Перед сном Ерохин совершал моцион. И хотя он уже остро чувствовал наступление желанного срока, и часы были на руке, но всегда перед выходом из дому заходил в большую комнату взглянуть на старинные напольные часы, по которым мать учила его в детстве исчислять время и ценить его.
Стрелки показывали ровно двадцать два часа. Обычно Ерохин ошибался не более чем на пять-семь минут. Он приятно удивился точности своих чувств и загадал: « Попробую придти также в срок…» Он снял ручные часы, положил их в прихожей на полочку от зеркала, надел плащ и шляпу и осторожно закрыл за собой дверь.
В коридоре было темно. Ерохин нашел наощупь выключатель на стене и, щелкнув им несколько раз безрезультатно, раздраженно выругался.
В щели лифтового колодца мерцала узкая полоска света.
Лифт открылся сразу. В кабине, как обычно к вечеру, было загажено: три окурка, скомканные билеты в кино, подозрительная лужа в углу и залапанные мелом стены.
— Хамы! – возмутился Ерохин.
Затаив дыхание, он с нетерпением ждал, когда закончится спуск. Угрожающе скрипел трос. И когда, наконец, дверцы с шипением разъехались по сторонам, он вырвался из лифта и полной грудью втянул воздух.
Монотонное гудение машин взрывал рев автобусов. Светофоры уже не работали, лишь вспышки желтых мигалок предостерегали прохожих от поспешных решений при переходе улицы.
На черной и мокрой поверхности асфальта расплывчато светилось отражение фонарей, словно под ногами было растянуто декоративное полотно, расписанное в технике батика. Ерохин задержался посреди шоссе, любуясь фантастическим узором, но тут веселый насмешливый голос: «Осторожно, берегитесь поезда!» подстегнул его. Молодая парочка со смехом промчалась мимо него, и он последовал за этими двумя длинноногими фигурами в джинсах, пытаясь угадать, кто из них парень. Так и не разобрав, он усмехнулся и свернул вправо – узкая дорожка привычно повела его в парк.
Деревья уже обнажились, лишь кое-где на ветках трепетали одинокие листочки, вызывая томящее чувство – лучше бы их совсем не было. Опавшие листья, сметенные в кучу к стволам деревьев, тянулись вдоль аллеи, словно могильные холмики, и голые деревья над ними казались крестами.
Тропинок в парке было много, но Ерохин знал: по какой из них не пойди – скоро в просвете стволов блеснут рельсы, и потом, наплывая и гася отблеск луны на них, промчится трамвай. А сам он с любопытством будет всматриваться в мелькающие за окнами полупустого вагона лица, словно надеясь узнать кого-то, и часто он ловил себя на том, что его внимание привлекает какое-то одинокое женское лицо: в освещенном окне оно было полно особого очарования и вызывало невольное любопытство. «В моем возрасте думать о бабах тоже, что записаться в спортивную секцию», — он грубо оборвет сам себя и усмехнется, провожая взглядом исчезающие за поворотом красные огни подфарников.
Голые кроны, казалось, упруго сдерживают набухшее тучами небо. На влажной коре, сверкая, дрожали капли; стоило сделать шаг в сторону – и они исчезали, но тут же появлялись вновь на других ветках, словно мириады светлячков сопровождали его на всем пути. Когда он опускал глаза – в широкой луже плескалось его отражение. Мокрая газета, сорванная порывом ветра со скамьи, шурша, ткнулась в лужу у его ног. Мелкая рябь гофрировала ее поверхность – и светящиеся точки затрепетали на ней.
Ерохин поднял воротник плаща, надвинул поглубже шляпу и, поеживаясь, повернулся спиной к ветру.
— Еще одна осень, — сказал он. – Да, еще одна…А у кого-то есть Болдинская осень…
Он произносил только эти слова, ни о чем не думая, не позволяя себе вдумываться в их смысл. Он не хотел и не желал ни о чем думать. Ему вполне было достаточно ощущения этой отрешенной медленной ходьбы среди деревьев, между сырой землей и вечным небом. Он лелеял в своей душе это чувство полного покоя и осознанного наслаждения этим покоем и научился уже обрывать разом самую нахальную мысль, грозящую нарушить его.
