В пору недоли

… В сердце  усталом будут
без боли слезы о малом.

Ю. Балтрушайтис

 

Часть    первая

 

1

 

Уже собираясь отходить ко сну, Андрей Максимович Полынин вдруг вспомнил, что не проверил сочинения учеников пятого класса, а завтра первый урок – у них.  Кляня себя и прикидывая, сколько уйдет на это времени, он заварил крепкого чаю, сел за стол и положил перед собой стопку тетрадей.

За тонкой перегородкой в соседней комнате прошлепала босыми ногами Егоровна, донесся всплеск воды, потом что-то загремело, и раздался ее ворчливый голос.  «Селедки объелась», — усмехнулся Полынин и вспомнил, как привез ей сегодня из города банку селедки, и она тут же вскрыла ее, начала жадно есть, качая седой головой, обсасывая  косточки  и приговаривая: «Ишь, настоящая. Думала, так и помру, не испробовав больше.  В мою молодость ей только нищие питались…А вона как при вашем новом строе жизнь обернулась…»

Полынин за те восемь лет, что квартировал у старухи, наслушался подобных разговоров и понимал причину ее недовольства: была она из раскулаченных – и у нее были свои счеты с этой властью. Когда организаторы колхоза заявились к ней во двор забирать амбар под свои нужды, муж встретил их с топором и, говорят, вроде успел кого-то из них зашибить, пока его не уложили насмерть оглоблей по голове. Егоровну с тремя маленькими детьми погнали в Сибирь, и она вернулась домой через двадцать лет с единственным оставшимся в живых сыном. Сын поставил дом, женился, но не успел поставить на ноги двоих сыновей: умер, надорвавшись. Внуки Егоровны после армии подались в город и теперь редко ее навещали. Невестка жила со старшим.

Полынина уже не коробили ее злые и резкие высказывания: он не то, чтобы был согласен с ней, а просто старался не обращать на них внимания. Бормоча в ответ что-то неопределенное, спешил в свою комнату.

Комната была большая и светлая, с двумя широкими окнами, выходящими в густой сад: ему повезло с жильем – и он дорожил им. Жил он в ней полным хозяином.

Егоровна сама делала уборку, хотя он никогда не просил ее об этом. Когда в первый день он собрался мыть полы, она решительно отобрала у него тряпку, укоризненно посмотрела и насмешливо выговорила ему: «Каждый человек должон заниматься своим делом. Ты – наставник! И не перечь мне уважать тебя».

И Полынин привык к ее заботам. Правда, и сам старался помогать ей во всем: пилил и колол дрова, приносил воду, возился в огороде, присматривал за садом и, возвращаясь из своих поездок в город, обязательно привозил ей подарки.  Жили они в согласии, и ему было приятно, когда Егоровна роняла в его адрес: «Сынок…»

И все же в душе его коробило, когда она позволяла себе при нем так язвительно отзываться о советской  власти. Но с годами он начал понимать, сколько горькой правды заключалось в ее недобрых словах. Перебирая в памяти свою собственную жизнь, невольно отмечал, сколько несправедливости было совершенно этой властью и по отношению к нему  лично.  Последнее и, пожалуй, самое обидное, заключалось, например, в том, что его, окончившего институт с отличием, загнали в эту глухомань, в то время как некоторых выпускников его группы оставили в городе лишь за то, что у них были блат и надежные связи. И даже место в аспирантуре предложили не тому, кто этого действительно заслуживал, а сыну большого начальника Госплана: поговаривали, что тот помог институту пробить фонды для строительства нового корпуса.

Здесь, в глуши,  вдали «от суетного света» и цивилизации,  было достаточно времени и повода порассуждать над многими проблемами, осмыслить их. Но он сознательно подавлял в себе все обиды и пришел к выводу: раз я сам по натуре своей не борец – что толку  растравлять душу. Проходит жизнь и надо стараться прожить ее по возможности правильно в тех условиях, которые выпали на его долю. Единственное, на чем он успокоил свою совесть, была мысль о том, что он, учитель, честно делает свое трудное дело, сея в новом поколении «разумное, доброе, вечное»…

Попивая маленькими глотками остывший чай, Полынин уже устало вчитывался в содержание сочинений и лишь добросовестно подмечал ошибки.

Нарушая школьную программу, он часто давал сочинения на вольную тему. «Человек отмечает в мире лишь то, что несет уже в самом себе», — нашел он подтверждение этому у  Экзюпери, одного из любимых своих писателей. Рассуждал он так: судьбы вымышленных героев, конечно же, интересны, поучительны, отражены высокохудожественно в произведениях классиков – но все они из отошедших миров, а вот день настоящий, в котором живут его ученики и складываются их характеры, судьбы и отношения с миром, школьная программа проходит узко, стороной. Оттого, не размышляя над реальностью, не анализируя, человек живет вслепую, не понимая не только саму жизнь, но и себя в ней.

Так ведь случилось и с ним самим, воспитанном на книгах, красивых и правильных. Да, конечно, существуют вечные понятия Добра и Зла, но человек способен постичь их суть лишь на доступном ему материале окружающей его среды: какой-то один частный случай нередко становится отправным началом мыслей и поступков человека — и определяет его образ жизни значительнее, чем вся мировая литература и страстные нравоучения родителей и учителей.

Полынин, откладывая проверенную тетрадь в новую стопку, поглядывал на часы – время уже было заполночь – и недовольно отмечал, как однообразны и скучны многие сочинения. Да, то, о чем писали ребята, есть, но ничто не трогало, не волновало, не будило мысль – все обтекаемо, как яйца в инкубаторе. Когда последняя тетрадь легла перед ним, он, позевывая, раскрыл ее, ругая себя за то, что, видимо, не смог толком объяснить ученикам  свои требования.

«Я видел, как из нашего дома вышвырнули бабу Катю, — прочитал он, и красный карандаш дрогнул у него в руке. Утомленными глазами он впился в текст, чувствуя,  как не хватает ему воздуха. Неровные буквы еще не сложившегося детского почерка корчились перед ним, разгоняя  сон и  зримо выстраивая трагедию неизвестной жизни. – Приехали на грузовой машине милиция и сам главный прокурор. Выбросили ее вещи на улицу и свалили на машину. Люди вокруг плакали и просили за бабу Катю, но их никто не хотел слушать. Мой папа больно сжал мне руку и крикнул: «Какие вы после этого партийцы?!» Прокурор подскочил к нему и пригрозил: «Ты что – против советской  власти?! Смотри, мы и до тебя доберемся!» Люди загородили его, и он убежал. Дома я  спросил у папы, за что так поступили с бабой Катей.  «Потому что она уже не работает на них», — ответил он. «Но ведь она еще живая», — сказал  я.  «Раз на них не работает – не живет!» – хмуро ответил папа и закричал, чтобы я не лез не в свое дело.

Я не понимаю, за что так поступили с бабой Катей. Она очень хорошая и добрая. Значит, если человек стал старым – он уже никому не нужен? И моих маму и папу тоже вышвырнут из квартиры, когда они станут старенькими. Раньше я мечтал, чтобы мне подарили велосипед – это была моя главная мечта. Теперь я понял: все это детские глупости. Моя главная мечта: поскорее вырасти и пойти работать, чтобы и нас не выгнали из квартиры, когда мама и папа уже не смогут работать».

Полынин несколько раз в волнении перечитал сочинение и, обхватив голову руками, застыл над ним. Наконец, вспомнил, что надо поставить оценку.

Ошибок было много. Он взял ручку с химическим стержнем и, подделываясь под почерк Васи  Розова, исправил их и поставил отлично.

Во втором часу ночи лег в постель, и устало закрыл глаза. За окном светила янтарная луна. Глухо и беспокойно залаял Полкан, старый пес Егоровны. Ему начали лениво отзываться собаки с других дворов – и эхом покатился лай над притихшим поселком.

Полынин вспомнил, как, впервые услыхав эту жалобливую перекличку собак, он собрался выйти, чтобы понять, что случилось. Но его остановил сонный голос Егоровны: «Спи спокойно, человек. Это блохи Полкана гоняют. Сейчас угомонятся».  И, действительно, минут через десять стало так тихо, что он услышал, как шуршат в стене мыши.

Вот и сейчас, как обычно, последней заголосила плешивая собачонка вдового старика  Никиты и, взвизгнув, смолкла.

Но Полынин уже не слышал этого. Давно приученный к такому перелаю собак, передающих друг другу свою маленькую весть, он спал.

 

2

 

Утро было солнечное, ясное, дышалось легко. В ядреном воздухе купалось «бабье лето». Деревья, отшумевшие листвой, стояли чистые и строгие в величественном и покорном ожидании зимы. Радужно сверкала в ранней изморози пожухлая трава, в морозной голубой дымке спал дальний лес, перед ним извивающейся полосой блестела река. На заброшенных, когда-то бывших колхозных полях, стыли в утренней прохладе редкие стожки сена – труд самых отчаянных косарей, в последнем усилии цепляющихся за крестьянский труд.

Дело в том, что колхоза уже не было: лет двадцать назад здесь построили льнозавод, и многие колхозники, недовольные своими заработками, переметнулись работать на нем. Первое время местные власти активно боролись с перебежчиками: обрезали надели земли, не давали косить сена. Но рабочих на заводе не хватало, и властям не оставалось ничего другого, как смириться с возникшим положением. К тому же, колхоз был нерентабельный, почти ежегодная смена председателей не спасла его – и он развалился.

Те из колхозников, кому не досталось места на заводе, перебрались в соседние колхозы, а молодежь подавалась в город. И через несколько лет бывшие колхозники стали пролетариями. Лишь деревянные дома с обрезанными усадебными участками, на которых после рабочего дня трудились в сезонное время люди, напоминали о том, что совсем недавно здесь был крестьянский уклад жизни. Вставили по-прежнему рано, доили коров, выгоняли их на улицу под зазывной хлёст кнута, который передавался между соседями в порядке установленной очереди. По округе носились куры с помеченными краской безлетными крыльями, в грязных непросыхающих лужах, зацветающих к осени, плескались с гоготом полчища гусей, разгуливали на свободе хрюкающие свиньи, и десятки собак, спущенные по утрам с цепи, оглашали дружным лаем пространство – встретив нового для поселка человека, они с любопытством сопровождали его, виляя измызганными хвостами и вымаливая подачку.

Длинная ухабистая дорога между двумя деревнями, застроенная бетонными двухэтажными домами с кирпичными сараями и общественными уборными, стала называться рабочим поселком. Автобусы не ходили, и люди из дальних окраин добирались на работу кто на чем: тарахтели мотоциклы, скрипели велосипеды. Около металлических ворот льнозавода  целыми днями мокла под дождем или стыла под снегом вся эта техника в ожидании своих владельцев – запчасти к ней были самым дефицитным товаром. Правда, год назад здесь построили магазин «Товары повседневного спроса», но, судя по прилавкам, спрос у населения был мизерный.

И все же поселок Полынину нравился. Место было живописное: река, в которой водилась рыба, и стройный грибной лес.

