудержно наплывал единой массой, обволакивал, теснил, втягивал в себя.
И вдруг какая-то сила разделила этот поток, образовав туннель, в конце которого я увидел книжку в черной обложке. Я бросился к ней сквозь этот туннель, оказался перед книжным киоском и подхватил книжку, как удочкой подсекают рыбу. Отрыл наугад и прочитал:
Я – избранник немыслимой боли.
Содрагается косная плоть,
когда пригоршни колющей боли
на стези мои сыплет Господь.
Сыплет соль мне Владыка на раны,
и от боли дышу я едва, —
и мирские пути осиянны
светом гибнущего естества.
По путям этим ангелы бродят,
Кормят птиц небывалых с руки,
И куски моей плоти находят,
Как чешуйчатых роз лепестки.
Смотрят ангелы в недоуменье,
Что за дикий колючий цветок,
А в дали чье-то детское пенье-
Это пробует смерть голосок…
Забыв обо всем на свете, я читал страницу за страницей, боясь пропустить строфу, строчку, слово. Казалось, каждое стихотворение было об одном и том же: о матери, отце, собаке, птице, насекомых, Боге и смерти—но каким все это представало неожиданно новым, поворачивалось иной гранью, обнажая подспудные глубины того,что есть наша жизнь,которую мы получили в наследство от Бога,но в суете жизни растеряли или отреклись,предав самое святое,что есть в ней: Веру, Надежду, Любовь, значимость самой Жизни и Смерти.
А ведь все это святое было впитано нами с пеленок в мире своей семьи, и мы немыслили себя без нее, казалось, обрели это навечно и…потеряли.
Поэт не назидал, не давал советов. Он до глубины открывал свою душу перед Богом, разговаривал с ним наравных. Для него Бог – такое же создание, как и он сам, как кошка, собака, муравей: все равны в этом мире, ибо сам Бог создал все живое в нем по своему образу и подобию. И Бог говорит с ним наравных, поклоняется каждой букашке, плачет над ее несчастьем, открывает свою душу поэту и горько сетует на то, что мир не пролучился таким добрым, каким он задумал его. Поэт не корит Бога – он вместе с ним страдает и мучается от того, что так прекрасно задуманный мир оказался далеким от совершенства.И они оба, Бог и земной поэт, размышляют и переживают за каждую тварь, живут с ней, умирают и воскрешают вновь, и продолжают верить,что этот мир вечен, он сохранится и будет счастливым,если в основе жизни будут стоять любящая друг друга семья, в которой неотьеилимо соединены мать, отец, дети, животные, птицы, насекомые—все-все живое на земле. И боль каждого из них существенна для всех вместе, ибо все они в мире едины. И смерть любого- это трагедия не единого, а космоса.
Меня учила мышь мышинному веселью,
И правилам своей монашеской игры,
Когда я навещал ее сырую келью,
Где свалены в углу умершие миры.
Меня учила мышь неслышному согласью
С ничтожною своей мышиною судьбой,
А также немоте—такому полногласью,
Когда лишь не дыша становишься собой
Прислушайся к себе — и вдруг ты станешь мышью,
И станешь мурашом, и станешь трын–травой,
Меня учила мышь загробному затишью,
Когда уже душе не страшно быть живой.
«Я закрываюсь! – вырвал меня из этого обнаженного мира нетерпеливый голос. – Покупаете книгу?»
Кажется, я обжег продавца таким взглядом, что он принял меня за умалишенного.
Я расплатился с ним и пошел, продолжая читать находу и не видя ничего перед собой. Опомнился на скамейке под фонарем. Закрыл книгу – и поймал себя на том, что вижу все перед собой (все такое знакомое мне с детства!) соверщенно в ином свете. И ясно различил, как ужасно хрустнул под ногой вечернего спешащего пешехода муравей, перебегающий со своей ношей через тротуар. И эта боль отозвалась в моем сердце.
