1
Летом восемнадцатого года подростком сбежал Михалыч из оккупированной немецкими интервентами родной деревни в Красную Армию, горя желанием бороться за счастливую жизнь всего трудового народа на земле.
Первое боевое крещение принял еще в Белоруссии, а закончил свой боевой путь на Дальнем Востоке командиром конной разведки.
Когда были определены и восстановлены границы нового народного государства, Михалыча с неудержимой силой потянуло домой. С просьбой отпустить его из армии дошел он до самого командующего и настоял на своем.
Неуютно и сиротливо встретила его родная деревня: начиная с империалистической, войны обкатали здесь свою горькую дорогу. Полуобгоревший и разграбленный дом был пуст: белые расстреляли отца за «красных» сыновей (старший брат Михалыча, оказалось, тоже вступил в Красную Армию, участвовал в освобождении Крыма, был ранен, лечился в Феодосии и остался там жить навсегда), мать умерла от голода.
Два дня просидел в задумчивости Михалыч в родительской избе-развалюхе, а утром, отгладив свою выгоревшую, пропахшую потом солдатскую форму, оделся, перехватил гимнастерку широким ремнем и пришел в сельсовет с просьбой выделить ему надел земли.
— Новый дом строить буду, — поделился своими планами Михалыч.
— А в старом чего жить не хочешь? – спросил его председатель, бывший питерский рабочий, присланный сюда укреплять советскую власть.
— В старом столько горя хлебнул, что думы замучают, — ответил Михалыч и добавил рассудительно: — Да и новую жизнь надо по-новому строить.
— Понимаю тебя, — сказал председатель. – Отмерь себе землю сам, где хочешь, и стройся. Мы, что сможем, подсобим. – И, с нескрываемым восхищением прикоснувшись к ордену Красного Знамени на его гимнастерке, плотно обтягивающей широкую грудь, дружески предупредил: — Все теперь наше, народное, так что смотри: бери по-народному, по-божески. – Но вдруг смущенно улыбнулся и заключил, сдерживая свой горячий революционный пыл: — Не тебя агитировать! Ты здесь больше других этого заслужил …завоевал.
Они обменялись доверительными взглядами.
— Слушай, браток, давай ко мне в заместители! – неожиданно предложил председатель.
— Земля теперь есть…мой батька о ней мечтал, — отказался он.
Михалыч долго не выбирал: давно, еще с детства, полюбилось ему одно место в километре от деревни. Прямо от центрального входа в помещичью усадьбу, разрушенную в революцию, тянулась по обеим сторонам дороги старая тополиная аллея. За ней простирался широкий луг, по весне густо желтеющий одуванчиками. На краю луга, перед самым лесом, медленно текла чистая речушка с местным названием Родимка, где они с братом, бывало, удили рыбу. Тут и решил обосноваться Михалыч.
Пришел на утро, строго отшагал вправо и влево от последнего тополя по сто шагов и вбил по углам березовые колышки.
Вглядываясь из-под руки, как встающее солнце тускло золотит на востоке чуть видимые отсюда истлевающие соломенные крыши крайних хат деревни, подумал: «Вход надо сделать со стороны аллеи – лицом к людям…»
Хотя и давно не держал он топор, но привычные к плотницкой работе руки – отец был неплохой плотник – сами собой крепко охватили старое топорище, отполированное отцовскими ладонями. Без устали, весело и напористо валил деревья, корил, обнажая до чистоты белеющую сочную древесину. Выждав, дав им пообсохнуть, перетащил бревна, благо помогли ему в сельсовете конем, на уже раскорчеванное и вспаханное место.
Как это принято в народе, к моменту постройки собрались мужики-односельчане, прихватив каждый свой инструмент, — и за неделю дом поднялся над прогретым июльским солнцем участком. Столярничал он уже сам, с любовью и терпением подгонял рамы и навешивал двери. Сложил большую печь, вычистил и вымыл до бела полы.
Осенью собрал первый урожай: картошку, пшеницу, свеклу, и ссыпал в просторный погреб под сараем. Урожай выдался на славу: земля, истосковавшаяся за столько лет по человеческой заботе, сторицей воздала своему хозяину. Вырыл в заброшенном помещичьем саду с десяток молодых фруктовых деревьев, перенес на свой участок и посадил их.
2
Пришла новая весна, ранняя, спорая, солнечная, с обильными дождями. Все вокруг пышно зазеленело и настырно шло в рост. И люди радовались мирному теплу, и свету, и новой власти, при которой – вот поди же ты! – и в природе начал устанавливаться желанный и нужный порядок для сельского человека.