За долгую дорогу к школе Полынин приходил на работу бодрый, освеженный, полный разнообразных мыслей, и спешащая со всех сторон на уроки шумная детвора радовала его. Он сам как-то невольно подтягивался, с гордостью сознавая значимость своей профессии.

—  Андрей Максимович, здравствуйте! – приветствовали его звонкие ребячьи голоса.

Полынин охотно и старательно кивал им головой и старался назвать каждого из них по имени, и уже не удивлялся, что большинство помнит.

На уроке в пятом классе он раздал тетради, и начался обычный в таких случаях гул: ученики шумно и торопливо листали их и переговаривались, узнавая друг у друга оценки. Он дал им возможность обменяться впечатлениями, поднятой рукой установил тишину и предложил сделать работу над ошибками.

— А у меня нет ошибок! – раздался радостный и недоуменный голос Васи Розова. — Большие карие глаза его смотрели растерянно. – Вот! – поднял он раскрытую тетрадь над головой.

— Тебе пять? – резко повернувшись к нему, удивленно спросил Сергей, крепыш с густыми жесткими волосами.

— Да, Вася написал очень хорошо и искренне, — с радостью подтвердил Полынин и одобрительно улыбнулся благодарному взгляду Васи. – Ты молодец, Розов!

— А что он написал? Прочитайте! – раздались голоса со всех сторон.

— Я с удовольствием это сделаю, — сказал Полынин и начал читать взволнованным голосом.

— Подумаешь! – выкрикнул Сергей. — Я  это тоже видел.

— Почему же об этом не написал? – посмотрел на него Полынин.

— А что толку писать! – дерзко отозвался Сергей. – Они все равно всегда правы.

— Кто они?

— Партийцы.

— Почему ты так считаешь? – насторожился Полынин.

— У них власть – потому и делают что хотят.

— У нас власть народная! – повысил голос Полынин, трудно выдерживая его открытый взгляд. – Это случайность, по-видимому, произошла ошибка…

— Они ошибаются, а нам расплачиваться! – задиристо перебил Сергей.

— Кто они?

— Ну, эти партийцы! – упрямо мотнул головой Сергей, напористо вылавливая взгляд Полынина своими  светлыми глазами.

— Почему ты так думаешь? – сдерживая пугливое раздражение, спросил Полынин, стараясь выдержать его, ему казалось, нахальный взгляд.

— Так все люди говорят, — упрямо стоял на своем тот. – Все люди просили их, плакали, а они…

— Есть закон – и он разберется, — уверенно заявил Полынин, но почувствовал, как дрогнул у него голос.

— Да, они эти уж разберутся, — язвительно продолжил Сергей. – Там ведь и сам прокурор был. Я сам слышал,  как один дядя сказал: «Что им законы, когда судьи знакомы», а второй ответил ему: «Законы у нас святы, да законники супостаты».

Полынин почувствовал, как ему становится страшно, и это могут заметить ученики – их настороженно блестевшие глаза вопрошающе следили за ним. Но он все никак не мог найти веских доводов, чтобы возразить этому дерзкому пацану, который высказывает вслух то, что не каждый взрослый, имея горький опыт,  и подумает. А врать Полынин не хотел и не мог: был убежден, что любая даже полуправда губительней лжи.

Опустив голову, думал о том, что срывается урок, и как глупо позволил он втянуть себя в этот опасный разговор, и не выскочил ли директор на шум в его классе. В его власти было накричать, выгнать Сергея из класса, вызвать родителей или сообщить на работу их начальству – стремительно проносились и такие мысли в его  испуганном сознании.

Пряча глаза под отяжелевшими веками, он осознал: «Вот и я силой власти…»

Промелькнуло в памяти обиженное лицо Егоровны, и донесся ее укорительный голос: «Вона как при вашей власти жизнь обернулась…»  И вдруг обозлено подумал: «Съехать к черту с ее квартиры! Все они тут одним миром мазаны…»

— Делаем работу над ошибками, — каким-то глухим, подавленным голосом  произнес он и, подняв голову, не встретил ни одного взгляда.

Зашелестели страницы тетрадей. Ребята послушно принялись писать, но эта непривычная  покорно-тревожная тишина пугала его.

Он на цыпочках подошел к Васе и тихо прошептал:

— После уроков подойди ко мне, пожалуйста, в учительскую.

— Я ничего не сделал, — испуганно отозвался Вася.

— Мне надо с тобой посоветоваться, — Полынин  дружески положил ему на плечо руку.

Вася ждал его около учительской, прислонившись к стене и обхватив тяжелый ранец, как вязку дров. Школьная форма на рукавах была в меловых пятнах, рыжеватые волосы растрепаны, глаза смотрели настороженно. И только сейчас, приблизившись к нему, Полынин сообразил, сколько же передумал Вася за все это время, мучаясь неизвестностью. Стараясь смягчить свою оплошность, он дружески улыбнулся ему и спросил:

— Ты уже свободен?

— Ага, — мотнул тот головой, и на впадине его конопатого носа дрогнула капелька пота.

— Пошли вместе домой.

Они вышли на улицу. Полынин шел медленно, ровно, давая ему возможность подладиться под свой шаг: Вася семенил, сутулясь под тяжестью ранца и исподтишка заглядывая ему в лицо.

— Расскажи мне про бабу Катю? – попросил Полынин.

— Как, вы не знаете бабу Катю? – пожав плечами, Вася укоризнено-удивленно посмотрел на него. – Она хорошая, добрая… ее все знают…

— Вот и расскажи, — настоял Полынин.

— Я в первом классе ключи от квартиры потерял. Пришел  из школы, стою под дождем и плачу. Вышла баба Катя, к себе в комнату завела, обсушила и накормила. Как вернулись с работы мои мама и папа, она взяла меня за руку и домой привела. А я идти боюсь: уж второй ключ потерял. Пришли, а папа, как узнал про ключ, ругать начал. Она загородила меня и говорит ему: «Неужто тебе ключ дороже сына?» Он ее послушал и не ругал меня больше.  А как мне сделали новый ключ, баба Катя привязала к нему ленточку и на шею мне надела. Вот, — он расстегнул верхнюю пуговицу рубашки и показал ключ. – Я теперь всегда его так ношу.

— А где она сейчас живет? – спросил Полынин.

— Зачем вам? – насторожился Вася.

«И откуда в нас такая загнанность и неверие?» – подумал Полынин, а  вслух сказал:

— Ты так хорошо про нее написал в сочинении, что мне захотелось с ней познакомиться.

— Правда, хорошо?

— Очень.

— А разве у меня не было ошибок?

— Ты хотел показать мне, где живет баба Катя.

—  А вон там, в Заполье, — Вася протянул руку в сторону леса.

Полынин подробно расспросил о дороге, еще раз похвалил за сочинение и попрощался с ним за руку.

 

3

 

Сразу же за лесом, километров в пяти от поселка, открылась небольшая, дворов в двадцать, деревенька со старенькими доживающими свой век домишками, вытянувшимися вдоль единственной кривой улочки, зажатой ветхими, во многих местах накренившимися заборами.

На другом краю ее Полынин легко отыскал низенькую избушку, крытую замшелой гонкой. Кирпичный отсыревший фундамент выкрошился и ушел в землю, нижний венец сруба, источенный водой, прогнил.

На улочке не было ни души, и только за домом напротив возился  в огороде старик в фуфайке и черной кепке, не спеша и старательно сгребал под деревьями сухие листья, и только их шорох нарушал застоявшуюся тишину.

Полынин долго стучал в низкую скособочившуюся дверь.

— Иду, иду, — наконец  раздался приглушенный голос.

Дверь со скрипом открылась и, обвиснув, уперлась в землю. Склонив голову в перекошенном проеме, вышла старуха в потертом куцем кожушке без воротника и, щуря глаза, прислонилась к стене, сложив руки на впалом животе.

— Вы баба Катя? – поздоровавшись, спросил Полынин.

— Она я и буду, — ответила старуха, и глаза ее насторожились.- А вы случаем не из сполкому?

— Я из школы. Учитель.

— Это по какой надобности ко мне? – натянуто усмехнулась она. — Я же не генерал и не космонавт.

— Поговорить с вами надо.

— Извиняйте, в хату не могу пустить, — виновато развела она заскорузлыми ладонями. – Надя только угомонилась – ревматизма ее замучила. Надо б в больницу ей, да она ни в какую: дома, говорит, помирать легче…

Они сели на завалинку под крохотным оконцем, занавешенном изнутри цветастой тряпкой. Из дому вышла, ковыляя на опухших лапах, плешивая от старости кошка и разлеглась под штакетником.

— Ишь, очухалась, – улыбнулась ей баба Катя. Темным пальцем с желтым ногтем поправила на голове коричневый суконный платок и повернулась к Полынину: — И с какой вестью ты заявился ко мне, мил человек?

— Это правда, что вас из собственной комнаты выселили? – спросил Полынин.

— Так…так, — сокрушенно закивала она. — Всю жизнь ее ждала, а пожить не успела по-человечески. Директор льнозавода так распорядился, как ушла я на пенсию…Только хороший хозяин и кошку со двора не прогонит, которая ему век служила, — вздохнула она и сжала высохшие губы. И вдруг оживленно спросила: — А тебе какая надобность до моей беды?

Полынин искренно и подробно рассказал ей историю с Васиным сочинением и признался, что и сам толком не знает, почему пришел к ней.

— Добрым путем Бог правит, — сказала баба Катя. – Только забыли сейчас люди про Бога… Вот возьми меня:  всю жизнь его просила, чтоб мне свой угол дали. А как получила, благодарила не Бога, а власть местную. Видать, Боженька на меня и осерчал… Мы ж когда к Спасителю лицом оборачиваемся? В пору недоли…А как хорошо нам – тут и запамятовали. – Она помолчала, покачивая головой. – А, может, злые люди сильнее Бога?… Нет, нет, грешу я. Грех так думать, — испуганно и поспешно перекрестилась.

Шамкая беззубым ртом и утирая уголком платка потухшие слезящиеся глаза, она начала рассказывать историю своей жизни. В несчастье тянет человека излить изболевшую душу.

В империалистическую войну погиб ее отец, в революцию старший брат, мать умерла в гражданскую, и, когда их деревню «отписали под поляков», остались из семьи двое: она и старший брат-погодок. Ходили они по людям, просили милостыню, пробивались случайными заработками. В тридцать седьмом году брат с дружками, было их человек двадцать, подались в  Советскую Россию. И больше она его никогда не видела. А когда опять отошла под Советы  их деревня, вернулся из той группы через двадцать пять лет лишь один человек, старый и больной. Прожил всего лишь год, и перед смертью решился рассказать, как арестовали их на границе красные чекисты, признали в них «шпионов империализму», измывались и угнали в лагеря сибирские. Высказал все это человек и тут же свихнулся, и все одно кричал: «Не виноват я! Не виноват! Не хочу в советы!..»

