1
Благодаря памяти человек единовременно живет в трех измерениях: прошлом, настоящем и будущем. Состояние его души зависит от того, какой след в ней оставили пережитые события. Душа – вместилище этого огромного мира Вселенной.
Я родился и больше полвека прожил на той части Земли, которая носит такое красивое имя – Русь… Россия. Но уже тысячу лет, с тех пор как поселились здесь мои предки, разносится на ее территории зловещий рев: «Бей жидов – спасай Россию!» За свою жизнь и я перевидал множество искаженных в этом диком вопле ртов и перечитал подобные надписи на стенах домов и туалетов, на школьных и студенческих партах, даже на письменных столах академических библиотек.
Казалось бы, душа моя должна ужесточиться и ненавидеть всех этих сортирных бытописателей от простого рабочего до известного миру ученого, обвиняющего «жидов» виновниками всех бед России. В патологической злобе своей они, причастившиеся к христианству и провозгласившие своего Бога самым великим и гуманным среди всех Богов других религий, явно запамятовали, что их Бог – иудей по происхождению. А за верой его – вся история этого веками гонимого народа, разбросанного несчастьем по всей планете. Холокост – невиданный в истории человечества геноцид против него, хотя великие творцы иудейского народа своим умом обогатили мир во всех областях знаний.
Нет, не христиане они и нет у них веры в того, именем которого они клянутся. Ибо сказал Христос: «Если бы верили Моисею, то поверили и мне, потому что он писал обо мне. Если мир вас ненавидит, знайте, что меня прежде вас возненавидел. Если меня гнали, то будут гнать и вас, если мое слово соблюдали, будут соблюдать и ваше». (Иоанн 15: 46,18 ,20)
Вступающий в жизнь не имеет ни опыта, ни знаний – обнаженными чувствами принимает он мир, не ведая еще ни силу зла. Ни величие добра.
Через боль и страдание происходит становление Человека.
Но даже крохотный свет любви разгоняет мрачную тьму невежества и вселяет надежду, что злоба людская пройдет и воцарится в наших душах великий завет Библейский: «Нет ни эллина, ни иудея…»
2
Наступило великое время: единственная руководящая партия нашей страны торжественно провозгласила: «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!»
И я, романтик, не мог оставаться безучастным к такому грандиозному и долгожданному событию – ушел с первого курса московского технического вуза. Пять лет обучения казались вечностью, которая лишала меня возможности непосредственно участвовать в таком великом и благородном деле. Мне, взрослому сильному парню, стало стыдно протирать портки на студенческой скамье в то время, когда мои лучшие сверстники уезжали на великие стройки коммунизма: работали на заводах, фабриках, в колхозах. Многие бросились испытать себя в трудовых подвигах.
Узнав о моем поступке, мама уронила голову на дрожащие руки и запричитала:
— Господи! И в кого ты у меня такой уродился…
Я обнял ее за плечи, нежно поцеловал в заплаканные глаза и с веселой гордостью ответил:
-Я – в отца! У него была бронь, но он ушел добровольцем на фронт.
— И он погиб, — разбитым голосом произнесла мама.
— Дело прочно, когда под ним струится кровь! – с юношеским пафосом прочитал я строчки своего любимого тогда поэта.
— Хватит крови! – вдруг с надрывом прокричала мама и зарыдала.
Был вечер. Мы молча сидели в нашей тесной кухоньке. Мама перестала плакать и, тяжело вздыхая, отрешенным взглядом смотрела то на меня, то на темное окно, за которым, размытие светом уличного фонаря, сумрачно виднелись в небе далекие звезды и вогнутый желток ущербной луны. Я не решался заговорить, чтобы неосторожным словом не ранить ее чувственную душу. Наконец, она заговорила сама. И тогда, впервые в жизни, я услыхал от нее историю своего рода: почти никто не умер своей смертью. Войны, революции, репрессии, лагеря и тюрьмы, погромы и загадочные убийства обрывали их жизни.
— Мы, евреи, — сказала мама, — обречены жить под двойным гнетом, а ты сам выдумываешь себе дополнительные трудности. Побереги себя, сынок! Ты остался чуть ли не последней веточкой нашего рода…
Я нежно обнял ее и клятвенно произнес:
-Тебе не будет стыдно за меня ни перед отцом, ни перед Родиной.