Богатый урожай принес Михалычу солидный излишек. Свинка, которую он приобрел весной, опоросилась и заботливо хрюкала над своим приплодом в сарае за перегородкой. Михалыч оставил двух поросят, а трех продал. Пересчитал прибыль, поехал в город. Возвращался он в новой рубахе и брюках, в красивой кепке. Даже сходил к цирюльнику. От радости, что все так удачно складывается в его хозяйстве, позволил себе пропустить стаканчик водки, случайно встретив однополчанина по первому году войны – потом их дороги разошлись.
Взвалив на плечи тугой мешок с покупками, вышел на дорогу к дому.
За городом его обогнала телега. Лошадью правил Трифон, старый товарищ отца – как-то остро и высоко торчало его левое плечо, словно Трифон хотел им почесать ухо.
Михалыч окликнул его.
— Ишь ты, а я и не признал тебя, — Трифон круто остановил лошадь. – А принарядился – то…
— Есть маленько, — Михалыч расправил широкие плечи, словно давая себя рассмотреть. Увидел на телеге молодую женщину с любопытными глазами. – А это кто?
— Да вот невесту тебе везу, — пряча под длинными усами лукавую усмешку, невозмутимо ответил Трифон.
— А у меня как раз на этом дело и стало, — в тон ему проговорил Михалыч. – Хозяйство наладил, а хозяйки пока нет.
— За чем же дело стоит? Бери вот! – Трифон повернулся к своей пассажирке. – Барышня, а барышня, хошь, жениха тебе подарю?
Барышня, сдержанно улыбнувшись и покраснев, смущенно посмотрела на Михалыча.
— Бери, бери, пока я щедрый! – засмеялся Трифон. – Мужик – первый класс! Герой войны, да и хозяин что надо. Не пропадешь. А то как тебе одной в деревне жить? С непривычки умаешься…
— А вот возьму и соглашусь! – с вызовом, дерзко ответила барышня.
— А я вашим шафером буду! – обрадовался Трифон, выпустил вожжи и хлопнул Михалыча по плечу. – Кабы был жив его отец, тот бы только меня на это дело позвал…Ну что – по рукам!
Михалычу как-то неловко стало от неожиданного поворота этой шутки. Он потерянно скинул руку с телеги и опустил голову перед завораживающими небесной синью глазами барышни.
— Чего стоишь? Садись с ней пообочь, остальное по дороге договорим! – деловито прикрикнул Тихон. – Вишь, кобылка моя застоялась, — и натянул вожжи.
Михалыч кинул свой мешок в телегу, устроился поудобнее, так, чтобы можно было видеть, не оглядываясь, лицо молодой женщины, и, собравшись с духом, спросил:
— К нам-то зачем едете?
— Наставницей прислали, — ответил за нее Трифон. – Школу старую мы наладили. Теперь наших детишек учить будет…Отходили свое за десять верст.
— Так вы и правда учительница? – вдруг почему-то робея, спросил Михалыч.
— Учителька, учителька, — опять вмешался Трифон. – Мне ее в городе начальство с рук на руки выдало и строго наказало довезти до места в целости и сохранности… Н-о-о, милая, поторапливайся! – крикнул он и стеганул лошадь.
Михалыч не удержался от резкого рывка и запрокинулся, упав головой на подогнутые колени барышни. И трепетно ощутил влекущее тепло ее молодого тела.
— Что вы так неловко, — с легкой укоризной сказала она, и он с замиранием сердца почувствовал, как ее нежная ладонь настойчиво и осторожно сдвигает его голову с колен. – Держаться надо…
— Гы-гы! – оглянувшись, бесстыдно захохотал Тихон. — Сам Бог вам помощник, вишь! От судьбы не уйти.
— Да не гони ты ее, черт! – крикнул Михалыч сквозь грохот телеги.
— Э-э, нет, надо спешить на доброе дело! – отозвался Трифон, дергая круто вожжами и зычно покрикивая на лошадь.
Знакомство с молодой учительницей и продлилось всего-то двадцать верст, до развилки дороги, а вернулся Михалыч в свой новый просторный дом, еще густо пахнущий свежим деревом, — и потерял покой.
Две недели крепился, но однажды, собравшись с духом, нарядился и отправился к школе. Дождался молодую учительницу после уроков, преградил дорогу и, выдерживая ее удивленный, но строгий взгляд, решительно сказал:
— Дядьку Трифона звать?
Прожигали душу, сушили непослушные губы ее большие синие, чуть вздрогнувшие глаза.
— Зачем? – смутилась она.
— Забыли разве?
— А… вы вот о чем? – как-то нервно засмеялась она. Но этот смех не показался ему обидным.