В Отечественную войну их деревня в первый же день оказалась под немцами. Однажды ночью хотел ее изнасильничать молоденький солдат — кат, но она изловчилась, сунула ему в глаз вязальную спицу и убежала в лес. Пряталась там до зимы. Истощавшую, нашли ее партизаны. Варила им, шила, одежду латала. Война кончилась – вернулась в свою деревню, но ее дом спалили фашисты. Люди строились, обживались, а она сиротой мыкалась без жилья. Первой записалась в колхоз и жила при коровнике в отгороженном углу.

— А в колхозе все порядку не было, — рассказывала баба Катя. – А как построили льнозавод и пообещали квартиру – переметнулась я до них. Лен теребила, ворошила, вязала. Раз упала со скирды и порвала жилы на руке. Вот вишь, не гнутся боле, — протянула она ладонь с высохшими, блестевшими как воск, тремя пальцами. — Можно мне было тогда и на пенсию пойти, да я все обещанную квартиру ждала. А как дали мне комнату – самая большая радость в жизни у меня и была! – она тяжко вздохнула и надолго замолчала.

Полынин слушал ее внимательно, осторожно направлял разговор и неожиданно впервые подумал: судьба  самого маленького человека и есть история страны.

И такая тоска охватила его, беспросветная и глухая, что он и сам, вторя ей, невольно тоскливо качал головой, словно признавал и свою вину в том, что произошло в ее жизни. Проносилось в памяти испуганное лицо Васи, звучал обозленный голос Сергея, роились в голове колючие сумбурные мысли, и он с тревогой вслушивался в себя и осознавал ту бездну противоречий, которая существовала между самой реальной жизнью и тем, как это было описано, красиво и возвышенно, в литературе, которую он преподавал своим ученикам. И как все это было понять и увязать с тем, что происходило в стране, которую он горячо любил, гордился, что родился здесь и, став учителем, был проповедником ее светлых идей среди юных душ? Со стыдом вспомнил то состояние, когда подавленный стоял перед классом и не мог доказательно возразить Сергею.

Где-то на другом конце деревни прогромыхала телега, и раздался задиристый собачий лай. Над полем вспорхнула стая ворон, закружилась с обиженным надрывным криком и, сделав несколько кругов, вновь опустилась на прежнее место.

— С того и началась моя последняя беда, — продолжила свой рассказ баба Катя. — Директор поселил временно в соседнюю комнату свою замужнюю дочь с ребенком. Мужик ее работал в городе и ждал квартиру. Да видеть что-то не получилось у него там… Вот и начала меня Зоська выживать. Я уж ей и кухню уступила в полную власть, керогазу в комнате держала… тихо, как мышь, сидела. А ей все неймется…А тут, на беду, моя подружка Настя расхворалась. У ей в войну мужа и двух сынов фашисты убили – с того часу и не можется ей. Сердце так ноет – что кричит по ночам. Я б ее к себе забрала, да боялась соседки своей. Да и Настя ни в какую, говорит: «Тут, где родились мои птенчики – и сама помру!» Ну, весь тот час и ходила я ей помогать: огород смотрела, хозяйство вела. А как уж совсем ей невмоготу становится – так и заночую у нее. Бывало, неделями я у ней жила.  Живая душа – как можно оставить!..  Ой, погодь, погодь! – она вскочила и заспешила в дом.

Кошка метнулась за ней и, опередив в дверях, первой прошмыгнула в дверь. Изнутри донесся приглушенный успокаивающий кого-то голос бабы Кати.

Старик, который возился на огороде, повесил грабли на стену сарая, поджег кучи листьев, закурил и замер, подняв лицо к небу. Солнце, наливаясь красным, медленно скатывалось за гребень дальнего леса. В воздухе свежо пахло землей, высохшим листьем, навозом и, медленно забивая эти запахи, потянуло дымком. Взметалось на легком ветру веселое пламя над кучами листьев.

— Полегчало ей, — баба Катя вышла из дому в сопровождении кошки, бросила ей на землю жареную рыбу, подсела к Полынину. – Жила бы я тут с ней, да не выстоять дому до нашей смерти… тут и чинить уж нечего. А с нашей пенсии и гроб не купишь. Настя сперва получала пенсию за погибшего мужа, а как сама пошла на пенсию, ей Советы сказали: две нельзя получать, выбирай, какую хочешь. Она и выбрала мужнюю, чтоб не стыдно было перед убиенным… Работала на них, полвека спину гнула, а награда одна: дозволили выбрать.

— А что с вашей  комнатой? – напомнил Полынин.

— Обвиноватил меня суд в том, что не живу я в ней постоянно. Закон у них там какой-то есть. Да какой такой может быть закон, чтобы у живого человека жилья забрать? При Польше  такого не было…

Она устало опустила руки на колени и, качая головой в такт своим горестным мыслям, рассказала, как директор льнозавода подал на нее в суд — и тот принял его сторону. На выселение ее даже не позвали: сам директор и судья погрузили вещи ее на машину и сбросили на складе льнозавода…

— Теперь его дочь всю квартиру занимает, все ей отписали…Нету на них управы. Нету!

— Вы куда-нибудь обращались за помощью?

— К Богу только осталось, да грехи не дают, — обреченно ответила она.

— К кому обращались? – настойчиво переспросил Полынин.

— Я же неграмотная. За меня Дмитрич хлопочет, — вытянула она руку в сторону соседнего двора, где что-то строгал старик, и белые стружки, подхваченные ветром, разносились вокруг. – Сперва оглушенная ходила и выла, как свинья под ножом. С горя Настю во всем обвинила: пошла б ко мне жить, может, и не случилось этой беды. Раз крепко мы с ней сцепились, аж Дмитрич на крик прибежал. Простыдил нас, как малых деток. И сам за дело взялся. Батюшки, сколько уж бумаг исписал! А у них на все один ответ: прав директор. Вон как там наверху устроено: ворон ворону глаз не выклюет.

—  Можно посмотреть ваши бумаги?

— У Дмитрича вся эта бухгалтерия. Он у меня как личный писарь, — усмехнулась она. – Я уж и не чаю правды дождаться, а он мне все свое долдонит: «Кто правды желает, тому Бог помогает»… Нет, тут, видать, и сам Бог не помощник. В наш час бумага сильнее Бога стала, — она поспешно перекрестилась.

За окном опять раздался стон. Баба Катя подхватилась. Полынин, воспользовавшись этим, попрощался и отправился  к дому напротив.

 

4

 

У добротно рубленого сарая с немецким углом стоял под навесом, крытым шифером, широкий верстак. Поджарый старик в стеганой фуфайке, перетянутой солдатским ремнем, строгал рубанком доску. Заметив приближающегося Полынина, он выпрямился, сдвинул на затылок мятую кепку, вытер тыльной стороной ладони вспотевший лоб и прищуренными глазами настороженно выставился на него.

Полынин поздоровался.

— Здорово, если не шутишь, — с сухой усмешкой ответил старик.

— Я к вам от бабы Кати, — начал пояснять Полынин.

— Не слепой, вижу, — колко перебил он. – И ты пришел ее душу теребить?

— Я из школы, учитель, — представился Полынин, теряясь от этой явной недоброжелательности.

— Так, значит, не из исполкому будешь, — добродушно улыбнулся старик, и лицо его посветлело. – Тогда меж нами совсем другой разговор будет. А то ходят тут всякие, угрожают ей. Это я все бумаги пишу, и нечего меня стращать. Отбоялся свое! Теперь меня дальше смерти не пошлют, — он закурил и протянул пачку «Астры» Полынину.

— Спасибо, не курю.

— Кто не курит и не пьет – тот здоровеньким помрет, — весело хохотнул старик и подмигнул ему.

Полынин, подбодренный его шуткой, но, все еще не зная, с чего начать разговор, погладил обструганную доску и спросил:

— Что это вы делаете?

— Гроб, — коротко ответил старик.

— Кому?

— Себе, — старик поднял на него ироничные глаза и начал охотно и обстоятельно разъяснять: — Свой надежней будет. Пока жив человек, он сам должен о своей смерти позаботиться. Да и с детишек лишние хлопоты сниму – чего им потом зря тратиться и суетиться. У нас ведь и хоронить по-людски разучились. Вот я сам себе и готовлю все в последнюю дорогу. – Он помолчал, словно давая возможность собеседнику осознать сказанное, и, хитро подмигнув, вдруг спросил: — Ты же ко мне не за этим пришел? Говори начистоту, что надобно?

Полынин повторил свой рассказ бабе Кате. Дмитрич слушал молча, покашливая и глубоко затягиваясь. Прикурил вторую сигарету и нетерпеливо переспросил:

— А тебе в этом какая надобность?

— Не могу поверить, что в нашей стране такое возможно, — искренне признался  он.

— Никак блаженный ты или с луны свалился, — усмехнулся Дмитрич, сплюнул и растоптал плевок кирзовым сапогом. Лицо его вздернулось, и под курносым носом обнажились желтые прокуренные зубы. – А Вася твой – сердобольный мальчонка: трудно такому жить будет. Да и Сергея быстро обломают: смелый, да ума не нажил.

— Вот я и хочу разобраться в этой истории и помочь им! – горячо воскликнул Полынин, обрадованный тем, что старик так точно понял желание, которое и привело его сюда.

— Помочь, говоришь, хочешь? – задумчиво проговорил Дмитрич и решительно спросил: — А лапа у тебя есть?

— Какая лапа? – опешил Полынин.

— Лохматая, — Дмитрич укоризненно покачал головой. – Ты, учитель, должен знать по каким законам наша жизнь упорядковывается.

Полынин сконфуженно пожал плечами.

— Так нету? Какой же тогда с тебя прок! Хочешь, чтобы твои детишки в правду поверили – надо Катю выручать. Каков голосок, таков и отголосок. Молвя правду, правду и чини… Вспомни, есть у тебя такой человек, чтоб к властям вход имел?

— За правду надо честным путем бороться,  — возразил Полынин.

— Честным? – рассмеялся тот ему в лицо. – Да где ты ее теперь видел? Вон как они там наверху правду испоганили. Слыхал, небось, сам Брежнев свои пятнадцать миллиардов в империалистическом банке прятал. От кого? От нас с тобой. Так кто же ему тогда настоящий враг – мы или они? А он же в стране был главный коммунист, сам себе партейный билет под номером два выписал. Всех, кто революцию делал, похерил. Ленина только забоялся трогать. Вот и вся их честь…

Дмитрич оказался словоохотливым, въедливым, на каждый вопрос Полынина разражался длинным монологом, приводил конкретные факты, спорил: было заметно, что он регулярно читает прессу и своим крестьянским опытом осмысливает прочитанное и имеет на все свое твердое мнение.

— Я их все кабинеты письмами завалил, — продолжил он  возмущенно. — И в Верховный суд и Президиумы … самой нашей летунье с комитета защиты женщин писал. Ну, как ее? Как Гагарин, на небо слетала и теперь над всеми бабами председательствует. Высоко взлетела да, видать, до Бога не добралась. А – то он бы ее научил уму-разуму, как живого человека на земле примечать и заступиться за него.

— В райком партии обращались? – перебил Полынин.

— А как же? С того и начал. Я ж знаю, что у них через голову прыгать не положено. Да все они одним миром мазаны: кивают на решение районного суда, — он зло рубанул кулаком воздух и сплюнул.