С фотографии в книге на меня смотрел старик с сократовским черепом и наивными детскими глазам. К его груди прижималась кошка. В аннотации было написано, что книга издана (первая книга старого поэта) в Москве, а сам он живет в Минске… Как? Он здесь, живой, рядом? И мы ходим с ним по одним улицам? Я, причастный к литературному миру, даже не слыхал о нем.
Дома я начал обзванивать знакомых и расспрашивать о нем. Наконец, один известный у нас писатель сказал: «Припоминаю…Было это несколько лет назад. В наш белорусский союз писателей написал из Москвы поэт А.Межиров. Он сообщил, что у нас, в Минске, живет в неизвестности гениальный поэт, и он очень болен. Мы послали к нему гонца — он принес его стихи, мы обсудили их и заочно приняли автора в наш союз… Кажется, издательство обещало издать его книжицу…»
2.
Я разыскал адрес поэта и позвонил ему. Тихий бархатный голос спокойно ответил: «Я всегда рад видеть живого человека. Если вам интересно – жду.»
После моего звонка в дверь было долгое молчание. Наконец, раздался деревянный стук о пол и донесся извиняющийся женский голос: «Сейчас, сейчас…» Прохрипел натужно замок, и в проеме открытой двери возникла на костылях маленькая седая женщина с приветливым лицом и ярко-синими глазами. Поздоровавшись, она кивнула в сторону длинного узкого коридора, заваленного вдоль стен почти до потолка пакетами, завернутыми в газету и перевязанными бечевками, и сказала: «Проходите. Вениамин Михайлович ждет вас».
Навстречу мне тяжело поднялся с низкого потрепанного кресла человек с фотографии в книге. Но сейчас он выглядел намного старше (старик!), лишь лучисто сверкали пронзительные карие глаза, по–детски изучающие меня. С радушной улыбкой он протянул мне маленькую теплую ладонь, старательно, но как бессильно, пожал мою руку, осторожно опустился в кресло, поправил на груди застиранную клетчатую рубашку и, разглаживая ладонями вздувшиеся на коленях шаровары, спросил: «Что вас привело ко мне?» — «Ваши стихи»,- ответил я. «Я не пишу стихов», — сказал он. «Но вы ведь Вениамин Михайлович Блаженный» — « Я…- и, помедлив, он произнес: — Но я не знаю, как писать стихи. Я просто открываю свою скитальческую по миру душу. Поэзия – это рифмованный диалог с Богом». — «Вы открыли мне мою душу», — признался я. «Значит мы с вами люди родственной души, — ответил он. — И нам есть о чем поговорить…»
Тихим бархатно-обволакивающим голосом он читал мне свои стихи, и я, очарованный, слушал, не замечая, как летит время, и ловил себя на том, что этих стихов нет в опубликованной книге. Он читал, закрыв глаза и запрокинув голову так высоко, словно тянулся своим одухотворенным лицом к стоящему высоко в небе полдневному солнцу. Блестел плохо выбритый подбород.
Наконец, явно устав, он открыл глаза и, вглядываясь в меня, спросил: «Вы понимаете, о чем я?» — «Вы оптимист», — ответил я. «Клава! Клава! — громко позвал он, хлопая в ладоши и радостно улыбаясь. — Ты слышала! А ты говоришь, что я пессимист. Объясните ей».
Я сказал, что меня восхищает в нем такое редкое качество в людях: видеть мир так глубоко, таким жестоким и страшным для каждого живого существа, разговаривать с самим Богом наравных и вместе с ним (вернее даже, доказывая ему) видеть этот мир великим и прекрасным и верить, что таким он пребудет вечно, если в основу своей жизни люди поставят нравственные бессмертные ценности. Поэт, сказал я, это тот, кто бесстрашно открывает то, что человечество прячет в своих загнанных жизнью душах – ему дано особое чутье слышать каждого, и человека и букашку.
«А знаете, почему такое происходит? — подхватил он. – Потому что поэт, не боясь, не таясь, открыто заглядывает в свою собственную душу и рассказывает об этом всем, никого не виня, не ища вокруг себя врагов – ибо все в мире едино и взаимосвязано».