— Так звать? – в упор глядя на нее, настойчиво повторил Михалыч.
— А жалеть не будешь? – с лукавой насмешливостью спросила она, но Михалычу стало как-то хорошо оттого, что она сама, первая, вот так запросто, словно знали они друг друга давно и были готовы к этому трудному разговору, обратилась к нему на «ты».
— Тебя жалеть буду. Слов даю! – дрогнувшими от счастья губами заверил Михалыч
— Ты же совсем меня не знаешь, — сказала учительница каким-то будничным голосом и покачала головой. Лицо ее перестало смеяться и стало далеким. Но, всматриваясь, он узнавал его, словно знал и любил всю жизнь
— Поживем – узнаем! – ответил Михалыч, обретая в себе такую уверенность, какая рождалась на фронте, когда поднимались и шли рядом с ним в бой его товарищи, спаянные одним порывом: драться до полной победы всего трудового народа.
Вечером они вместе пришли к Трифону.
Увидев их, тот не удивился, тут же шмыгнул в чулан и, растягивая в довольной улыбке рот, появился с литровой запыленной бутылкой самогонки.
— Ксюша, готовь на стол!
Из горницы вышла грузная жена Трифона, замерла на пороге, недоуменно оглядывая смущенно улыбающихся молодых людей, вопросительно посмотрела на мужа.
— Ну, что стоишь, хозяйка! – прикрикнул на нее Трифон. – Вишь, жених с невестой меня в шаферы кличут. Ну, скумекала своим куриными мозгами?
Через три дня сыграли свадьбу. Народу было немного, пить особо было некому: мужиков, больше половины, унесла война, а мальчишки, их сыновья, не допущенные по малолетству к спиртному, стояли гурьбой под окнами и отчаянно кричали: «Г-о-орько-о!»
3
Надежда Петровна переехала жить в новый дом, но хозяйничал Михалыч по-прежнему сам: она с утра отправлялась в школу учить детей и возвращалась поздно.
Часто по вечерам Михалыч встречал Надю после работы. По аллее они шли, взявшись за руки. Она рассказывала об учениках, о школе, о событиях в мире. Слушал Михалыч жену со счастливой улыбкой и радовался тому, что у него, простого мужика, такая образованная жена.
Когда Михалыч прочитал в газете закон об «Общих началах землепользования и землеустройства», он оседлал своего ухоженного мерина и прискакал в правление. Лихо спрыгнув на землю, привязал поводья к стойке террасы и взбежал на крыльцо.
— И ты к нам? – удивленно спросил его кряжистый человек в кожаной куртке и с усталым лицом.
— А ты кто такой? – с вызовом спросил Михалыч, почувствовав подвох в этом вопросе.
— Ивашкин я, — ответил мужчина. – Рабочий завода «Красное Сормово». Прислан к вам партией организовывать колхоз.
— Ну вот и записывай меня, — сказал Михалыч, настороженно выдерживая его колючий взгляд, и добавил вызывающе: — Не понятно, что ли, я сказал?
Председатель сельсовета, молча наблюдавший эту сцену, кашлянул в кулак, отвернулся и полез в карман за табаком.
— Да чего это вы тут в молчанку играете? – закипая от обиды, загорячился Михалыч
— Ты, я слышал, кулаком тут живешь? – хмуро сказал Ивашкин. – А мы ждем в первую очередь бедняков.
— Это я кулак! – вспылил Михалыч. – Да ты…ты…
Такого приема он не ожидал. Его так и подмывало круто повернуться и уйти. Но он сдержался, насмешливо и дерзко взглянул в глаза Ивашкина.
— Если я кулак, то ты – дурак. Понял?
Ивашкин, светлея смуглым лицом, протянул ему руку.
— А ты, брат, языкастый…
Через полгода в созданный колхоз пригнали новенький трактор. Михалыч быстро освоил технику и привязался к ней.
Когда создали МТС, она стала для Михалыча вторым домом. Он дневал и ночевал там, обучал молодых трактористов, построил с ними навес для техники и ремонтные мастерские, не чурался никакой работы.
Так в делах и заботах потекли годы.
Михалыч бессменно работал в МТС главным механиком. А дома росли сын и дочка. Часто возвращался он домой, когда дети уже спали. Мылся, переодевался в чистое, тихонько заходил к ним в спальню, смотрел со счастливой улыбкой на их розовые лица, поправлял сползшие одеяла и садился ужинать.
Как-то он сказал жене:
— А дочка вся в тебя. Смотрю на нее и знаю, какой ты была в детстве. Вот доживем до ее свадьбы – и вся ты будешь передо мной как на ладони.