— Тогда на что вы надеетесь? – сухо спросил Полынин.

Его уже начал коробить злой тон старика, его огульное охаивание все и вся. Он вдруг опять почувствовал невольно навалившийся на него страх – точно такой же испытал, стоя перед классом и не зная, как унять обвинительные выкрики Сергея.

— По-первое, — Дмитрич загнул темный короткий палец, — надо ж как-то одинокую бабу поддержать: без веры человек нежилец. По-второе, сам должен знать: у нас эта самая перестройка началась. Может, она вывезет. Раньше бы я за это дело в жизнь не взялся – пустое. А теперь хоть дозволено человеку в полный голос высказаться. И на том спасибо. Когда что болит, молчки терпеть труднее. А как выкричишься, пары выпустишь, вроде и послабела боль… Только вот что я тебе скажу: от одного крика рана не затянется.

— Перестройку в один день не сделать, — уверенно заявил Полынин. — Надо время…

— Послушай-ка меня на всем серьезе, мил человек, — перебил его Дмитрич. – Мне лично от всех этих перестроек на моем веку уже тошно стало. Вот возьми ты эту поленницу: сколь ее не перекладывай – жара от этого в печке не прибудет.

— Теперь все задумано надолго и прочно, — не сдавался Полынин.

Он выдержал его насмешливый взгляд, но почувствовал, что начинает злиться на этого язвительного старика оттого, что не может доказательно защитить свои позиции – они казались шаткими под напором его аргументов. По телу пробежали мурашки.

— Суета все это, — отмахнулся Дмитрич. – Хозяина у нас нет в стране, одни советчики. Обманули нас Советы уже не раз. В семнадцатом обещали мужику землю отдать, он поверил им и сделал революцию. Получили они власть в полную силу и начали сразу же землю отбирать. А на что им земля, когда они с ней сладить не могут… Понимаешь ты это?  Может она, эта социализма, и хорошо задумана там, сверху, да бойся советской власти на местах. У нас же на каждого раба два прораба.

Вот послушай историю…Ездил запрошлым летом Гришка, сын моего соседа, в Америку, как передовик производства. Пригласил их один фермер, свое хозяйство показывал. Он один с двумя детьми управляется с такой землей, как у нашего колхоза. Наши передовики и говорят ему: «Вот если бы у нас была такая техника, как у вас, и мы бы не хуже вашего жили». Фермер задает им тогда загадку: «Все у вас, мужики, есть: и земля и техника. Одного нету – угадайте?» Думали наши мужики-передовики, думали, а так все вместе ответа не нашли. Фермер тогда и говорит им отгадку: «Хозяина у вас нет».  Во как, в самую точку попал… Я Гришку про их жизнь спрашиваю, а он все одно долдонит: «Мы там своей чести не уронили. Ни на какую провокацию не поддались…»

Полынин внимательно, хоть и настороженно, слушал старика и понимал: не было в его голосе ни зависти, ни восхищения перед чужой заграничной жизнью, ни даже злости. Такая тоска и боль изливались из его души, что и сам он начал невольно согласованно  кивать в  такт его горьким словам и поддакивать.

— И мы бы могли жить не хуже того фермера, да советы не дают, — продолжал Дмитрич. – Вот так-то, мил человек, прошла наша жизнь в пустых обещаниях всеобщего счастья. Да что уж нашу жизнь ворошить – нам уж деревянные мундиры одевать, — погладил он обструганную доску. – Детишек наших жалко. Один разлад мы им оставим после себя. И хорошим словом они нас не помянут – вот что обидно. Неужто это и все, что мы  заслужили за свою горемычную жизнь?

— Ну, здесь вы перегнули! – уверенно начал Полынин, чувствуя, что у него сейчас есть веские доводы опровергнуть этого обозленного старика. – Все у нас сыты, грамотны, наше государство стало из отсталой страны передовой…

— Ты мне эту дешевую пропаганду не наводи! – резко перебил его Дмитрич. – Сыт ей по горло! С голодухи пока не подыхаем. Только не об этом речь веду. Таким богатством владеем: вода, лес, уголь, золото – так все это нам от Бога дано! А что мы сами сделали? Скребем уже по полочкам природы – тем и держимся. Так природа – не скатерть – самобранка: уже и ей конец приходит от нашей непутевости. Вона, когда-то одна наша речка всех кормила. А как осушили болота – что стало? Лягушки – и те передохли.

И все больше горячась, Дмитрич приводил новые и новые факты, доказывая, что новая жизнь строится не по-божески. Все чаще употреблял он бранные слова и сплевывал под ноги.

Солнце уже село за лес, и розовый закат разливался над ним, как озеро, тревожным светом озаряя вершины, высвечивая на поле пожарную вышку и заливая ее красным. В окошке дома бабы Кати сверкнул отраженный свет заката, из низкой трубы повалила в темнеющее небо узкая и робкая струя дыма.

— Так, говоришь, нет у тебя лапы? – вдруг сам себя перебил Дмитрич и выставился на него так, словно уличал в обмане.

— Кого вы имеете в виду? – съежившись под его напористым взглядом, спросил Полынин.

— Нам такой  человек нужен, чтоб у него в верхах были  свои люди, дружки…  Ну, кумекаешь, наконец? – давил на него Дмитрич, разгоняя ладонью сигаретный дым. – Эх вы, учителя, — рубанул кулаком по вздрогнувшей доске. – Учите наших детишек всяким байкам, а жизни не знаете!

— Есть! Вспомнил! – обрадовано выпалил  Полынин и смело, даже как-то свысока, взглянул на него. – Работает специальным корреспондентом одной из главных наших газет.

— Тогда другое дело, — рассудительно отозвался Дмитрич. — Вот ты ему и расскажи про Катькину беду. А бумаги, какие у меня скопились, я тебе дам…Погодь маленько.

Дмитрич зашел в дом и быстро вернулся, стуча сапогами по вымощенному битым кирпичом дворику, и протянул Полынину пухлый сверток, завернутый в газету.

— Все тут, как  есть, описано. Смотри, только не потеряй.  А это, — он всучил ему, завернутый в белую тряпицу кусок сала, — чтоб были у тебя силы сражаться.

Полынин начал смущенно отказываться от гостинца, но Дмитрич  решительно заявил:

— Не боись, не подмазка. От сердца даю. Не коса косит, а сало.

 

5

 

В понедельник у Полынина был свободный день от работы, и с самого утра он выехал в город. В автобусе, рассеянно глядя, как проносятся  за окном убогие деревни, скошенные поля и голые кусты вдоль дороги, он думал о предстоящем деле и вспоминал все, что связывало его с Гаврусевичем. А всего-то и было три года.

Дело в том, что они случайно оказались в одном классе. До четырнадцати лет Полынин жил в бараках заводского района, и, сколько он себя помнит в этом возрасте, самый главный и больной вопрос в семье был жилищный.

Отец, в долгом ожидании получения обещанной квартиры, наконец, потерял терпение и каждый вечер, вернувшись с работы (работал слесарем на тракторном заводе), писал письма во все инстанции. Однажды пригласил фотографа, уложил всю семью по своим спальным местам на раскладушках (когда расставляли на пятерых, в комнате не было прохода) и эти снимки послал в правительство, сделав приписку: «Что вы нам рассказываете, как мучаются рабочие загнивающего Запада? Приезжайте и посмотрите, как живет семья советского рабочего, ветерана войны, ударника коммунистического труда. Понимаю, что вы очень заняты государственными делами и не сможете приехать. Поэтому высылаю эти снимки».

Мать плакала, умоляла его не делать этого и кричала: «Пожалей детей! Тебя мигом упекут за решетку!» Отец осадил ее трехэтажным матом и зло ответил: «Вот и хорошо – хоть немого расширим свою жилплощадь!»

Через месяц начался переполох: приходили всевозможные комиссии и уговаривали отца остепениться, обещали дать в ближайшее время квартиру, но отца это еще больше разозлило,  и он заявил, что уже написал в ООН и Всемирный Красный крест. Так ли это было, Полынин до сих пор не знает. Но вскоре сам директор пригласил отца в кабинет и предложил выбрать квартиру в новом доме.

Район был в центре города, в народе называли его «дубленковская роща». Жили здесь состоятельные люди. И в восьмом класс Полынин оказался в новой школе. Она была образцово-показательной, с хорошим спортзалом, мастерскими и бассейном. Училось в ней много детей высокопоставленных родителей, их часто привозили на служебных машинах, держались они особняком – Полынин чувствовал себя чужим среди них. Тосковал по старым друзьям. За три года так и не подружился ни с кем в новой школе и постепенно растерял старых.

Встретились они с Гаврусевичем случайно в городе несколько лет назад. Неожиданно разговор у них получился довольно дружеский – все же бывшие одноклассники. Гаврусевич много и охотно рассказывал о себе, своей работе, приглашал в гости, а на прощанье, узнав, что Полынин работает учителем в сельской школе, посочувствовал, хотя тот и не жаловался, предложил свою помощь перебраться в город и всучил свою визитную карточку.

Расстались они тепло, и Полынин первое время даже порывался приехать к нему в гости, но так и не решился. Видимо, была в этом причина: случайно встретились, спокойно разошлись. И Полынин принял это как должное.

И вот обстоятельства, в которые он был втянут опять таки случайно, дали ему вынужденный повод для встречи. Он обдумывал предстоящий разговор и не знал, с чего начать: ведь надо было просить. Но мысль о том, что обращается он за помощью не в корыстных интересах, а ради безвинно пострадавшей старухи, придавала ему уверенность. И он убедил себя, что Гаврусевич сделает все возможное. И в тайне подумал: «Если Витька поможет бабе Кате, тогда и я  смогу доказать ученикам, что справедливость существует». Полынин  видел себя победителем в этом трудном поединке.

Он все пытался вспомнить образ Гаврусевича из школьных лет и, странно, это почему-то не удавалось. Возникало круглое краснощекое лицо взрослого человека, каким он увидел  его при последней встрече, с поредевшими  пепельными волосами на лысеющей макушке, и ранняя седина на висках делала его постаревшим прежде времени.

Город встретил его шумом, суетой и вереницей грохочущих машин, афиши сообщали о концертах, спектаклях, выставках – и ему поневоле стало обидно, что вся эта цивилизованная жизнь проходит мимо его молодости.

Корреспондентский пункт располагался в красивом высоком здании на новом проспекте. Широкая площадка, выложенная отполированными гранитными плитами и окаймленная газонами, отражала в себе десятки легковых автомобилей и опрокинутую и укороченную фигуру Полынина.

Он с трепетом открыл массивную дверь из полупрозрачного стекла с дымным отливом. Пристально вглядывающийся взор дежурного милиционера, мраморные стены с мозаикой, громадная картина в тяжелой позолоченной раме, на которой была изображена  какая-то безликая масса ликующих людей на демонстрации, — все разом  обрушилось на него, заставляло невольно волноваться, и он почувствовал себя маленьким и чужеродным среди этой роскоши и блеска.