Я видел, что он подустал от нашей затянувшейся беседы, но старается это скрыть от меня. Он продолжал увлеченно рассказывать о своем видении мира, о поэтах. Удивительно! – за этот долгий вечер он называл десятки имен известиных и неизвестных мне поэтов, и как бы он не относился к каждому из них, напамять читал их стихи, доказывая свою мысль. Кругозор его поражал! Это были Пастернак и Апполинер, Есенин и Рембо, Слуцкий и Мицкевич, Цветаева и Гомер…
Я понимал, как утомился этот старый человек – лицо его в углубившихся морщинах стало красным в крупных каплях пота, он утирал их тыльной стороной ладони с длинными неухоженными ногтями и тер свои излучающие свет глаза.
Вошла жена, Клавдия Тимофеевна, и, извинившись, с мягкой укоризной сказала ему: «Ты пропустил уже два приема лекарств…»
Он сконфуженно посмотрел на меня и с веселой усмешкой ответил:
«Ты – женщина, и этим ты права…» — «Пастернак – ваш любимый поэт», — сказал я. «Пастернак, Есенин, Цветаева… — ответил он. — Об этом, надеюсь, мы еще успеем с вами поговорить…»
3.
Я начал приходить к нему. Предварительно звонил по телефону. Он назначал время или вдруг, смущенно извиняясь, откладывал встречу и пояснял: «Тут у меня все не удается одна строка…» А когда я приходил, первым делом читал мне новое стихотворение, радуясь тому, что сумел найти и поставить на свое место каждое слово.
Он скупо рассказывал о своей личной жизни (а ведь вся она была в стихах!). Разговор наш был о мире, поэзии, поэтах. Из них – больше о Пастернаке, к которому он, неизвестный, голодный и нищий, отправился в Москву с тетрадями своих стихов в 50 годы – время особенной травли поэта. Прочитав его стихи, Пастернак долго беседовал с ним, извинился, что несколько часов будет занят неотложным делом, дал ему денег пообедать в ресторане, и просил сегодня же придти к нему. Жена Пастернака, провожая Блаженного к двери, доверчиво призналась ему, что муж ее редко кому такое предлагает. Сам же Вениамин Михайлович выделил главное в Пастернаке: его скромность, неуступчивость в моральных взглядах, великое снисхождение и доброта . А доброта – это высший талант в человеке. И он прочитал из Пушкина: «..и чувства добрые я лирой пробуждал», из Есенина: «…не расстреливал несчастных по темницам…»
Когда я называл некоторые нашумевшие в советской литературе имена, он порой морщился, словно проглотил кислое, и вдруг – это было так неестественно для него — с гримасой произносил: «Такого поэта я не знаю». Но тут же опять напамять читал что – нибудь из данного автора, показывая его фальш, неискренность и, это он презирал больше всего, идеологический пафос данного опуса. И, навсегда отметая разговоры о социализме и коммунистах (впервые я услышал таким железным его всегда мягкий доброжелательный голос) сказал, как отрубил: «Социализм – это система для искоренения духовной жизни, а коммунист – это тот, кто научился махать топором».
Однажды он больше часа прочитал мне импровизированную лекцию о том, что даже у великих поэтов, любимых им, встречаются неточности в тексте оттого, что поэт в искреннем безудержном всплеске своих чувств порой не очищает зерна от плевел.