3
Я пошел устраиваться учеником токаря на новый завод автоматических линий. В отделе кадров, полистав мои документы, отказали мне в приеме. Мой дядька, который во время войны воевал и дружил в партизанах с начальником отдела кадров, сходил к нему – и дело было улажено. Когда я спросил, как это ему удалось, он; грустно улыбнувшись, ответил:
— Он неплохо к евреям относится…у него жена еврейка.
Тогда мне было не до этих тонкостей: я был счастлив, что вольюсь в рабочий класс и стану в первые ряды строителей коммунизма. Протекция положила начальный старт: мне дали в учителя лучшего токаря инструментального цеха. Это был передовик производства, токарь – универсал. Коренастый человек с сосредоточенным лицом. Под густыми рыжими бровями ярко блестели вдумчивые серые глаза.
Вначале меня насторожило его угрюмое молчание: он обрывал всякий разговор, который не касался непосредственно работы. Он не учил меня, а, выполняя свой производственный план, кивал головой и наставлял:
— Смотри и думай ! То, до чего дойдешь своими мозгами, будет твоим настоящим знанием.
Однажды, вприщур вглядываясь меня, спросил:
— Фамилия у тебя какая–то нерусская… ты кто?
— Человек, — простодушно ответил я.
— Это мы еще в деле увидим,—хмыкнул он.—А по нации кто?
— Еврей…
— Странно, — дернувшись, словно ошпаренный, произнес он.— Так чего это ты в токаря подался?
— Нравится.
— Это не похоже на вашего брата.
— У меня нет брата,- с наивным удивлением ответил я, не понимая, отчего это он вдруг перешел со мной на «Вы».
Он как-то загадочно хмыкнул и завозился с изготовленной им деталью. Он брал ее, еще горячую, голыми руками и спокойно, не суетясь, укладывал аккуратно в ящик на тумбочке. Когда я сам впервые схватил готовую деталь — мне так обожгло пальцы, что я выронил ее, и она упала ему на ногу. Он даже не вскрикнул, не обругал меня. Лишь, сжав зубы, процедил:
— Когда поработаешь с мое –тогда и лапай свежатинку.
Первое время я обижался на него до слез, но он, не давая мне возможности лелеять свою обиду, тут же всучивал ручки от станка и командовал:
— Видел как я делаю – теперь давай сам… Да не суетись, как вошь на жопе.
Напряжение, обида и желание доказать ему заставляли меня собраться — и я с нарастающим чувством уверенности ощущал, как станок послушен мне.
— Молодец – засранЕц !—покрикивал он над моим ухом под шум станка и грохот металла.
Через два месяца, раньше положенного на учебу срока, он, одобрительно поглядывая на меня, сказал мастеру:
-Может сдавать на разряд. Гарантирую!
А когда я выдержал экзамен, он протянул мне руку, впервые протянул, и, крепко пожимая, с улыбкой похвалил:
— Молодец иностранец! Не подвел! – снисходительно потрепал меня по плечу и добавил: — А я думал, что вы только торговать мастера.
На этот раз я понял, на что он намекает. Но ни обиды, ни злости не испытал к нему. И, переходя с ним на «ты», с веселой заносчивостью отпарировал:
— Значит, и я тебя кое-чему научил.
— Да, загадал ты мне загадку, — покачал он головой.
— Я твою разгадал—теперь ты мою разгадывай.
— Твоя, видать, посложнее будет.
-Это ты верно заметил, — с улыбкой сказал я. — Твоей профессии—всего несколько сот лет. А мой народ один из древнейших в мире.
И та расстеряность и доверительная улыбка, которые застыли на его лице, позволили мне смело добавить:
-Ты умный — справишься…
4
Самостоятельная работа утверждала во мне гордое чувство: я наравных со всем рабочим классом строю желанное будущее своей страны. Я уже привычно вскакивал по утрам, делал зарядку, почти круглый год купался в озере и, плотно позавтракав, вливался в тесный поток трудового народа на остановке автобуса. Работал я увлеченно, перевыполнял план и все смелее следил за руками контролера, штангенциркулем проверяющего изготовленные мною детали. Появилось на заводе много друзей: мы вместе шли домой, шумно беседовали и спорили, часто уезжали на выходные дни за город, зимой на лыжах, летом на лодках, по вечерам ходили в клуб. Мы, молодые рабочие, сами построили футбольное поле, по цехам разбились на команды и три раза в неделю начали тренироваться. Я встал на ворота –еще школьником это было мое место в игре. Видимо, это у меня неплохо получалось. Я был упруг, тягуч, смело снимал с ноги противника мяч – и ребята предложили мне стать первым вратарем заводской команды. Мы победили на районных соревнованиях и усиленно готовились к первенству города среди заводских коллективов.