«Так, наверное, мужик входил в панские покои, — подумал Полынин. — Сколько же на это ухлопано государственных средств, в то время, когда в нашей школе давно уже не было ремонта, невозможно достать краску, проводку и оборудовать хотя бы самым элементарным  учебные кабинеты. С  самого рождения ребенок, живущий в нашей сельской  серости, и сам становится серым, чувствует себя униженным в такой вот обстановке. И любой чиновник кажется ему человеком из другого мира, могущественным и непроницаемым, как эти стены. Социальная несправедливость воспитывает раба с детства…»

С такими мыслями Полынин поднялся на третий этаж.

Вдоль длинного коридора с паркетными полами и зеленой ковровой дорожкой стыли глухо закрытые двери, отделанные дубом. Он отыскал по бронзовой табличке нужный ему кабинет  и осторожно постучал. Не получив ответа, толкнул дверь.

В большой просторной комнате, заставленной вдоль стен шкафами с книгами, папками, вымпелами и статуэтками, с полированным столом и уютными мягкими креслами, стучал телетайп.

Гаврусевич, в белой, плотно облегающей его сутулившуюся спину рубашке с небрежно закатанными рукавами, протягивал на ладони длинную бумажную ленту. Оттопыренные, словно обвисшие под собственной тяжестью, розовели уши.

Полынин окликнул его и поздоровался. Гаврусевич, не оборачиваясь, поднял предупредительно руку и бросил через плечо:

— Минуточку подождите!

Полынин растерянно застыл, не понимая, где ему ждать, и затоптался у входа. Но тут телетайп перестал стучать, Гаврусевич бросил на стол запутавшийся клубок ленты и обернулся.

— А, это ты? Привет, старик! – он шагнул навстречу с распростертыми руками. — Какими судьбами?

— Нужна твоя помощь, — сразу же заговорил о деле Полынин.

— Понятно, понятно, — решительно перебил его Гаврусевич. — В город надумал перебраться! – Глаза его пристально сузились. – Садись и выкладывай, — он взял Полынина за плечо, втиснул в кресло, сел напротив, забросив нога за ногу, и, довольный своей отгадкой, заговорщицки подмигнул: — Ну и молодец! Тебе чего налить? Кофе? Боржом? Ситро?

Он открыл бар, разлил по бокалам боржом, выпил свой залпом и возбужденно продолжил:

— Пей, старик. В нашем возрасте это полезно: профилактика…Ну, как жизнь? Женился? Детишки есть? Все там же, значит? – сыпал он вопросами и, не дослушав, задавал новый.

Полынин кивал и качал головой, отвечал что-то неопределенное и ловил паузу, чтобы повернуть разговор на интересующую его тему.

— А как у вас насчет женщин? – напористо наседал на него Гаврусевич, потягивая боржом и шумно полоща рот, прежде чем проглотить. – Молоденькие доярочки, кровь с молоком! – он слащаво улыбался, подмигивал и поощрительно похлопывал его ладонью по колену. – А, понимаю, понимаю, вам, учителям, приходится блюсти нравственность…Надоело, а, сознайся? Ладно, шучу, найдем тебе здесь хорошенькую с квартирой – сразу же двух зайцев убьешь…

Полынин, обескураженный этим фривольным тоном, отмалчивался и густо краснел. И вдруг мгновенно вспомнилось ему лицо Гаврусевича в школе, такое же розовое, всегда вальяжно улыбающееся. Вспомнилось его страсть рассказывать щекотливые анекдоты, особенно девчонкам – они обожали его общество, называли «наш Гавруша», но почему-то подсмеивались над ним, когда он поочередно предлагал любой из них свою дружбу. Он злился, говорил им вслух гадости, но они всегда прощали его.

«И от него теперь зависит судьба человека и моя правда в споре с учениками…», – с грустью подумал Полынин.

— Кого из наших встречал? – продолжал весело мучить его вопросами Гаврусевич.

— Витя, потом об этом, — взмолился Полынин. – Я к тебе по очень серьезному делу.

— Давай, выкладывай. Рад буду помочь.

Полынин рассказал ему историю с бабой Катей.

— Ты  уверен, что все произошло именно так? – голос Гаврусевича стал сухо деловым. – Нужны факты и конкретные материалы по делу.

— Вот документы, — Полынин положил перед ним на стол сверток.

Гаврусевич быстро перелистал пухлую стопку бумаг, постукивая пальцами по столу и бормоча: мда…мда…мда…

— Избитая ситуация, — наконец сказал он, поднимая голову и отодвигая от себя документы. — Да… поздновато ты пришел. Все инстанции уже дали свой ответ – и никто из них от своих слов не отступится.

— Причем тут слова?! – вспыхнул Полынин. – Речь идет о судьбе человека. О восстановлении правды! А если сказать честно, меня, в этой истории, может быть, больше всего волнует, как отложится в сознании моих учеников вся эта история, как повлияет на их мысли, характер…каким станет их мировоззрение. Пойми меня!

— А это уже лирика, старик! – с усмешкой перебил его Гаврусевич. — Колесо завертелось и остановить его уже невозможно…Но ради тебя попробуем что-нибудь предпринять. Только не сейчас. Извини, старик, — он прижал обе руки к груди, — через неделю я уезжаю на месяц в Корею.

— Ну и что? – не понял Полынин этой связи.

Гаврусевич вскочил, суетливо забегал по кабинету, шумно шаркая туфлями по ворсистому ковру и размахивая руками, и гневно заговорил, повышая голос:

— Россия гибнет! А ты мне о какой-то старухе! У нее хоть какая-то крыша над головой есть, и она на свободе гуляет. А ты бы знал, сколько безвинных людей по тюрьмам сидят. Тысячи дел десятилетиями в архивах пылятся. Ты что, газет не читаешь? Сколько коррупции, мафий расцвело за годы застоя! Одно узбекское дело чего стоит…А Молдавия?! Думаешь, в нашей республике все гладко? Просто еще руки не дошли. Еще не одна голова полетит и у нас. Понимаешь: оказывается все плохо. И политика, и экономика, и медицина, и культура. А у вас, в просвещении, что – не развал? – он бросил на Полынина быстрый, колючий взгляд. — Вы, учителя, сидите тихонько по своим гнездышкам и ждете, что будет. А нам, журналистам, достается в первую очередь: мы, как Геракл, занимаемся чисткой Авгиевых конюшен.

Лицо его багровело, стало потным, блестела лысая макушка.

— Пойми и мое положение. Только вчера кого-то хвалили, печатали его портреты, я писал о нем панегирик – а сегодня, оказывается, эта скотина погрязла в дерме по самые уши. А мне за этот материал повышенный гонорар  платили…Понимаешь, я всего этого не знал. Каково же мне теперь видеть под его портретами статью со своей  фамилией?!

Несколько раз звонил телефон, но Гаврусевич даже не повернул голову на звонок.

— Звонят, — подсказал в очередной звонок Полынин.

— Кому надо – дозвонится, — усмехнулся Гаврусевич. — Я не чиновник, чтобы висеть на телефоне. Мы делаем живое, нужное стране дело…

Зазвонил красный телефон. Он подскочил, сорвал трубку, плотно прижал к уху и настороженно вытянулся.

— Да, слушаю…слушаю…да…да…есть…есть! – отчеканил он, положил осторожно трубку, как ребенка в колыску, быстро вытащил из стола какие-то бумаги, сунул их в дипломат, щелкнул замками и, подняв голову, отсутствующим взглядом взглянул на Полынина.

— Старик, извини, меня срочно вызывают, — произнес он тревожным голосом и начал быстро одеваться.

— Что случилось? – спросил Полынин.

— Теперь такое время, что каждую минуту может что угодно произойти…

— Тяжело? – искренно посочувствовал Полынин.

— А кому сейчас легко, — кисло усмехнулся тот. — Вам, конечно, проще. Перестройка пока в верхах идет, а когда до вас дойдет – можно будет и на пенсию уходить.

— Как мы решили? – напомнил Полынин, проглотив обиду, когда они выходили из кабинета.

Гаврусевич  закрыл дверь на ключ и, проверяя, подергал ее.

— Через месяц — полтора вернусь и приходи. Что-нибудь придумаем…если ничего такого не случится, — он  тоскливо посмотрел на Полынина, вдруг доверительно взял его под руку, когда они спускались с лестницы. – Правда, было у нас в Центре совещании при главном редакторе. Он сказал, что в нашей газете только четырем сотрудникам не надо перестраиваться …назвал и меня.

Они попрощались на улице. Полынин задержался за углом дома, обернулся и увидел, как Гаврусевич, суетливо виляя между рядами машин, подошел к «Волге» и открыл дверцу.

 

 

 

6

 

Полынин вернулся домой последним автобусом. Назавтра пошел к Дмитричу, рассказал о встрече с Гаврусевичем и заключил:

— Он просил подождать пару месяцев, у него скопилось много неотложных дел.

— У них все большие дела, — выслушав его и качая головой, заметил Дмитрич. — Занятые люди, государственные…А вот ответь мне: государство – это кто? – он лукаво взглянул на Полынина.

— Государство – это мы, — привычно отозвался Полынин.

— А я думал, что государство – это ты, я, Катя, — язвительно произнес  Дмитрич.

Через два месяца Полынин позвонил Гаврусевичу. Никто не ответил. Он звонил каждый день и, наконец, в трубке раздался незнакомый голос:

— Слушаю.

Полынин попросил позвать Гаврусевича и назвался.

— А, это ты, старик! – загрохотало в трубке. – Какими судьбами?

Полынин напомнил о своем деле.  Тот заверил, что все хорошо помнит, но теперь, после поездки, на него навалилось много срочной работы и надо еще повременить.

Полынин звонил на протяжении месяца, и каждый раз Гаврусевич, ссылаясь на неотложные дела, оттягивал заняться делом бабы Кати.

Дозвонившись до него в очередной раз, Полынин решительно сказал:

— Когда займешься этим делом?

— Задыхаюсь, старик, от работы. Пусть потерпит твоя бабка – не на улице живет… Вот если бы у тебя было дело в масштабе республики…

— Значит, отказываешься? – не выдержал Полынин.

— Да не кипятись, старик! – отозвался в трубке механический голос, и мембрана вдруг задрожала от глухого смеха: — А, догадываюсь о причине твоего нетерпения! У твоей бабки, наверное, внучка в самом соку…Ладно, выручу, прощупаю почву. Только ты меня на свадьбу не забудь пригласить. Может у нее подружка есть? – с неуёмной веселостью тараторил голос на втором конце провода. — Познакомь – тогда игра стоит свеч…Ладно, шучу. Звони, старик.

Полынин, не теряя надежды, звонил.

— Бог терпел и нам велел, — хихикнул в очередной раз уже ставшим привычным в телефонной трубке голос.

— Мне стыдно перед людьми, понимаешь ты это? – убеждал его Полынин. — Я обещал.

— Все это лирика, старик, — весело отозвался механический голос. – Подожди еще немного. Говорят, готовится новая конституция…

— Нет, это жизнь! – потерял терпение Полынин. — Без совести все благие намерения лживы. Никакая конституция, никакая перестройка не дадут ничего путного, пока это будет зависеть от таких людей, как ты. Авгиевых конюшен тебе не расчистить! – зло выкрикнул он и повесил трубку.