Ерохин вспомнил, что когда-то, давным – давно, весь этот часовой путь был заполнен мыслями и чувствами, и он возвращался домой усталым: казалось, утяжеленный мозг был взвален на гудящие ноги. Однажды он даже отказался от этих прогулок, но томительные домашние вечера в привычном окружении заботливой жены и старенькой сдержанно кашляющей тещи – астматички утомляли еще больше. Он запирался у себя в комнате, садился в глубокое самодельное кресло у окна и смотрел в темнеющее небо.
Все четыре стены, заставленные до потолка книгами, уже не вызывали у него интереса как когда-то: теперь он только дивился, как много собрал книг и как долго просидел над ними, считая эти часы высшим благом в жизни. Правда, он и сейчас не отказался бы повторить весь этот пусть чтения заново. Но если когда-то все эти сотни выдуманных жизней книжных героев были живыми для него и волновали, словно он и сам жил среди них, то теперь они вызывали лишь праздный интерес – все они были мертвы в сравнении с любым мигом его личной исчезающей жизни, казалось, тоже придуманной кем-то.
Так он сидел подолгу, пугаясь своих мыслей, и смотрел, как в доме напротив гасли огни, а на темном небе все различимей становились звезды.
Ровно в одиннадцать часов тихо входила жена, молча ставила перед ним стакан холодного молока на блюдце и касалась губами его лба. Он скорее ощущал по их движению, чем слышал: «Спокойной ночи, Дима…» и машинально ловил ее ускользающую руку ладонью, и понимающе кивал головой.
Ерохин никогда бы не согласился, если бы ему сказали, что он не любит ее. С первого дня, как они стали мужем и женой, ему казалось, что ничего не изменилось в их отношениях. Они встречались долго до женитьбы, и когда она призналась, что у них будет ребенок, он дал согласие на брак при условии, что она освободится от ребенка. «Сейчас просто не время, — убедил он ее. — Я еще много должен успеть сделать… И не такое время…» И она согласилась, как соглашалась с ним во всем и все последующие годы, и никогда не давал ему повода усомниться в его правоте.
Когда же он сам решил, что надо иметь детей, врач пояснила: у вас их не будет. Ерохин мучался этим, как ему казалось, даже больше ее, но никогда не заговаривал с ней об этом. Он понимал, что она, без обид и оскорблений, отпустила бы его к другой женщине, способной ему подарить желанного ребенка, если бы он надумал это сделать: она осознавала его жертвенность. Для нее за эти годы он стал и сыном, которому она целиком дарил свою нерастраченную материнскую любовь.
Он чувствовал себя перед ней провинившимся младенцем, вину которого можно простить, но забыть уже нельзя.
Ерохин представил, как он вернется сейчас домой, и жена, всегда чуткая к его приходу, скажет: «Ты опять что-то поздно сегодня…» – « Да так вот…» – ответит он, раздеваясь и недовольно глядя на ее нижнее белье, поспешно брошенное на пуфик в середине комнаты, и вползет к ней под нагретое одеяло. «Ну, что с тобой?» – сонно спросит она, не открывая глаза, и погладит его, как дитя, по голове. И тут же заснет, успокоенная тем, что услышит его голос рядом.
«Да, просто осень, скажу я ей».
В этот последний год перед пенсией, Ерохин трезво осознавал свои возможности и понял, что не смог и уже никогда не успеет сделать многое из того, о чем мечтал в молодости. И не только потому, что жизнь оказалась намного короче этих планов, и все приходилось пробивать, к сожалению, путем собственных проб и ошибок – она оказалась совсем не такой, какой его, обманывая, учили в школе, в институте и аспирантуре. И не такой, какой она была для него в любимых книгах.
Жизнь оказалась такой, какой ей и дано было случиться в сложившихся обстоятельствах судьбы своей Родины.
Революция, которая пообещала народу построить рай на земле для всех трудящихся, сломала естественное течение жизни в стране и оказалась дорогой в ад, вымощенной бесконечными жертвами своих граждан, среди которых в первую очередь оказывались их лучшие представители. И его отца и мать репрессировали, как «врагов народа». А кто может быть лучше и ближе, чем те, кто подарил тебе жизнь и приобщил к мировой культуре с ее нравственным богатством, которое выработало человечество. Именно благодаря родителям он потянулся всей душой и приобщился к миру этих мудрых книг и стал библиофилом.