Вообщем, я вскоре жил полнокровной заводской жизнью и гордился тем, что и мой труд вносил лепту в выполнение пятилетних планов. Мое состояние поймет тот, кто познал одну простую, но святую истину: радость труда – основа полноценной жизни.
Как-то ко мне подошел слесарь из нашего инструментального цеха Вовка Порох. Косая челка наползала на его рыхлый рябой лоб, крупные скулы выпирали и сходились на остром плохо выбритом подбородке, черная промасленная спецовка, распахнутая на груди, обнажала белую прыщеватую кожу.
-Здорово, вратарь! — с веселым дружественным огоньком в светло-голубых глазах сказал он. — Видел вчера, как ты играл. Молоток!
— Да что там, — смутился я. — Два гола пропустил
-Не трави себе душу — их бы сам Яшин не взял…Поверь мне, а я понимаю толк в футболе…Давно играешь?
— Как все пацаны.
— В секции занимался?
— Нет
-А зря! Из тебя бы хороший вратарь вышел. Футбол – это высший класс в спорте! — выражая восторг, он впечатывал кулаком каждую фразу себе в ладонь и смотрел на меня одобрительно.
Он заговорил о знаменитых игроках и матчах. Помнил мельчайшие подробности в разных играх, вплоть до того, где располагался каждый спортсмен в данный момент, называл легко имена, фамилии, команды советских и зарубежных футболистов. Я никогда не был болельщиком, но с захватывающим интересом слушал его.
— А почему ты сам не играешь? — спросил я
-Болельщик – это тоже спорт, — отшутился он.
Вовка Порох часто приходил к нам на тренировки, не пропускал ни одной игры, в перерывах между матчами прибегал, давал советы и, матюкаясь, ругал за ошибки. Однажды наш нападающий Сашка Иванов, не выдержав его поучений, бросил ему под ноги мяч и сказал:
-Трепаться легко – сам покажи.
Вовка неловко оттолкнул от себя мяч и спокойно ответил:
-А ты, фраер, стихни и слушай.
Я отметил, как Сашка, стушевавшись, сжал зубы и попятился. Мне это показалось унизительным, и после игры я спросил у него, чего это он так спасовал перед Порохом.
— И тебе не советую с ним зарываться. Ты что не слышал о нем?— спросил он.
И он рассказал, что Вовка Порох является атаманом заводских парней, за ним подозреваются какие-то темные дела и вроде даже не чист на руку. И заключил:
-Советую, держись от него подальше.
Мне был не по душе его рассказ, к тому же говорил он все это каким-то заговорщески голосом и оглядываясь. А мне Вовка понравился с первой нашей встречи. Была в нем какая-то открытость, прямота, чувство собственного достоинства, вызывала уважение его уверенная чуть раскачивающаяся походка.
Оказывается, он служил на флоте. На втором году службы, во время боевых учений, их катер попал в аварию. Многие моряки погибли, а он спасся, привязав себя к бревну, три дня болтался в холодном Баренцевом море. Он застудил легкие – и его списали. Так вот почему, когда он курил, было слышно, как что-то скрипит и свистит в его груди.
-Мое дело тебя предупредить, — явно обидевшись на меня, хмуро заявил Сашка
Нас с Сашкой среди других парней на заводе сближала общая судьба: он, как и я, поддавшись государственной агитации, бросил институт и пошел на завод в рабочие. Но уже через полгода, столкнувшись с грубой плотью реальной жизни, он прозрел, понял, как жестоко его обманули, и теперь рьяно готовился, чтобы успеть до призыва в армию поступить в институт.
5
Этот разговор оставил в моей душе неприятный осадок. И я заметил, что при встрече с Вовкой Порохом, он, как заноза давал знать о себе — чувствовал какую–то невольную скованность при общении с ним.
А Вовка все чаще подходил ко мне. Бывало, мы вместе гуляли по городу. Он о многом спрашивал у меня, внимательно слушал. Однажды с восхищением спросил:
— И откуда ты все это знаешь?