Его трясло. Возвращаясь с почты домой, он проклинал себя, что позволил себе надеяться на помощь Гаврусевича – ему казалось, что этим и он сам осквернил  и без того горькую жизнь бабы Кати.

«Что же такое происходит? – растерянно думал он. – Ведь государство доверяет журналисту быть проводником своих лучших идей?»

И вдруг впервые родилась и начала мучить его сознание страшная (крамольная!) мысль, которую он не желал и боялся додумать до конца: виной всему были не отдельные люди, а что-то большее… если вот такие, как Гаврусевич, всплывают наверх – значит, сама система несет в себе порок. Как это происходит, он не понимал, ему было страшно рассуждать об этом – ясно чувствовал, что продолжение таких мыслей приведет к такому открытию, от которого не только расшатается, но и рухнет всякая привычная вера. Впереди открывалась бездна…

Он ходил потрясенный, ощущая, как она неотразимо втягивает его в себя.

Но он нашел в себя силы устоять и решил опровергнуть явное – сам начал писать письма от имени бабы Кати.  В течение двух месяцев получил ответы от всех инстанций; некоторые бумаги были подписаны другими лицами, но сам текст отказа был тот же: «…потеряла право на жилье…», словно сделан он был под копирку с тех бумаг, которые хранились у него.

Как-то при встрече Дмитрич холодным голосом попросил его вернуть бумаги. Полынин принес ему и показал свою переписку. Дмитрич повертел ее в руках, сунул свои бумаги за отворот фуфайки и, хмыкнув, сказал:

— Толку от них живому человеку никакого нету… а все ж документ…

Нехороший осадок остался у Полынина в душе от этого разговора: казалось, Дмитрич явно осуждает его. «И зачем я ввязался в эту историю, — в сердцах подумал он. — Ну, что я могу сделать?» И вдруг ясно осознал, что его самого уже волнует не судьба несчастной старухи, а то, каким он предстал в глазах Дмитрича. Заметил, что на уроках начал старательно обходить острые вопросы: он терял уверенность, и слова становились бледными, когда он учил учеников быть честными, справедливыми и отстаивать правду.

Полынин мучительно искал выхода из этого трудного положения. И тогда вспомнилось ему, как боролся за квартиру отец. Он решил написать в ООН и Красный крест.  Много раз собирался это сделать, и все не мог понять, какая же сила противоборствовала его благородному порыву.

В один из вечеров он уверенно засел за письмо, но так не написал ни слова: какой-то невольный страх сковывал мысли и заставлял дрожать перо в руке.

«Что со мной? – укорял он себя. — Почему отец, простой рабочий, мог, а я, учитель, человек с высшим образованием, не  могу?!» Сотни раз задавал он себя этот вопрос и не решался ответить на него. Он уже не только чувствовал, но и понимал: ответить на него честно – значит признаться в своей трусости. Да! Да, его охватывал страх при мысли, что письмо его обязательно перехватят соответствующие органы – и тогда его лишат не только работы, но и диплома. «Сгноят, как пить дать, сгноят! – с пугающей его уверенностью простонал он. – Неужели диплом и есть все то, что я стою в этой жизни?..  Я, наверное, похож на мать. А говорят, если сын похож на мать – это к счастью…»

Шли дни, недели, а чистый лист бумаги, медленно желтея, так и лежал на столе.

Все чаще Полынин встречал в поселке бабу Катю. Сидела она в одном и том же месте напротив двухэтажного дома и жалостливо смотрела на окна с веселенькими занавесками. Всегда рядом с ней была кошка. Наконец, он догадался, что это были окна ее бывшей комнаты.

Баба Катя всегда уважительно кивала ему, смотрела ожидающе, но ни о чем не расспрашивала. А сам он стыдливо отводил глаза и старался пройти незамеченным. Минуя это место, он порой невольно оборачивался: неподвижно, как надгробье, темнела на скамейке ее одинокая нахохлившаяся фигура. Мимо шли и шли люди, уже привыкшие видеть эту сцену. Порой кто-то из них подсаживался к ней, заговаривал, но она больше отмалчивалась.

А Полынин спешил в школу, к ученикам.

Он отметил, что Вася как-то болезненно начал реагировать на оценки, спорил за каждый балл. Сергей в одном из сочинений на вольную тему почти протокольно описал такое из разговоров слесарей – ремонтников льнозавода, что Полынин не рискнул вернуть ему тетрадь, хотя и поставил отлично.

В конце учебного года Полынин поймал себя на том, что увиливает давать сочинения на вольную тему, и нашел этому оправдание: он просто вынужден строго придерживаться школьной  программы.

 

 

 

 

Часть    вторая

 

1

 

Летом Полынин поехал в Москву. Как голодный, набросился на театры, выставки, музеи. Каждый год он с нетерпением ждал такой поездки, чтобы пополнить свои знания и приобщиться к высокой культуре, которую вобрала в себя благословенная столица, счастливая избранница страны: все лучшее стекалось сюда и становилось ее достоянием.  И, с жадностью вглядываясь в ее богатства, он с завистью думал о том, что в окружении такой красоты и люди должны быть прекрасны, возвышенны и красивы. Такими он и старался все это видеть, принимать, и сам, казалось, преображался к лучшему.

Однажды в музее Западного искусства, в любимом им зале импрессионистов, его окликнули:

— Андрей, черт возьми, ты?! – на весь зал прогремел сильный раскованный голос.

Высокий, широкоплечий и бородатый мужчина быстро шел к нему навстречу, широко улыбаясь и протягивая руки.

И когда Полынин увидел смелые раскосые глаза и выступающие крупные надбровья, он узнал своего потерянного друга Алексея Грозового. Тот стиснул его в своих медвежьих объятиях. Они в обнимку вышли в примузейный сквер и, только устроившись на скамейке, разжали руки. Понеслись вопросы, ответы, восклицания, воспоминания…

Алексей Грозовой был лучшим студентом на их потоке, но преподаватели его недолюбливали, особенно с кафедры философии: он постоянно вступал с ними в спор, доказывая, что наша философия стоит на позициях догматической апологетики и оторвана от конкретного человека, что положением «бытие определяет сознание» можно оправдать любую подлость. «Всякая наука, — горячо и убежденно доказывал Грозовой, — должна преподаваться не на основе вырванных из текста цитат, а на реалиях жизни общества и объективного изучения трудов ученых, независимо от их принадлежности к разным течениям. Не научно-техническая революция может создать нового человека, а «очеловечивание человека» …»

Грозового «песочили» на лекциях, на комсомольских собраниях, вызывали на «профилактику» к декану – и всюду его обвиняли в буржуазном индивидуализме, эгоцентризме, космополитизме… но он не успокаивался. Его предупреждали, что дело может кончиться очень плохо. И когда Полынин, пытаясь спасти друга, посоветовал ему помолчать хотя бы последний  оставшийся год учебы, Грозовой зло ответил:

— Вы все рабы! А рабы немы! Страх сидит в вас генетически. Тупая послушная масса не способна развивать общество  и двигаться к совершенству.

Они тогда крепко поспорили. Грозовой обозвал Полынина приспособленцем и перестал с ним общаться. На очередной лекции по философии опять ввязался в спор с преподавателем.

— Вы находитесь в храме наук! – потерял терпение преподаватель. — И извольте слушать и принимать, что вам говорят.

— Вы не поп, а я не послушник! – выпалил Алексей. – Вы превратили марксизм в религию. А всякая религия – догма!

Оскорбленный и взбешенный преподаватель выскочил из аудитории и вернулся с деканом. Тот молча выслушал обвинения против Грозового и, багровея, заявил:

— Таким не место в советском вузе!

—  Не вам это решать! – выкрикнул Алексей.

Бледный, сжимая кулаки, он стоял среди притихшей аудитории и смело смотрел на своих обвинителей. И вдруг громко расхохотался, забросил на плечо сумку с книгами и сказал с веселой насмешливостью:

— А, впрочем, вы правы. Нет смысла учиться дальше под руководством догматиков.

Невозмутимо и медленно вышел он из могильного молчания аудитории. И в тот же день бросил институт.

Полынин несколько раз порывался, проглотив обиду от их размолвки, пойти к нему и поговорить, убедить вернуться и доучиться до диплома. А когда, наконец, решился и пришел  к нему домой – там уже жили новые жильцы. Отец Алексея был военным и, выйдя на пенсию,  вместе с женой уехал куда-то вглубь России: так тянет людей изначальное место на земле.

Полынин долго переживал потерю друга и не мог простить себе, что так нелепо потерял человека, ближе которого (он понял это слишком поздно!) у него уже никогда не будет. И теперь, встретившись с ним так тепло, он с наслаждением произносил его незабытое имя.

— Лешка, ты где работаешь?

—  Нигде, — улыбнулся Алексей. – На вольных хлебах.

— Как это? – удивился Полынин и быстро смял шуткой свое непонимание: — Нам с тобой до пенсии еще долго куковать.

— А ты разве меня еще не читал? – уверенно спросил Алексей.

— Лешка, что я должен был читать?

— Ты, видимо, как и большинство наших наставников, дальше учебника не заглядываешь, — Алексей дружески подмигнул ему и торопливо продолжил с радостным изумлением ребенка, вдруг получившего долгожданный подарок: — «Новый мир», «Знамя», «Север», «Литературка» …несколько театров страны поставили мою пьесу.

—  Так ты…, — Полынин застыл с полуоткрытым ртом.

— А ты, черт возьми, догадлив! – счастливо расхохотался Алексей. — Да, старичок, да, верно соображаешь! Меня уже и в Союз писателей приняли. А теперь пишу роман, большущий, — развел он руками. – Настало мое время. Прорвался я назло всем моим врагам. Доказал! Это тебе не институт, где  всякому послушнику диплом выдадут. Тут была ставка на жизнь. И я им свое доказал!

— И декану? – заговорщицки подмигнул ему Полынин, сам возбуждаясь и искренне  радуясь за друга.

— Брось об этом дерьме вспоминать! – отмахнулся Алексей, брезгливо сморщившись. – Мне недавно из нашего института письмо прислали. Просили, заметь, уважительно просили приехать и выступить на конференции по обсуждению моей повести…Как думаешь, поехать? – он расхохотался и лукаво взглянул на Полынина.

Полынин пожал плечами и спросил:

— Какая повесть?

— Называется «Предел».

— Так это твоя? А я думал однофамилец.

— Моя, старичок, моя! И запомни: пока в литературе я не встречал своих однофамильцев. Так и учти на будущее.

— И книги у тебя уже есть?

— В этом году выходят сразу же в двух издательствах. У нас же развивающийся социализм, достигший своего апогея в застое, — саркастически  пояснил он. – Это при Пушкине можно было держать свою книгу в руках через два-три месяца. А у нас годы нужны.

— А ты все такой же, Лешка! – Полынин с восхищением смотрел на вновь приобретенного друга.