Если я начинал говорить о политике, о том мраке, который навис над нашей несчастной Белорусью, он словно не понимал этот чуждый его понятиям о естественной жизни язык. Он закрывал глаза, и пальцы его, словно осуждая меня, постукивая, бегали по подлокотникам кресла. Раз, не дослушав меня, перебил: «Вспомните, что было написано на кольце мудрого царя Соломона… Есть единственная вечная ценность – Заповеди на скрыжелях завета…» Он видел и принимал мир в его первозданности, в его установленных Богом навека ценностях: жизнь, живая, естественная, где все равны и ответственны друг перед другом, человек и насекомое, Бог и животное. Только нищие духом думают, что бытие состоит из жизни и смерти. Смерти нет, если человек живет духовной жизнью и ему дана память – а это значит вечно продолжается общение между живущими и уже не живущими во плоти. Однажды и навсегда ты появился в мире. И он прочитал:
Я мертвых за разлуку не корю
И на кладбище не дрожу от страха,-
Но матери я тихо говорю,
Что снова в дырах нижняя рубаха.
И мать встает из гроба на часок,
Берет с собой иголку и моток,
И забывает горестные даты,
И отрывает савана кусок
На старые домашние заплаты.
Однажды он протянул мне свежепахнущую типографской краской книгу своих стихов «Сораспятье» и рассказал. Год назад его разыскал, узнав о нем в Москве, известный певец и музыкант из Петербурга Юрий Шевчук, заинтересовал своих знакомых бизнесменов — и они издали часть его стихов. В книге на первой странице было написано от автора: «Я кланяюсь им всеми строчками своих стихов – отныне темничные стихи эти вышли на простор читательского прочтения» На следующей странице были приведены выдержки из писем к Блаженному. А. Тарковский «Ваши стихи потрясли меня». Н.Панченко (узник Гулага, поэт и издатель той единственной московской книжки): «Стихи Ваши – чудо!» А. Межиров: «Много лет я не слышал, не читал стихов такой силы и красоты как Ваши». В. Шкловский: «Дорогой друг! Вы настоящий поэт. Это не орден. Это слова почти печальные». И. Лисянская: «Ваша душа, т.е. Ваша поэзия обволокли меня таким земным и вместе с тем таким запредельным воздухом, где жизнь и смерть – одно, и значит ничего не страшно, хоть все трагично». А «Литературная газета» за 1994 год, перечисляя имена вестников, носителей волшебного дара, хранителей огня в ХХ веке — среди гениев поэзии называет и его имя.
4.
Жизнь поэта в его стихах, так сказал поэт. И все же, чтобы понять его предназначение, которое не сломят никакие жизненные невзгоды, надо знать внешние даннные его биографии.
Родился В.Блаженный (Вениамин Михайлович Айзенштадт) в 1921 году в местечке Копысь на Белоруссии. Его отец Мих Айзенштадт, бедняк, женился на дочери шкловского корчмаря. Ее родители купили молодым в приданное писчебумажную мастерскую. Михл стал владельцем. Но вместе того, чтобы копить прибыль, Михл покупал за свой счет рабочим обеды, и они вместе с хозяином просиживали за горячим самоваром в дискуссиях о жизни… и мастерская разорилась. Михл с любящей его женой и тремя маленькими сыновьями уехал в Витебск и поступил рабочим на щетинно-щеточную фабрику, вычесывал свинную шерсть и вдыхал химикаты. И никогда не жаловался на судьбу. Вот как написал поэт об отце:
Отец мой — Михл Айзенштадт — был всех глупей в местечке.
Он утверждал, что есть душа у волка и овечки.
Он утверждал, что есть душа у комара и мухи.
И неспеша он надевал потрепанные брюки.
Когда еврею в поле жаль подбитого галчонка,
ему лавчонка не нужна, зачем ему лавчонка?..
И мой отец не торговал – не путал счета в сдаче.
Он черный хлеб свой добывал трудом рабочей клячи.
О, эта черная страда бесценных хлебных крошек!
Отец сидит в углу двора и робко кормит кошек.
И незаметно он ногой выделывает танец,
И на него взирает гой, веселый оборванец.
— Ах ,Мишка…Михеле дер нар — какой же ты убогий!
Отец имел особый дар быть избранным у Бога.
Отец имел во всех делах одну примету — совесть
— — —
Вот так она и родилась, моя святая повесть.
Однажды его младший сын Веня нашел рубль и радостный прибежал к отцу. Отец сказал: «Если ты нашел – значит кто-то потерял. Никогда не радуйся чужой беде».