А все в реальной жизни оказалось до жестокости просто: жизнью правили не эти книжные мудрецы, а власть «диктатуры пролетариата» – эта темная масса, которую так сердобольно воспевали лучшие писатели России. А они, вырвавшись из «грязи в князи», превратили Россию в тюрьму всех народа и затопили ее кровью. Когда прошел 20 съезд руководящей коммунистической партии и был развенчан культ личности в стране и реабилитировали (посмертно) и его родителей – вдруг поверилось, что этот страшный период закончился.
Но гибельный молох этой революции продолжал крушить все на своем пути и дальше – его агония затянулась настолько, что он ясно осознал: достанет от нее еще много бед и грядущим поколениям…Тогда он и осознал мысль Белинского: история движется веками, а человеческий век краток – и горе тому человеку, кто попал в ее переломные моменты. Вот, пожалуй, главная причина, почему он боялся иметь детей…
— Есть только настоящий миг, — пробормотал Ерохин. — Всегда только один исчезающий миг… И ничего больше.
«И, наверное, вспомнить обо мне будет некому, — эта мысль упорно будоражила его сознание. – А неужели это самое главное, ради чего стоило жить?..»
Но он не только не удивился этому вопросу, но и не собирался на него ответить, как перестал уже отвечать на многие. Все в жизни было вопросом, на который нельзя было ответить однозначно, потому что каждый ответ был причиной нового вопроса. И даже за порогом смерти вставал опять вопрос: а для чего жил человек?
В природе существует какая-то бесконечная цепь человеческих жизней (а моя оборвется!), и каждый, пока жив, выдумывает для себя успокоительный ответ на свое временное пребывание в этом таинственном мире, где «род проходит и род приходит, а земля пребывает во веки…» Он давно уже перестал думать и мучаться поисками ответа и на этот вопрос, ибо познал хорошо и трезво, что «во многоей мудрости много печали; и кто умножает познание – умножает скорбь».
А вопросам по-прежнему несть числа. И каждый новый ответ только усугубляет безысходное чувство обреченности. Судьба же Вечного Жида Агасфера не прельщала его.
— Товарищ, потеряете пояс! – вдруг раздался предупредительный голос, и Ерохин повернул на него голову.
Молодой мужчина в темно-синей болоньевой куртке размашисто приближался к нему и, приветливо улыбаясь, повторил:
— Пояс, говорю, потеряете!
Ерохин засмотрелся на эту приятную улыбку и сам невольно улыбнулся в ответ.
— Ах, да, пояс, — ответил он, машинально подхватил с обеих сторон концы пояса и сунул в карманы. «Очаровательная улыбка…доброе лицо…такие нравятся женщинам», – подумал он и неожиданно для себя попросил: — У вас, случайно, не найдется закурить?
— Я не курю, — пожал мужчина плечами.
— Да и я уж лет пятнадцать, — смущенно сознался Ерохин.
— И не надо во второй раз ошибаться.
— Конечно, конечно, вы правы, — поспешно проговорил Ерохин, вглядываясь внимательно в это понравившееся ему добродушное лицо и чувствуя потребность разговориться.
— Ну, я пошел, — сказал мужчина с любезной улыбкой.
— Да…да…пожалуйста, — растерянно пробормотал Ерохин и вдруг порывисто с благодарностью протянул ему руку: — Спасибо!
— Чего там,- смутился мужчина. — Спокойной вам ночи.
— Всего доброго.
Ерохин тоскующим взглядом провожал эту крепкую удаляющуюся от него все быстрее фигуру, и ему вдруг показалось, что он точно различил в сумерках, как человек, сворачивая за угол павильона, обернулся в его сторону и доброжелательно улыбнулся.
«Хорошая улыбка…озаряет», — подумал он, продолжая свой путь и вслушиваясь в нарастающий шум трамвая.
За темной гущей деревьев возник свет, высвечивая очертания стволов, и, словно застигнутые врасплох, деревья отпрянули друг от друга. Но свет пропал – и они снова сомкнулись в одну темную массу, и лишь ближние стволы, доступные освещению уличного фонаря, остались целомудренно на своих местах.
Ерохин осторожно углублялся в темноту, и деревья стыдливо расступались перед ним.
Парк обрывался высокой насыпью. В низу была дорога с двумя рядами сумрачно отсвечивающих рельс. За ней кончался город – широкая полоса леса словно останавливала его. Над ним медленно тянулись тучи, задевая деревья – и вершины недовольно шумели.