— И дай  бог мне таким остаться. После каторги в нашей богадельне мне уже ничего не страшно… Ах, как там травили и поганили  наши светлые души! И кто? Тот, кто должен нести «разумное, доброе, вечное» … Мракобесы! – он зло и сочно выругался и продолжил: — В гости зовут… Поеду, обязательно поеду! Я им такое скажу, что они меня по гроб запомнят! – лицо его побагровело, гордо вскинулась борода и стали желчно-синими губы.

— Время было такое, — вздохнул Полынин. – И каждому человеку приходилось жить, как диктовало оно.

— Нет! – напористо возразил  Алексей. – Если ты человек, то сознание должно определять твое бытие – в этом и есть смысл настоящей жизни. А наши преподаватели большие других виноваты в том, что происходило: они не только лгали сами, но и воспитывали целую армию лгунов.

— Выходит, только ты один среди нас стойким оказался, — с обидой в голосе поддел его Полынин, настороженно взглянув в его изменившееся от злости лицо.

— Ладно, старичок, ты не обижайся. И давай замнем для ясности – жизнь сложная штучка…  Я так рад, что тебя встретил, — Алексей  обнял его за плечи, притянул к себе и с простодушно улыбающимся лицом прижался лбом в его лоб. Глаза его слились в один удлиненный глаз с двумя светящимися любовью зрачками. — Пошли-ка пообедаем вместе. Есть тут одно, теперь доступное и мне злачное местечко.

Он легко вскочил, высокий, крепкий, спортивный, но уже явно обозначился под натянутой ковбойкой животик.

Они вышли из сквера, и когда проходили около рядов машин на обочине, Алексей  вытащил ключи, ткнул в дверцу  бежевой «Волги» и сказал:

— Садись.

— Твоя?

— За угон чужих пока не преследовался. Только за тунеядство, — усмехнулся Алексей. – Ремень набрось.

Он лихо развернул машину на узкой улочке, прихватив колесами и часть тротуара, прибавил газ, вытащил сигареты и предложил Полынину. Тот отказался.

— Ты  так и не куришь – совсем положительный тип, — весело заговорил Алексей. – А я, черт возьми, окончательно втянулся в эту заразу. За письменным столом особенно много смолю…

Алексей опять взял верх в разговоре и начал рассказывать о себе.

Писать он начал совсем неожиданно, в армии, куда его загребли сразу же, когда он бросил институт. Служил писарем при штабе. «Там дефицит грамотных людей», — усмехнулся он. Ему поручили выпускать стенную газету. Однажды написал очерк о своем командире, и тот сам отправил его в журнал «Советский воин». Очерк похвалили, напечатали и предложили сотрудничать. Он писал — и его охотно печатали. И когда демобилизовался, твердо решил, что это и есть его призвание. Он уже понимал: чтобы печататься – надо быть поближе к столице. Приехал в Москву, устроился в метрострое чернорабочим, дали комнату в общежитии и прописали.

Через год, поднакопив денег, Алексей бросил работу и сел за серьезные вещи. Бегал по редакциям, но его перестали печатать, и он долго не понимал причину этому. А деньги вскоре кончились, началась нищета, депрессия, были мысли о самоубийстве. Но тут подвернулась бригада шабашников, и он махнул с нею в Сибирь. Проработал несколько лет, скопил денег и опять взялся за перо. Вдруг его начали преследовать за тунеядство. Помогла знакомая заведующая детским садом, с которой у него  был «роман»: взяла сторожем в свой детский сад. Она-то и дала ему дельный совет: «Для денег — пиши ура-патриотические статьи. А для себя, если не можешь без этого, пиши, что на душе лежит».

— Понимаешь, — продолжал Алексей свой рассказ, — статья сразу же в номер идет, а рассказ на ту же тему, но все описано так, как было на самом деле, не печатают, сволочи. Хотя хвалят и просят почитать всем отделом в редакции.

—  Как же ты мог так раздваиваться? – удивился Полынин.

— Под этими мерзостями, которые я писал для заработка, своей фамилии не ставил. Псевдоним, и каждый раз новый…Так что, скажу тебе искренне, своей фамилии я не замарал. А вот теперь все идет под моей настоящей.

— Значит, жил в тебе и другой человек, — осторожно заметил Полынин, не удовлетворенный его объяснением.

— Когда началась перестройка, я сказал себе: «Все, старичок! Тот человек кончился. Я другой человек, такой, каким был всегда!»…Надеюсь, ты меня таким и помнишь? – с доверительной улыбкой спросил он.

— Разве человек может так круто измениться? – не согласился Полынин.

— Может! Все можно ради главного дела в жизни, — уверенно заявил Алексей. — Диалектика, старичок! Поверь мне: я сумел сохранить себя, — впередсмотрящие глаза его блестели углубленным светом. – За эти годы я навиделся и натерпелся столько, что тебе этого и не снилось, — он сжал до посинения ладони на дрожащем руле.

На время между ними установилась напряженная тишина, и беспрестанный гул Москвы отчетливо ворвался в машину.

Вдруг Алексей резко мотнул головой, словно разгоняя в себе что-то давящее, и звучно расхохотался.

— Знавал я на шабашке одного бича. Всю жизнь колесит по матушке — России в погоне за счастьем. Ему уже за пятьдесят – считай, вся жизнь прошла. И всю мудрость свою от этого поиска уложил он в одну, любимую им, поговорку: «Судьба играет человеком, а человек играет на трубе…»

 

2

 

Машина резко остановилась у небольшого старинного здания в два этажа, с обшарпанной дверью и цифрой двадцать пять на новой медной табличке.

— Мне надо в редакцию заскочить на пару минут, — пояснил Алексей. — Пошли со мной…Пошли-пошли, — напористо повторил он, заметив замешательство Полынина. – Однако, изрядно ты одичал в своей дыре, старичок. Смотри и познавай жизнь во всех ее изгибах. Тебе, учителю литературы, как и писателю, все надо знать досконально. А то долдоните жизнь вашим ученикам по фальшивым учебникам – и выходят от вас не жители земли плотской, а динозавры и крокодилы с явными признаками дистрофии, — он захлопнул дверцу машины, стукнул ногой по шине и, не оглядываясь на Полынина, споро направился к дверям.

Полынин послушно последовал за ним с ощущением вдруг нахлынувшего на него чувства покорности  перед Алексеем; во всей его уверенно шагающей фигуре было что-то от самой Москвы: громадное и давящее.

Алексей, открыв дверь, подождал его и с назидательной насмешливостью сказал:

— Старичок, отбрось свою местечковость. Запомни: чем больше город – тем более люди готовы перегрызть друг другу глотки: идет борьба за выживание. Все по Дарвину. А Москва слезам не верит – народная мудрость веками складывалась. Почаще заглядывай  в словарь Даля – там много есть поучительного. Вот, например, «Живучи в Москве – пожить в тоске»…Здесь столько скопилось роскоши — каждому хочется  урвать побольше. А роскошь развращает – так нас учили, если помнишь? Вот и полнится человек злобой. И не верь ты вежливеньким улыбочкам – все это маски. О, какие страсти гудят под ними! Сам Достоевский спасовал бы размотать этот клубок…

Он подтолкнул Полынина в маленький сумрачный холл с двумя креслами и потертым журнальным столиком, на котором  среди нагроможденных окурков в пепельнице дымилась сигарета, и без стука открыл дверь с табличкой «Отдел прозы».

Из глубины кабинета раздался приветственный прокуренный голос:

— Чутье у тебя, старичок, как у гончей! Завтра будут готовы твои гранки.

Говорил это худой бледный человек в темно-синем полосатом костюме, обмякшем на его узких плечах. Прямые длинные волосы были зачесаны назад, и пучок их нависал с правой стороны до середины щеки, над воспаленными, окаймленными красным, глазами тяжелел лоб в мелких морщинах. За столом напротив него моложавый мужчина, круглоголовый с пухлыми щеками, водил карандашом по объемистой рукописи на письменном столе,  заваленном папками, исписанными листами, конвертами; на краю стола возвышался мрачно-коричневый письменный прибор  с десятком остро заточенных карандашей.

— Кого читаешь, Витек? – окликнул его Алексей, устраиваясь в кресло и закинув нога за ногу.

— Очередной генерал свои мемуары принес, — вскинул тот отрешенные глаза.

— Что-нибудь интересное?

— Тысячу страниц уже одолел, а это только половина… Ничего, — он зевнул и криво усмехнулся. – Зато ночью спать не надо будет.

— Так и бросай к чертовой  матери!

— Твое бы бросил, — съязвил Витек и почесал карандашом за ухом. — А тут был звонок сверху…

— Неужели и сейчас звонят?

— Ты что, вчера родился? Думаешь, раз объявили перестройку – и сразу новая жизнь началась, — заметил человек в темно-синем костюме. —  Главному дано указание: хоть сто страниц из этого хлама, но напечатать. Вот и мучаемся всем отделом.

— Вы же, Александр Владимирович, мастер на такую переделку, — явно поддел его Алексей, — чего ж так мрачно смотрите?

— Было бы хоть что…а тут, — он вздохнул и обреченно стукнул кулаком по столу. – Каждый из них почему-то считаете: раз вышел в чины – жизнь его поучительна для других. Вот и рассказывал бы своим внукам на прогулке союзноперсонального значения, как он из крестьянского сына в генералы жизни вышел…

— А вы зарежьте! Теперь для этого самое время.

— Для тебя да, послабело, — загадочно усмехнулся Александр Владимирович. — А для них…пока время работает еще на них. А вот ты, знай же, — он лениво ткнул пальцем в сторону Алексея, — в глазах многих выглядишь теперь конъюнктурщиком.

— Да я все это написал еще до ХХУ11 съезда! – вспыхнул Алексей. — Помните, вы тогда называли меня диссидентом?

— Было такое, было, — покачал тот головой. — Но ведь я тебе еще и тогда говорил, что вся русская литература девятнадцатого века была диссидентской. Именно она и подготовила революцию.

— Чего же вы меня не печатали, боялись?

— Хватит нам и одной.

— Но, оказывается, не хватит, — горячо перебил Алексей. — Революция продолжается. А вы, зарезая меня, грех на душу взяли.

— Тогда и не такие головы, как наши с тобой, летели, — хмуро отозвался Александр Владимирович и, откинувшись головой к стене, безвольно опустил руки на стол. — Теперь тащи рукописи – зеленая улица тебе.

— Ну, теперь все смелыми стали! — с вызовом отозвался Алексей.

Витёк, склонившись над рукописью, густо черкал на полях карандашом, ставил вопросительные знаки и матерился сквозь сжатые зубы, тихо и зло.

— Кому в ЦДЛ? – Алексей встал, покручивая на цепочке ключи. — Могу подбросить.

— Ты что, машину купил? – оторвался от рукописи Витек, и глаза его оживились.

— И дачу тоже! – весело ответил Алексей.

— Ну, ты и дал! — выдохнул Витек и сломал карандаш. — Идешь по стопам современных классиков.

— Они свое впрок взяли – пусть посторонятся.

— Чехов на свои деньги школы и больницы строил, — заметил Александр Владимирович.