Вставал Михалыч рано, еще до зорьки, тихо, чтобы не потревожить спящих жену и детей, выходил в кухню, завтракал и уходил на работу.
Дорога к правлению, занявшему отстроенную усадьбу, лежала через старую аллею, и он любил идти по ней неспеша, обдумывая свои каждодневные дела и привычным взглядом человека – хозяина, пытливого и жадного до жизни, смотреть, как величаво и стройно тянутся тополя в высокое небо, играя при свете восходящего солнца каждой веточкой.
Посредине этого пути, справа, на высоком лобастом холме высилась старая церковь. Люди, увлеченные строительством новой жизни, казалось, забыли о ней. Но каждый раз как-то само собой взгляд тянулся к ее устремленному ввысь куполу. Облака, наплывая к церкви, казалось, облетали ее стороной – всегда чистое небо светилось над ее выгоревшим золоченным крестом. А когда вспыхнувшие к ночи звезды прокалывали темное небо таинственным светом и лунный блеск стекал с купола по четко очерченным граням сумрачных стен, какой-то томительной болью отзывалось в нем одиночество этого старого заброшенного сооружения. Много веков назад построили ее всем народом мужики, свято веруя, что и к ним обернется Бог ликом своим и ниспошлет благодать за бескорыстие и тяжкий труд.
Сколько раз вдали от дома, в грохоте боев, между жизнью и смертью, вспоминал Михалыч родное гнездо свое – и всегда первым делом являлась в памяти церковь, а уж от нее вела избитая грязная дорога к низким хатам. Высокая маковка церкви указывала путнику дорогу в непогоду за много верст – и при виде ее, спокойно-величавой, проходили усталость и тоска, прибывали силы.
Он вспомнил, с каким просветленным лицом возвращалась из церкви мать, как лучисто светилась она надеждой. И отец делался тише, ласковей и подобревшими глазами смотрел на мир. И хотя жизнь лучше так и не становилась, на какой-то краткий миг души отца и матери находили успокоение.
И Михалычу было радостно оттого, что стоит она, эта церквушка, на его земле, поднимает взор человека от земных забот к высокому звездному небу, куда когда-то улетит и его душа. И смерть не казалась страшной, потому что за долгую трудную жизнь взор человека так часто и привычно возносился по высокому куполу в бескрайние просторы холодного неба и свыкся с ним.
Михалыч, да и люди вокруг, начали поговаривать между собой о том, что настало время починить церковь: хотя и нет уже у многих вера в Бога, но пусть стоит она среди новой жизни и радует человека своей красотой.
Разговоры эти становились все настойчивее – и наконец собрали всем народом деньги на ремонт церкви.
4
Но однажды майским днем приехала из центра какое-то большое начальство, созвало колхозников на сходку и предложили на собранные народом деньги переоборудовать церковь в Дом культуры.
Люди молчали. А затем, словно сговорившись, начали расходиться.
— Куда же вы?! – крикнул приезжий представитель, растерянно поправляя круглые очки на порозововшем лице. – Для вас же будем строить! Для народа!
Но никто не обернулся и не ответил ему.
— А ты, Михалыч, куда? – воскликнул Ивашкин, удерживая его за рукав у стола президиума. – Ты-то понять должен!
— Не дело вы затеяли, — ответил Михалыч, стесняясь за подобострастную улыбку Ивашкина, и трудно, но прямо посмотрел в недоуменные сузившиеся глаза начальника. – Не гоже так.
— Ты что, может, в Бога веришь? — насупившись, грозно спросил этот начавший не на шутку сердится человек, дергая узкими губами и вытирая вспотевшие очки.
Михалыч пожал плечами.
— При чем тут вера? А красота вам что – не нужна, — ответил Михалыч, стараясь не трусить. И трудно ему это давалось: ведь не враг стоял перед ним, а свой, пусть и начальство, но из своих, из трудящихся – по толстым темным пальцам признал он в нем рабочего человек.
Не попрощавшись, он вышел к людям, которые толпились во дворе правления.
Мужики курили и хмуро смотрели на него. Женщины стояли в стороне и о чем-то шептались.
— Ну, что там порешили? – спросил дядька Трифон.
— Пошли работать, — спокойно сказал Михалыч.
— Ты не темни! – не унимался Трифон. – Порушат церковь?
— Без нас не посмеют, — ответил Михалыч.
Голоса вокруг начали утихать, но ропот недовольства клокотал в душах людей, темнил их лица.
А через неделю страшный гул раздался по округе: рабочие, присланные из города, взобрались на церковь и скинули колокол.
— Церковь ломают! – разнеслось по деревне.