— В книгах читал.
— Много же ты успел прочитать!
— Мать с детства приучила. Она учительница.
— Завидую, — сказал он. — А моя…сучка! — Он стукнул кулаком, как обычно, себе в ладонь. — Карга старая, а до сих пор к себе хахалей водит!
— Нельзя так о матери! — укоризненно возмутился я.
— Счастливый ты…тебе этого не понять, — грустно произнес он.
Светлые глаза его потемнели, и мне показалось, что в них навернулась слеза. Он сунул сигарету в зубы и захлопал себе по карманам, ища спички. Вместо них вытащил часы на кожаном ремешке, протянул мне и сказал:
— Черт, чуть не забыл! Ребята сказали, что у тебя на тренировке сперли часы… Вот возьми .
— Да ты что! — растерянно произнес я и спрятал за спину руки.
— Я сказал – возьми! Надо тебе возместить убыток.
— Ты–то тут при чем? – я в упор посмотрел на него и невольно вспомнил предостережение Сашки.
— Нравится мне, как ты играешь. От души дарю.
— Не возьму! — отрезал я.
— Ну, как знаешь, — равнодушно пожал он плечами. — Но помни – обидел.
Он сочно выругался, взял часы за ремешок и с силой ударил ими по дереву.
Когда я начал возмущаться этим, он оборвал:
— Кончен разговор.
И тут же, как ни в чем не бывало, начал рассказывать, как по моему совету взял в библиотеке книгу и заставил себя читать, но быстро устают глаза. И смущенно заключил:
— Вишь, с детства не приучен..
Он пригласил меня в кафе, взял бутылку вина. Я впервые в жизни пил, пил наравных с ним: после инцидента с часами боялся вновь его обидеть. Поздно вечером мы возвращались домой. Он настоял проводить меня. В моем районе сказал:
— Мрачно у вас как! Шанхай…Если кто-нибудь тут из гавриков будет приставать к тебе – скажи, что ты мой друг. Под землей достану гада!
6
Теперь мы с Вовкой встречались как старые добрые приятели. Я и сам начал частенько заходить к нему на слесарный участок и, бывало, задерживался: с интересом слушал его рассказы о морской службе, о заводской жизни — он многое не принимал в ней, ругал и проклинал начальство и партию. Все видел в мрачном свете. Я вступал с ним в спор и доказывал, что сейчас наступают желанные перемены в жизни, а во всем, что случилось плохого в нашей стране, виноват Сталин – и после развенчания его культа мы стали на ленинский путь.
— Ну и наивняк ты, — усмехался он. — А вроде такие умные книжки читаешь.
Я спорил с ним до хрипоты. А он, ловко и быстро обрабатывая очередную деталь, подтрунивал над моей наивностью. Я отходил от него с каким-то странным чувством подавленности: все, во что я верил и страстно желал, он умело опровергал фактами из нашей жизни – и она представала передо мной в мрачном свете. И каждый раз я чувствовал, что мой энтузиазм в работе пропадает.
-Что лынды бьешь?! – уже несколько раз сделал мне угрожающие замечания мой мастер цеха Прохорович.
А однажды, явно раздраженно, прикрикнул:
— Не хочешь работать – иди торговать, как все твои кровные братья!
Я уже понимал о каком брате намекает он. Бычась, подступил к нему вплотную и выпалил:
— А твой кровный брат – фашист!
Он выставил передо мной посиневший от злости кулаки, сочно выругавшись, пригрозил:
-Я тебе это припомню!
И он принялся исполнять свою угрозу: подсовывал работу с низкими расценками, привередливо проверял изготовленные мною детали, лишил тринадцатой зарплаты, жаловался на меня начальнику цеха, а по утрам сдержанно отвечал на мое приветствие.
Однажды, во время обеденного перерыва, я услышал, как он, играя с рабочими в домино, ехидно усмехаясь, сказал:
-Послушайте самый короткий анекдот. Жид – токарь.
Дружный рогот был ему ответом. Меня словно окатили кипятком. Но я, заставив себя сдержаться, медленно подошел и с вызовом произнес в наступившей при моем появлении мертвой тишины:
— Только что передали по радио: Ботвинник победил Смыслова.
— Что ж он, сука, так оплошал! — Мастер с возмущением стукнул костяшкой по столу.
— Ничего, наша все равно возьмет! — поддержал его за моей спиной чей-то голос. — Смыслов отыграется у этого семь раз не нашего.