Вениамин с детства хорошо рисовал, и его пригласили в художественную школу. Но в это время, в пятом классе, кто-то принес в школу «Антологию поэзии от В.Соловьева до М.Светлова» — и поэзия ворвалась в жизнь мальчика. Он читал запоем. Обнаружив в библиотеке за семь километров не уничтоженные советской властью книги стихов М.Цветаевой, Н.Гумилева, О.Мандельштама, он каждый день в любую погоду ходил туда и своим калиграфическим почерком переписывал их стихи в тетради. Он переписал всю «Божественную комедию» Данте. (Эти тетради он пронес через всю жизнь).
Несчастье было спутником этой семьи. Средний ребенок Иссак умер в раннем детстве: врач дал не то лекарство. Старший сын Иосиф увлекался литературой, писал стихи, учился в Минском университете на журфаке. После убийства Кирова его оклеветали за стихи – и он покончил жизнь самоубийством. Вениамина за то, что он называл себя поэтом, таскали по психушкам.
До Великой Отечественной войны Вениамин Блаженный (так его прозвали с детства) закончил один курс педагогического института, исторический факультет. Семья эвакуировалась в Горьковскую область. Вениамин учительствует в деревенской школе, пишет стихи. Вскоре его, беспартийного, лишают работы. После войны он приезжает в Минск. Единственный багаж – мешок его стихов и заветные тетради. Он устраевается рабочим в инвалидную артель, женится на женщина – инвалиде Отечественной войны. Он тяжело работает, пишет стихи все время, ходит по редакциям, рассылает их по разным советским журналам – его нигде не печатают. Советская власть с озлобленным упорством уничтожала своих гениев. И он весь уходит в свой поэтический мир, ни с кем не общается. Пишет и пишет стихи. Он для жены был мужем, сыном, внуком. Она, простая женщина, понимала, что рядом с ней творит гений. Все годы, день за днем, она собирала его исписанные листочки, перепечатовала их на машинке, год за годом росли папки стихов на полу возле его маленького шаткого письменного стола, тайком от него пытается пробить их в печать…. тщетно. А он в это время писал:
Я так и не пойму, что значит быть известным.
Известны ль облака? Известна ли гроза?
Так почему и мне по тем стезям небесным,
Слезами изойдя, свой путь пройти нельзя?
. . . . . . . .
А слава… Но нигде – ни в чащах, ни в дубравах,
Ни в рощах, ни в полях, ни в зарослях болот
Я, право, не встречал такой пичуги – слава…
Должно быть этот вид пернатых не поет.
На тяжелой работе он надорвался и почти 20 лет до самой смерти прожил в заточении дома. Весь путь – от письменного столика до двери на редкий звонок, когда жена вышла в магазин за продуктами.
В 1999 году умирает Клавдия Тимофеевна, великая и мужественная женщина. Последние слова ее были: «Кто теперь будет кормить Вениамина…».
Белорусский союз писателей прислал ему конверт, в котором было денег на несколько буханок хлеба… Но и их он не успел съесть. Через десять дней Поэт умер. На похоронах присутствовало с полтора десятка человек.
В годовщину смерти, благодаря Джойнту, удалось купить гранитный камень и поставить на его разрушающуюся могилу. На нем несколько скупых слов:
ВЕНИАМИН БЛАЖЕННЫЙ (АЙЗЕНШТАДТ). ПОЭТ.
Вот как о себе сказал еще при жизни поэт:
И это обо мне вам сказано в Завете:
Не троньте малых сих, взыскующих Христа,
И будьте в простоте забот своих как дети,
Зане лишь их сердцам открыта высота.
И это обо мне вам сказано сурово:
Он будет бос и наг, и разумом убог,
Но это на него сойдет святое слово
И горестным перстом его пометит Бог.
No comments
Comments feed for this article
Trackback link: https://borisroland.com/эссе/избранник-немыслимой-боли/trackback/