Женщины, работающие на полях, первыми услыхали этот гул и с криками и воплями, толпясь и падая, бросились к церкви. Обступив ее со всех сторон, взялись за руки и заголосили. Да так, что на много верст кругом разнесся отчаянный бабий крик. Мужики, услышав его, побросали начатую работу и ринулись на подмогу.
Ошеломленные рабочие замерли на крыше, сжимая в руках ломы и кирки – даже сверху им было видно, как вспыхивают недобро глаза людей.
Неожиданно из молодой березовой рощи выскочил отряд милиции. Молоденький, с лихо закрученными усиками уполномоченный ломким голосом потребовал разойтись.
Но люди не расходились.
— Разойдись! Кому говорят! – набирая зычность в голосе, крикнул уполномоченный, веря в свое право решать так, как диктовало ему предписание. – А то силу применять буду!
Люди молчали.
И тогда оскорбленная честь заиграла в уполномоченном, опалила багрово его худые вздрогнувшие щеки, налила красным выпуклые смелые глаза, затемнила рассудок. Не понимая всего того, что двигало теперь людьми, он отдал команду разогнать их и сам первым отчаянно бросился вперед и схватил за руку женщину, испуганно завизжавшую.
Зароптали мужики, заголосили женщины, но уполномоченный продолжал настойчиво тянуть женщину за руку. Тогда Михалыч положил на его дернувшееся плечо свою тяжелую, набрякшую гневом руку и хрипло сказал:
— Отступись!
— Что?! – взвился уполномоченный. – Ты это что? Приказу власти не подчиняешься? Саботаж разводишь!
— По-хорошему тебя народ просит, — глухо, но все еще спокойно произнес Михалыч, стараясь миром разрешить возникший конфликт. Но он уже остро чувствовал, как что-то закипает, клокочет в душе, тяжелеют ноги и сбивается дыхание.
Он круто надавил своей сильной рукой на острое вырывающееся плечо. Уполномоченный согнулся под этой тяжестью, багровея вспотевшим лицом.
— Уведи своих людей! По добру тебя просим! – потеряв терпение, крикнул Михалыч и, метнувшись к ограде, выдернул кол. – Уйди от беды, парень!
Под молчаливым взглядом людей рабочие торопливо скатились с крыши, и ушли вслед за пылящими по знойной дороге милиционерами.
5
Через два дня, ночью, Михалыча арестовали и увезли в город.
Поутру, схватив испуганных детей, прибежала заплаканная Надежда Петровна.
И пока рядили, что делать, и выбирали ходоков аж до самой Москвы, началась война. И в общей беде всего народа отступила в памяти людей эта беда.
Вспомнили о Михалыче только после победы, когда оставшиеся в живых люди начали возвращаться в свою начисто сожженную деревню.
Один только до Михалыча да церковь остались. Удирая, хотели взорвать церковь фашисты, да не вышло. Глухо ухнул взрыв под фундаментом, но лишь глубокая трещина с тыльной стороны напоминала теперь о том, что могло бы стать с нею, если бы поточнее рассчитал враг крепость старых стен.
Люди начали строить свои дома около церкви, вдоль всей аллеи.
Потихоньку поднималась, обживалась деревня, и лишь дом Михалыча сиротливо стоял без хозяина.
Однажды, когда собрали уже третий послевоенный урожай и на скошенных полях серебрилась по утрам ранняя изморозь, заструился над домом в чистое осеннее небо дымок. Эта весть быстро разнеслась по домам, и народ повалил валом.
Еще издали увидели люди на крыльце одинокую фигуру и, приблизившись, долго не могли признать в этом седом человеке со шрамом на впалых щеках своего пропавшего без вести односельчанина. Молча стояли и смотрели на увешенную орденами и медалями гимнастерку.
— Твои-то, знаешь?.. – первым нарушил молчание сухонький старичок с выцветшими слезящимися глазами, вытирая их рукавом беспалой руки.
— Знаю…знаю, Трифон, — глухо ответил Михалыч. Помолчал и, вглядываясь в скорбно замершие перед ним лица, спросил с обидой: — Как же вы не уберегли?..
— Война… — с тягостным вздохом протянул чей-то тихий голос.
— А ты ж вот живой, — сухо произнес Михалыч.
— Так и ты же вона…да еще весь при наградах, — горько усмехнулся дядька Трифон. – А у меня вот она, награда, — он поднял обезображенную, высохшую руку.
Смотрел Михалыч, смутно узнавал состарившиеся, потемневшие от горя лица своих односельчан, и медленно отходил сердцем. Никто из них не знал, какая обида затаилась в нем, когда он, сидя в КПЗ, ждал их помощи и не дождался. Один прошел через допросы, через суд, но не оправдывался, не скулил, лишь попросил отправить его на фронт. И всю войну был на передовой. И ни одна пуля не взяла его, словно был он приговорен к вечной жизни.