— Верно говоришь, Коля,— сказал мастер. — Потому что за нами сила!
— Сила есть – ума не надо, — глядя ему в косящие от меня глаза, сказал я.
Он смерил меня презрительным взглядом и сухо ответил:
— Умник нашелся! — постучал кулаком по столу и, сорвавшись, перешел в крик: — Не выполнишь у меня плана — загремишь с завода аж до самого Мертвого моря!
Мы говорили на грубом и открытом языке намеков. Я уже не только начал понимать, но и привыкать, что порой при моем неожиданном появлении люди вдруг прерывали беседу и смотрели на меня, как на незваного пришельца. Я учился выдерживать их бегающий исподлобья взгляд.
По звонку все разошлись по своим рабочим местам. Я включил станок. Привычный ровный шум мотора постепенно успокоил меня. И вскоре я увлеченно работал
— Ты этого чего ко мне не зашел? — услыхал я за спиной знакомый хрипловатый голос Вовки Пороха. В нем явно прозвучала обида.
Я неопределенно пожал плечами и подумал: «А ведь и для тебя я в первую очередь – еврей». А Вовка, дружески улыбаясь, начал рассказывать о прочитанной книге, которую я ему советовал почитать. Откровенно признался, что общение со мной помогает ему по-новому смотреть на свою собственную жизнь. И сообщил, что решился и отнес документы в вечернюю школу. Это конечно, льстило мне. И я искренне предложил:
— Нужна будет помощь – располагай мной.
Он признательно обнял меня за плечо, поблагодарил и начал рассказывать, как вчера с приятелями провел выходной день:
— Нажрались, как черти, в ресторане. По бутылке водки на нос приняли. А потом, — он беззаботно расхохотался, — пошли жидам окна бить. Их у нас на Торговой улице после войны недобитки остались. Мы им порой погромчики устраиваем, чтобы не забывали, на чьей земле живут!
Я резко выключил станок. Резец со скрипом сломался. Сжимая кулаки и весь дрожа, я с ненавистью взглянул на него и выпалил:
— Завтра мои пойдешь бить!
— Ты тут причем? — выставился он на меня округлившимися глазами.
— Я – еврей.
Он как-то неестественно громко и надрывно расхохотался, обнажая большие желтые прокуренные зубы и вскидывая, как подбитая птица крылья, руки. Наконец, сухо и подозрительно произнес:
— Что за хреновину ты несешь! Я всякого жида за версту чую.
— На сей раз обоняние подвело тебя! — с угрюмой язвительностью ответил я. — Иди и высморкайся!
Я стоял и с вызовом ждал от него оскорблений, ругани, удара – всего ,что угодно. Но его светлые глаза вдруг начали быстро туманиться, короткие ресницы растерянно заморгали, а по побледневшему лицу пошли бордовые пятна.
— Никогда не поверю! — дрогнувшими губами произнес он. — Хоть убей меня – не поверю. Ты же наш – русский! — хрипя и кашляя, он начал доказывать, что я совсем не похож на всех «их» — такого вообще не может быть.
— Завтра поверишь, — холодно заявил я.
Круто повернувшись, вытащил поломанный резец из держателя и, даже не взглянув на него, отправился к заточному станку.
7
Назавтра я взял с собой на работу паспорт, зашел на слесарный участок и молча раскрыл его перед Вовкиным носом. Злость темнила мои глаза, но все же я увидел, как, читая, дрожали и шевелились его враз посиневшие губы и удивленно ширились светлые глаза.
Не проронив ни слова, я захлопнул паспорт и отправился работать. Как я ни старался больше не думать об этом инциденте, руки мои дрожали – я запорол несколько деталей. Уже не первый раз я испытывал такое состояние унижения на почве антисемитизма, но впервые в жизни восемь часов подряд думал об этом. Затянувшаяся несправедливая обида вызывала во мне такую злобу к концу смены, что я ненавидел Пороха, мастера, всю свою смену, завод. «Уволюсь к чертовой матери!» — решил я, словно все это зло мира скопилось здесь, на моем заводе. Который я действительно полюбил и принимал уже как самое желанное место для себя на земле. Ведь так оно тогда и было! Мне нравилась моя работа. Я легко и радостно осваивал ее, понимал ее ценность! Да! Не смейтесь — в великом деле строительства коммунизма. Как и многие юноши, я тогда начинал писать стихи и даже теперь помню отдельные строчки из моего первого стихотворения: «Всю неделю болты и гайки я точу, сжав упрямо губы… Если это надо стране – вот моя самая личная выгода».