Время было возвращаться домой, но Ерохин почему-то топтался на месте, вслушиваясь в далекий перезвон трамвая. Грохочущая масса металла звонко и бесстыдно извещала о своем приближении. Луч фары, рассеиваясь, пробивал мрак впереди себя и прыгал по гудящим проводам. Ерохин, прищурясь, щупал взглядом прямоугольник света, который падал из окон трамвая и скользил по темной мостовой. Когда он отчетливо увидел цифру семь над кабиной водителя, трамвай со скрежетом начал замедлять ход на остановке.
Никто не вышел и никто не вошел, и дверцы закрылись.
В переднем вагоне какая-то женщина вдруг прижалась лбом к стеклу и внимательно начала всматриваться в его сторону. Он успел отметить ее высокий лоб, густые черные волосы без головного убора и пухлые губы, замершие в растерянной улыбке. Опять, как много раз за эти прогулки, что-то знакомое почудилось ему в этом лице – и Ерохин подался вперед. Но трамвай начал бестактно отходить от него в сторону, и он, оскорбленный этой жестокостью, решительно двинулся за ним.
Трамвай остановился, и дверцы окрылись. Ерохин, не спуская глаз с женщины, замер у окна. Рядом с ней сидел высокий красивый юноша и, обняв ее за плечи, что-то веселое говорил ей. Ерохину показалось, что женщина отстранилась от него, и делает попытку встать, и пристальный взгляд ее карих глаз ширились узнаванием.
И вдруг ее плотно сжатые губы изогнулись в высокомерной усмешке.
Дверцы захлопнулись, и трамвай, словно рассердившись на Ерохина за ненужный простой, рванул с места и, набирая скорость, обиженно застучал колесами. Но Ерохин успел заметить, как женщина робко помахала ему… И он невольно поднял руку, растерянно махал уходящему в даль трамваю и чувствовал, как горят щеки и внезапный озноб расползается по телу.
Он сжал кулаки, сунул их в карманы плаща – и резко отпрянул от черной пустоты, которую оставил после себя трамвай.
Пронзительный свет луны раздвоился на рельсах…
… — Мне больше от тебя ничего не надо, — сказала она.
В ее широко открытых карих глазах плавали две луны.
— Я не могу так, — ответил Ерохин, пытаясь закрыть собой отражение этого жуткого света в ее глазах.
— Живи спокойно. Это была не твоя ночь, а моя, — сказала она бесстрастно.
— Я не могу так, — только и повторял он, не находя других слов и пытаясь постичь умом то, что говорила она.
— Я хочу иметь ребенка…сына. В моем возрасте замуж по любви уже не выходят. А хорошие дети рождаются от любви. Я знаю, что ты женат…я все знаю о тебе. Ты сильный, добрый. И мне нравится твоя улыбка — она озаряет.
И пронзительный свет луны вновь раздвоился в ее глазах.
… Это ли хотел и не мог, или не успел вспомнить Ерохин?
В следующее мгновение тяжело пробившаяся из-за туч луна сумрачно осветила распростертое на земле тело Ерохина. Сбившиеся полы плаща затрепетали под ветром у его опрокинутого лица. Струйка крови, наливаясь лунным блеском, вытекала из его застывшего в недоумении рта и капала на пояс, выскользнувший из правого кармана.
Качалась дверца у вздыбившегося в скрежете тормозов такси.
Парень в кожаной куртке бросился к сбитому им человеку, упал перед ним на колени и начал исступленно всматриваться в его полузакрытые глаза.
Лицо Ерохина было невозмутимо удовлетворенным, словно он, наконец-то, после долгих усилий, достиг желанного покоя.
Таксист рванул на его груди вздувшуюся рубаху, припал ухом и замер, в надежде услыхать спасительный для себя стук чужого сердца. Но слышал только скрип своей новенькой кожаной куртки.
— Живи! Слышишь, живи! – застонал он и заплакал, всматриваясь обреченно в стекленеющие глаза своей невольной жертвы. — Живи, ну прошу тебя, живи! – истошно заорал он, колотя кулаками в свои вздрагивающие колени. – Гад! Живи-и-и! – и его обезумевший взгляд замер в черной пелене.
Тело Ерохина, покинутое душой, обмякло, лишившись своей опоры.
No comments
Comments feed for this article
Trackback link: https://borisroland.com/рассказы/вспомнить-и-забыть/trackback/