С боями дошел Михалыч до Берлина, зная уже о том, что погибла его семья; плача от навечно поселившейся в сердце боли и с горькой радостью поглядывая на трепещущий в солнечном дне красный победный флаг своей державы, выцарапал штыком на рейхстаге имена детей и жены. Потом ушел на японскую войну и после окончательной победы остался на Дальнем Востоке шофером в леспромхозе, решив никогда не возвращаться на осиротевшую для него родину.
Но тоска победила боль и обиду.
Однажды, спешно рассчитавшись и никому ничего не объяснив, сел Михалыч в поезд и сиднем отсидел весь долгий путь у окна вагона в томительном ожидании встречи со знакомыми с детства местами. И на двенадцатые стуки, узнавая их, он ясно понял, что поступил единственно верно, хотя всем свои исстрадавшимся сердцем чувствовал, что никогда уже он не будет счастлив, как это было когда-то, в какой-то, казалось, иной, полузабытой жизни.
А когда он вошел в свой уцелевший, не занятый никем, не растасканный по бревнам дом, благодарность к людям затеплилась в душе: значит, ждали, верили…
Но в колхоз не пошел, как ни уговаривал его новый председатель.
И стал Михалыч с тех пор жить один. Завел пасеку, кормился трудом рук своих, а в долгие зимние вечера сидел, задумавшись, за дощатым столом – и тогда в тиши осиротевших стен слышались ему голоса детей и жены, в сумрачном мерцании виделись их скорбные лица…
6
А жизнь вокруг текла своим чередом: восстанавливалась и строилась, рождались дети, умирали старики – кладбище возле церкви полнилось новыми крестами и памятниками. Тут Михалыч схоронил и Трифона. И хотя умирали люди, но жителей становилось все больше, и уже вдоль всей старой аллеи, почти к его дому, протянулось много добротных строений с шиферными крышами и телевизионными антеннами над ними.
Аллея стала шумной дорогой, ее заасфальтировали, пустили рейсовый автобус и назвали улицу «Новый путь».
Все вокруг изменилось, и только по-прежнему, недоступные всем этим переменам, тянули свои гордые вершины к небу могучие тополя. Днем и ночью шумел в них вольный ветер. В бессонницу сидел Михалыч на высоком крыльце своего дома, слушал торжественную музыку природы и глядел, как лунный свет серебрит тополя, а между их могучими стволами вспыхивают и гаснут, словно светлячки, огоньки в домах. А когда ярко загорались ночные звезды, ему казалось, что это тополя своими сильными вершинами поддерживают холодное опрокинутое небо.
Спокойно и тихо было на земле.
Новая большая жизнь шумела вокруг, сменялись люди и события, а он все продолжал жить так, словно время, от которого он сам себя отлучил, было не властно над ним.
Все реже писал ему брат из Феодосии, но каждый раз настойчиво звал в гости, ссылаясь на то, что ему, инвалиду, такая дорога не под силу. Михалыч все порывался съездить, но никак не мог решиться оставить свое хозяйство, которое требовало каждодневного присмотра.
Однажды, ранней весной, во время непогоды, у самого правления рухнул тополь, чудом не раздавив председательский «козлик». Услышав издали настороживший его громоподобный грохот, прибежал Михалыч, склонил перед умершим деревом свою седую голову и погладил шершавый ствол ладонью. Медленно возвращаясь домой, как с похорон, подумал: «Не к добру это» — и кольнуло, сковало непонятным страхом. Но, оглядывая другие деревья, живые и крепкие, он успокоился. И все же странная, неосознанная тревога не проходила.
7
В конце апреля пришла неожиданная телеграмма от брата. «Срочно приезжай надо поговорить», — с волнением прочитал Михалыч и, не откладывая, выехал в тот же вечер.
Предчувствие не обмануло Михалыча. Высохший, чуть узнанный им человек лежал на кровати и лишь одними глазами приветствовал его.
— О чем разговор? – как можно спокойнее спросил Михалыч, не подавая виду, что все уже понял.
— Вот такие дела, Алесь, — тихим, забытым уже голосом отозвался брат, трудно поворачивая на взбитых подушках белую, в высоких залысинах голову. – Отхожу я…
Хотел было Михалыч сказать что-то утешительное в ответ, да промолчал: понял по возвышенному лицу брата, что здесь не нужны слова. Не за этим призвал его он. Взял его жилистую, со вздутыми венами руку в свою, сел подле кровати и приготовился к последнему разговору.