После работы за проходной меня поджидал Вовка. «Бить будут» — как-то безразлично подумал я, но машинально сжал кулаки, готовый драться до последнего. На чугунных ногах, не глядя на него, я прошел мимо. Он догнал меня, преградил дорогу и старательно, даже как-то униженно, вылавливая мой взгляд, сказал:
— Прости … меня.
Я опешил и безвольно разжал кулаки.
— Ну, прости же, — опять как-то жалобно повторил он. — Этого никогда больше не будет.
Я молча и трудно поднял на него глаза. В светло-голубых печальных глазах Вовки стояло такое отчаянное признание своей вины, что я не нашелся, что сказать ему в ответ.
— Хочешь, поклянусь на крови, — сказал глухо Вовка.
И не успел я опомниться и осознать его слова, как он мгновенно вытащил из кармана финку и, вытянув передо мной руку, резко резанул по ней концом лезвия. Ручеек крови стремительно заполнил его ладонь и начал, убыстряясь, стекать на землю.
Я бросился к траве у дороги, нашел подорожник, заставил Вовку поплевать на него, приложил к ране и перевязал ее своим носовым платком.
Весь остаток дня мы провели вместе…Бродили по городу, беседовали, рассказывали друг другу самое личное. Он поведал мне о матери проститутке и пьянице отце, для которого тюрьма стала родным домом, открылся в своей несостоявшейся мечте стать моряком, о тоске по дальним странам, где, он был в этом уверен, есть место для иной счастливой жизни. Рассказал о девчонке, которую любил, но она бросила его, как только увидела его пропойных родителей – и с того часа жизнь для него перестала иметь смысл. Он признался, что участвовал уже не в одном ограблении и что ему ничего не стоит сделать отмычку для любого замка – но сам он занимается этим делом, когда не хватает на жизнь зарплаты, а надо приобрести самое необходимое.
— Нет у меня в мире ни одной близкой души, — признался он. — А вот с тобой мне хорошо. И сам не знаю, что со мной произошло, а как–то по-другому на жизнь начинаю смотреть…Я, конечно, понимаю, что ты наивняк…но ведь хочется чего–то хорошего, хоть иногда — и тогда…Помнишь, ты мне из Пушкина читал: «Я сам обманываться рад…» …Может, в этом обмане и есть счастье.. — Он смотрел на меня дружески, почти с любовью. Глаза его вдруг стали серьезными и, явно смущаясь, он спросил: — Не пойму, как это ты сумел сохранить в себе это хорошее отношение к жизни: ведь твоей нации в нашей стране живется намного хуже, чем нам, русским?
Я только пожал плечами.
Мы шли говорили и говорили, поверяя друг другу свои души. И как ни старался он обойти тему еврейства, она возникала сама собой в нашем разговоре. Он сказал:
— И откуда во мне только эта зараза? Сам не пойму. Ведь никто из евреев лично мне ничего плохого не сделал. Даже по школе запомнился лучший учитель – еврей. А гадостей натерпелся по горло от своего брата, русского…
Я с доверием принимал его откровения, но не знал что ответить. Да и кто может ответить на этот проклятый вопрос, если нет ответа на него и в самой Библии. И, чтобы окончательно прекратить разговор на эту тему, я с веселой и горькой шутливостью сказал:
— Знаешь анекдот? Спросили у англичан: «Почему у вас нет антисемитизма?» Они ответили: «Мы не считаем их умнее себя».
Морща узкий лоб, он напряженно осмысливал анекдот. И я добавил:
— Для меня лично все человечество делится на две категории: умных и дураков.
Мы разом дружно и громко расхохотались в ночное небо.