Беседовали они три дня, торопились, словно можно было наверстать за упущенное время весь век их невосполнимой разлуки. Многое уже было забыто, но годы, проведенные вместе в далеком детстве, ярко вставали в памяти, и говорил все больше о нем. И не было в их словах ни жалоб, ни сетований – одно только воскрешение.
Смотрел Михалыча на брата, сравнивал с тем, каким был он в его памяти, и с тревогой впервые, быть может, по-настоящему начал осознавать, что время течет и ничто не вечно в этом мире. Нагрянул и их час уступить свое место тому новому, что уже утвердилось на земле, прочно приросло к ней окрепшими корнями. И хотя всем на свете хватает места и пищи, надо разумно подчиниться этому жестокому закону природы…
Ранним утром, когда еще нежаркое южное солнце поднялось над морем, брат ясным и чистым, словно в детстве голосом подозвал Михалыча и, глядя воспаленными, догорающими, как угольки, глазами, попросил поправить подушку под головой. Блики солнца, отраженные о морскую гладь, затрепетали на его порозовевшем лице. Тяжело вздымалась опавшая грудь.
— Хорошо-то как…а не прирос я тут, — прошептал брат.
В его блуждающих глазах, жадно вбиравших в себя последние видения жизни, вдруг увидел Михалыч длинный ряд опрокинутых в небо корнями деревьев.
Схоронив брата, Михалыч попрощался с его семьей, обещал писать и даже приехать на следующее лето в гости.
По дороге задержался в Москве, чтобы встретиться с фронтовыми друзьями в День Победы. И еще тяжелее стало на душе от этой встречи: всего несколько человек осталось от полка. Кого унесли в могилу старые раны, кого новая суматошная жизнь. И еще раз трезво и холодно подумал Михалыч о том, что время движется, уходит бесстрастно, оставляя прошлое в уставшей и остывающей памяти.
8
И так вышло, что уехал Михалыч из дому на неделю, а возвратился лишь через две.
Вечером сошел с поезда на своей станции и, хотя был еще последний рейсовый автобус, отправился пешком – пути было ему семь километров. Впервые так тяжело шагалось к дому, но он знал: стоит показаться вдали колокольне, а затем знакомой аллее – и силы прибудут. И когда далеко в вышине на фиолетово-предвечернем небе обозначилась маковка церкви, зашагал увереннее, предчувствуя невидимые еще из-за перелеска вершины тополей.
Перелесок кончился, показалась впереди, багрово отражая закат, оцинкованная крыша правления. Здание, увеличиваясь, приближалось и закрывало собой знакомую дорогу. Михалыч свернул в сторону на вспаханное поле и с внезапной тревогой увидел вдоль дороги не закрытые тенью деревьев веселые разноцветные крыши домов с крестами антенн. Глядел и никак не мог понять, откуда столько света и простора над ними. Он прибавил шагу в предчувствии неминуемой беды и, обогнув правление, застыл в начале того, что было для него извечным путем между старыми тополями к дому.
Спиленные деревья громоздились друг за другом вдоль всей дороги. Молодые изумрудные листочки на ветвях трепетали и чуть слышно вызванивали на ветру. Обрубками торчали из земли еще не выкорчеванные пни со свежими срезами.
Холодная потливая дрожь просквозила обмякшее тело, и защемило сердце. А он все шел и шел между деревьями, впервые касаясь руками их вершин, и ему казалось, что это он сам лежит на земле, а тополя по-прежнему живы и тянутся вершинами к высокому небу.
Наконец он осознал, что произошло. Опустился на теплый, еще несущий в себе соки живой жизни ствол, остановившимися глазами обвел осиротевшую изменившуюся местность.
С полей, где уже густо колосилась озимая рожь, поднялась стая ворон и привычным путем полетела к тополям. Огромной черной тучей закружились они над поваленными деревьями, не решаясь снизить свой полет к самой земле, где среди сломанных сучьев можно было увидеть то, что осталось от их гнезд.
Смотрел Михалыч на этот отчаянный полет обезумевших птиц и не слышал ни их голосов, ни шума ветра в поникших ветвях, ни гудков машин, изредка проносящихся мимо. Сердце стучало, как колокол, что-то медленно и неумолимо разламывалось в груди. Казалось, душа наконец-то пробилась откуда-то из глубины и теперь, освобожденная, нетерпеливо рвалась на простор. Михалыч сжался, обхвати себя руками, словно пытался закрыть образовавшуюся брешь.
Вдруг вскочил и бросился к правлению.
Люди, собравшиеся на вечерней планерке, все разом испуганно посмотрели на него. Он, отчужденно вглядываясь в их озабоченные, утомленные лица, твердым шагом подошел к председателю.
— Ты зачем это сделал?
— О чем ты, Михалыч? – вздрогнув, спросил председатель, недоуменно подняв на него воспаленные глаза.
— Аллею – ты..?
— А…вот ты про что, — силясь улыбнуться и ища поддержку в глазах людей, сказал председатель и, откинувшись в кресле, рассмеялся и пояснил: — Последние пережитки капитализма под корень, так сказать…
Чей-то робкий смешок раздался за спиной Михалыча, и еще кто-то тонко и заискивающей хихикнул. Люди оживились, заерзали на скрипящих стульях.
— Пережитки? – сорвавшимся голосом выкрикнул Михалыч.
— Да брось ты кипятится, — ответил председатель. — Прошло их время, сгнили. Мы новые насадим, фруктовые, как в Германии. Пойми, и зеленые насаждения будут, и яблок на весь колхоз.
Михалыч оцепенел. И вдруг вспомнился ему уполномоченный. Вот так же уверенно и властно, с чувством своей полной правоты, глядел уполномоченный на него таким же горячечным взглядом в тот день, когда они всем народом отстояли церковь. Как похожи они были! Разве могут быть счастливы люди, если один не понимает другого, не хочет понять другого…
— Убийца ты! – взорвался Михалыч. – Это же память. Каждое дерево мужик посадил! Все, все сделано на свете мужиком: и деревья, и дома, и кресло, на котором ты сидишь! — он уже не кричал, а рвал глотку, потрясая кулаками и дрожа всем телом. – Пережитки, говоришь? Ты сам пережиток!
Председатель вздрогнул, вздыбился, сдвинув густые брови.
— Ты мне это говоришь? Сам возле своих пчелок отсиживаешься, пока мы тут горбы ломаем, чтобы страну накормить! Отжили деревья, понимаешь, отжили! А если на чей дом рухнет? Я буду отвечать – твоя хата с краю! Случится беда – меня, а не тебя к ответу потянут! – кричал он, наскакивая на Михалыча.
— Всю вашу власть давно уже надо к ответу притянуть, — вдруг само собой вырвалось из осиротелой души Михалыча.
Он сразу как-то сник и молча попятился к выходу, усталым разумом понимая и не принимая какую-то новую, другую правду, с которой никак не хотела, не могла примириться вся его прожитая жизнь.
Втянув голову в плечи, он слепо побрел по привычной, но теперь чужой для него дороге, боясь поднять глаза на деревья, уже не несущие соки молодой зелени, которой уже никогда не налиться силой нового лета и не рассыпаться тополиным пухом, а семенам не разлететься по округе, не прирасти к земле, не подняться обновленной жизнью, радующей глаз человека.
На полдороге к дому, напротив забытой, запущенной церкви, Михалыч вдруг ясно ощутил, как вылетает из его тела утомленная душа, и сердце, оставшись в одиночестве, зашлось болью потери, а ноги подкосились. И не осталось сил сделать последний шаг.
Цепляясь слабеющими руками за метнувшиеся к нему навстречу ветки тополя, рухнул он в них лицом, предсмертным вздохом заглатывая терпкие запахи срубленного дерева.
Высоко и голосисто раздался какой-то веселый звон, и Михалыч еще успел увидеть, как по старой аллее, удерживающей своими вершинами бездонное небо, мчится навстречу ему белобрысый мальчонка в закатанных до колен портках, вскидывая руки к встающему над миром солнцу. Потом деревья зашатались, перевернулись оголенными корнями вверх, и солнце погасло, а небо, почернев, рухнуло на остывающую землю.
9
Михалыча обнаружили только утром.
Всем народом с почестями схоронили на холме около церкви. Чья-то неизвестная рука сунула в рыхлую свежую могилу побег тополя.
Вечером собрались в навечно уже осиротевшем доме Михалыча, выпили за упокой души.
Председатель поднялся первым, его ждали неотложные дела. Когда дверь за ним закрылась, какой-то сухонький пьяненький мужичок с маленькими острыми глазками, опрокинув стопку водки и утерев губы, горько пробормотал:
— Ушла смерть Михалыча…
Навеселе, поздно ночью разошлись по своим домам люди, чтобы назавтра приступить к обычным делам уже без Михалыча и строить новую жизнь.
Деревья распилили на дрова и продали колхозникам, пни выкорчевали – и дорога стала светлой, но неуютной, как и заколоченный дом Михалыча, о котором все судят и рядят и так и не решили, что с ним делать.
No comments
Comments feed for this article
Trackback link: https://borisroland.com/рассказы/старая-аллея/trackback/