8
Мы с Вовкой были в очень хороших отношениях, но настоящей дружбы так и не возникло. Встречались с ним на работе, на футбольном поле, бродили по улицам. Он все уговаривал меня серьезно заняться футболом и прочил славу вратаря
Ему, заметил, нравилось бывать у меня дома и говорить с моей мамой. Он приносил ей цветы и дарил подарки. За вечерним чаем очень старался вести себя культурно. Краснел от своих неловких движений, держал вилку, далеко отставив мизинец, медленно и старательно вытирал губы салфеткой. Мы с мамой помогали ему делать уроки. Я порой писал за него сочинения. Он окончил школу, и готовился поступать в институт. Брал у нас читать книги, не каждую одолевал и искренне сокрушался:
— Что-то не пошла, ети ее …
Как-то Сашка Иванов рассказал мне, что Порох кому-то из своей бригады дал в лыч за то, что тот нехорошо отозвался о моей нации. Сам Вовка мне об этом ни слова не сказал. Бывало настойчиво чуть ли не упрашивал меня сказать, если мне что надо – сделает. Я признательно улыбался ему в ответ и однажды пошутил по этому поводу:
— Стань генеральным секретарем ЦК партии.
— На хрена? — выставился он на меня.
— Отменишь пятую графу в паспорте.
— Мне легче стать их секретарем, чем им отменить эту графу, — язвительно усмехнулся он.
— А ты все же попробуй, — весело продолжил я.
— Ты хочешь, чтобы я стал дерьмом? — стукнул он себя в грудь.
— С чего это вдруг?
— В нашей системе только дерьмо наверх всплывает…
Это была не его мысль. Подобного рода суждения я все чаще слышал в рабочем кругу — они выражали саму суть нашей замордованной жизни. Всего три года отработал я на заводе, но понял лишь спустя тридцать лет: именно здесь, среди рабочего класса, как у нас называют – простого человека, наиболее остро и точно оценивается жизнь в обществе. Нигде я затем больше не встречал такой прямой, пусть и грубой, но точной оценки и суждений о жизни. Всегда было ясно: кто есть кто. Если я был кому–то неугоден – мне говорили об этом в лицо. Виновен – ругали и били. Приемлем – хвалили и защищали.
Когда я уходил в армию, Вовка сказал мне на прощанье:
— Ох и трудно тебе будет.
— Как и всем, — стараясь выглядеть независимым, ответил я.
— Ведь ты знаешь, о чем я говорю, — чуть смущаясь, возразил он. — Но ты держись! Чуть что – не зарывайся, а к замполиту иди. Они хоть по долгу службы интернационалисты.
— Не я первый, — хорохорился я.
— А им это до фени…Бьют не по счету, а по морде.
9
В армии мне частенько вспоминался этот наказ: были тому причины на национальной почве. Я держался. С язвительной усмешкой отвечал: «Спасибо за твою хорошую память и уважение». Не понимали – дрался. Но к замполиту не бегал.
После армии я поступил в институт. И вот уже тридцать лет живу и работаю в интеллигентной среде. Казалось бы здесь, в этом обществе образованных и культурных людей, должно быть уважение к человеку вне зависимости от его происхождения и национальности. Но почему же именно в этой атмосфере я испытал более всего унижений на национальной почве? Часто за маской согласия и приветливости умело скрывается ложь со скрытым чувством ненависти.
Всякого я натерпелся в жизни, но об этом уже другие истории…
В часы горьких раздумий о судьбе евреев – изгоев является в моей памяти, как надежда и вера в лучшее, моя жизнь на заводе среди людей с открытым проявлением своих чувств и мыслей. И первым среди них – Вовка Порох.
Наши пути с ним разошлись сразу же, как я ушел в армию…Вернувшись, я узнал, что он так и не успел поступить в институт. Ввязался в драку: защищая оскорбленного еврея, выбросил его обидчика на ходу из трамвая. Вовку Пороха судили. Он бежал из тюрьмы, его поймали и накинули срок. Мать его зарезал какой-то хахаль, а квартиру, поскольку Вовка был в тюрьме, передали другому жильцу.
Где он теперь? Жив ли? Видимо, мне этого никогда уже не узнать. Я не только помню его, но с высоты прожитых лет понимаю, что потерял в нем кровного брата. Он не только дал мне клятву на крови, но и помог осознать, что антисемитизм является не врожденным качеством человека, а невольным грехом, порожденным тьмой и тупостью нашей жизни.
И все же порой ловлю себя на мысли: «А не сожалеет ли Вовка Порох, не озлобился ли оттого, что, однажды искренне поклявшись мне видеть в еврее человека равного себе, русскому, расплатился своей судьбой за эту роковую на крови клятву?..»
No comments
Comments feed for this article
Trackback link: https://borisroland.com/рассказы/вовка-порох/trackback/