— Тогда ж гонорары были! А теперь, как стало известно, нигде не обдирают так нашего брата, как у нас…Пока все в долг взял.

— Расплатишься, — заёрзал на стуле Витек. — Тебя уже и за рубежом стали издавать…скоро доллары посыпятся.

— Ладно, мужики, сочтемся славой…Так никому в город не надо? Тогда, до завтра!.. К двум гранки доставят?

— Обещали, — ответил Александр Владимирович. – А лучше сначала позвони – нынче бензин дорогой  стал, — добавил он с усмешкой.

— Мне это не грозит, — в тон ему сказал Алексей. – У меня на заправке свои парни есть.

Он кивнул Полынину, все это время молча стоявшему у дверей. И тот покорно пошел за ним.

В машине Алексей не завел разговора, молчал и Полынин. В памяти стоял услышанный в редакции разговор, отчетливо всплывали лица редакторов. Он впервые в жизни видел тех, кто делает журнал. Эти люди всегда казались ему иными, такими, как Белинский, Писарев, Добролюбов, умными, дерзкими, к голосу которых прислушивались даже известные писатели. А эти были какие-то словоохотливые мужички, которых бы он никогда не различил в привычной толпе. И еще почему-то болезненно  подумал о том, что никто из них не обратил на него внимания, даже не предложил сесть, как будто он был приложением к Алексею, его вещью. Это покоробило его с первых минут, и сейчас он чувствовал себя униженным их невниманием.

 

 

3

 

— Харчевня, — сказал,  наконец, Алексей и остановил машину около зеленого здания с высоким крыльцом, обвитым диким виноградом. – Следуй за мной без лишних слов.

В маленьком вестибюле сидела за письменным столом под зеленым абажуром дежурная в круглых очках, нависших на кончик розового носа. Она подняла глаза от «Московских новостей» и рассеянно взглянула на них.

— Здравствуйте, Марья Сергеевна, — бодро поприветствовал ее Алексей и, кивнув на Полынина, пояснил: — Со мной писатель из Белоруссии. Приехал в издательство – книга выходит.

— Ну, и слава богу, — она скользнула по Полынину равнодушным взглядом и снова уткнулась в газету.

— Зачем ты врал? – с укором сказал Полынин, когда они вошли в длинный коридор.

— Молчи и делай! – наставительно ответил Алексей. — Тут богадельня со своим уставом. Могла и не пустить.

— Но в какое положение ты ставишь меня? – обиделся он. — А если бы она меня спросила?

Алексей громко и весело расхохотался:

— Да знаешь ли ты, что только в одном Союзе числится десять тысяч членов. Многие из них издали по десятку книг, а их не знают не только в лицо, но и по книгам.

В зале, освещенном лампочками с бронзовыми цилиндрическими колпачками, все стены были расписаны какими-то примитивными рисунками и надписями. Людей было немного. Полынин жадно всматривался в лица, пытаясь узнать кого-нибудь по фотографиям из книг и журналов. Но тщетно. Лишь слышался стук вилок, ложек и шумные неразборчивые голоса.

Когда они взяли еду из буфета и устроились за свободным столиком, Алексей, кивнув в дальний угол, тихо сказал:

— Вон видишь того облезлого типа в галстуке с павлиньим пером. Миллионщик.

— Таким тиражом его книги издают? – не понял Полынин.

— Наивняк! Столько денег в банке. А он все еще недоволен.  Я как-то спросил у него: «Все вы в жизни получили. Чего бы еще хотелось?» И знаешь, что он мне ответил: «Что толку от этих денег, если на них ничего стоящего не купишь». Живет в трехкомнатной, как простой смертный, машина, дача…А ему хочется виллу на море и яхту…Вот от этого и мучается наш народный писатель, — язвительно заключил он.

— Он – народный писатель?

— Давно. Еще чернила под пером не просохли – его уже печатают. Одновременно по четыре гонорара отхватывает. Сначала в своей республике на родном языке журнал и книга, потом на русском – журнал и книга. И все сам переводит. Теперь, правда, дочь переводит, чтобы денежки в чужие руки не уплывали. Гребет у народа деньги – потому и дали народного…

— И сейчас так же?

— Такие при любых вождях устраиваются. Он лауреат и Сталинской, и Государственной … и всяческих премий…

Полынин с любопытством всматривался в человека с маленьким сморщенным лицом. Редкие, старательно зачесанные на бок длиннющие волосы не могли скрыть плоский  розово-голый череп, узкие ладони расслабленно покоились между опорожненными тарелками, голова наполовину провалилась в остро приподнятые плечи, лоснился в отражении огней старенький пиджачок.  Он был похож на растрепанную насторожившуюся птицу.

— Да не пялься – не на выставке! – прошептал Алексей.

Но Полынин был не в силах подавить в себе любопытство: рядом с ним сидели, ели, говорили, дышали настоящие живые писатели – и понятно было его состояние библиофила. Для него жизнь писателя всегда была загадкой, знал он о ней лишь из серии книг «ЖЗЛ». Он преклонялся перед ними, обожествлял этих колдунов, способных в «слове мир явить». Все свои деньги он пускал на книги, загромоздил свою комнату, ночами запоем читал и затем долго еще находился под впечатлением от прочитанного; жил каждый раз какой-то новой, навязанной ему писателем жизнью. И хотя все  чаще с возрастом убеждался, как далека была эта описанная в книгах жизнь оттого, что он видел в реальности, и сколько сам он совершал ошибок и просчетов из-за своего книжного отношения к жизни, но жажда к чтению не покидала его, опутывала – для него это стало уже, как спиртное для хронического алкоголика.

— А это кто? – с непреходящим любопытством спросил Полынин, кивая в сторону вошедшего в зал грузного представительного мужчины с взъерошенной шевелюрой.

Алексей назвал фамилию, которая для него ничего не выражала, и добавил:

— Недавно издал свои сочинения в шести томах.

— А это? Это? – нетерпеливо расспрашивал Полынин и, напрягая память, пытался вспомнить писателей, которых называл Алексей. Но почти все они были неизвестны ему, и он растерянно всматривался в незнакомые лица и чувствовал себя, как неграмотный Пугачев, слепо вглядывающийся в царский указ.

— Брось дурное! – усмехнулся Алексей. — Ты что, обязан всех их знать. Каждый из них делает свою работу, как и ты свою. Они же не знают тебя и не терзаются этим.

— Но они же писатели!

— Писателей в нашем огромном отечестве не так уже и много. А вот пишущих развелось, как вшей в солдатских шмотках. — У большинства из них главный талант – пробивная сила. А если ее нет, в редакциях устраиваются, чтобы была возможность печататься. Жить всем хочется…

К их столику, издали приветствуя Алексея взмахом руки, шел дородный сутулящийся человек, глаза за толстыми стеклами очков тускло блестели, как шляпки гвоздей.

— Бывший завотделом прозы издательства, — шепнул Алексей. — Сейчас деньги начнет просить.

Мужчина, склонив крупную седую голову в завитках волос над растопыренными ушами, поздоровался синими отвислыми губами и, грузно опустившись на стул, сказал бодряческим голосом:

— Как жизнь, старичок?

— Бьет ключом, Евгений Павлович, но теперь уже не по голове, — с приветливой улыбкой отозвался Алексей.

— Поздравляю, — шумно выдохнул Евгений Павлович, и от него понесло винным перегаром. – Слыхал я, что за журнал с твоей последней повестью на «черном» рынке полтинник дают.

— А вы ее когда-то под нож пустили, — усмехнулся Алексей. — Я вашу рецензию сохранил.

— Богом прошу, выбрось ее. Сам знаешь, я в тебя и тогда верил; тебя, сукина сына, сразу заприметил. А кто ты был тогда в волне потока? Привычная жертва. Ну, вспомнил? – он погрозил заигрывающе пальцем. – Теперь ты, надеюсь, понимаешь: пропусти я тогда тебя – еще с большим бы треском слетел! – Он стукнул кулаком по столу. —  А, все они сволочи, мягко стелют…

— А я в этой повести ни одного слова не изменил, — гордо заявил Алексей.

— И правильно сделал! Переписывать – почти всегда во вред. Это я тебе говорю из своего двадцатилетнего редакторского опыта. Теряешь тональность. Писать надо обнаженными нервами, как Достоевский. Искренне и раскрепощено, — нравоучительно продолжил Евгений Павлович, повышая голос и постукивая ладонью в такт каждой фразе.

Увлекшись своим красноречием, он говорил уже торопливо, временами  предупреждающе поднимая узкую ладонь, когда Алексей пытался вставить и свое слово.  Но Алексей  все же перебивал его своим сильным уверенным голосом, и между ними завязался профессиональный разговор о «писательской кухне» с такими тонкостями, что Полынин потерял к нему интерес и начал оглядываться по сторонам

Зал полнился людьми, гудели голоса. Ему иногда казалось, что он узнавал какое-то знакомое лицо, и хотел спросить Алексея, но те уже сумбурно спорили, забыв о нем. Полынин отметил, как Алексей вытащил из портмоне купюру и положил на стол. Тот накрыл ее ладонью, сжал и, вскочив, тут же зашагал к буфету.

— Пить пошел, — сказал Алексей.

— Много пьет?

— Пока не накачается…Раньше его здесь все поили. А как отшвырнули от кормушки, на свои вынужден пить. С его запросами трудно ему приходится…мне его жалко.

— Зачем тогда спаиваешь?

— Мне он пока нужен. Один из лучших стилистов в Москве. Да ему каждый готов отдать полгонорара за то, чтобы он своей рукой по рукописи прошелся…Он и теперь мог бы жить припеваючи – да вот …Я его однажды к себе на дачу завез, усадил за свою рукопись, закрыл дверь, а перед ней ящик водки поставил. Трое суток работал, на одном кофе держался. А чистенько сделал…

По залу грациозной походкой шла женщина, и Полынин узнал известную поэтессу. Она подошла к столику, за которым сидел плотный мужчина с бычьей шеей. Он что-то хмуро сказал ей, она ответила с надменной грубостью, села и принялась есть. Полынин с удивлением смотрел, как жадно, словно рабочий после тяжелой работы, заглатывает она пищу. Отодвинув быстро опорожненную тарелку, она произнесла что-то злое, и профиль ее хищно исказился.

— Дура! Заткнись! – стукнув кулаком по столу, прикрикнул на нее мужчина.

Полынин, закрыв от неожиданности глаза, поспешно отвернулся, чтобы не видеть этой покоробившей его сцены. Рядом раздался насмешливый голос Алексея:

— Ничто человеческое ей не чуждо. Она жрет, матерится и имеет любовника, как все наши простые советские женщины, — и он принялся рассказывать какую-то грязную сплетню о поэтессе и ее очередном любовнике.

Потрясенный Полынин рассеянно слушал его и тоскливо подумал: «Зачем я пришел сюда? Есть явления в жизни, перед которыми лучше оставаться в неведении. Начитавшись книг, я вообразил черт знает что об их авторах. Все обман! Обман.  И все они здесь  — и есть инженеры человеческих душ?»

И захотелось поскорее бежать отсюда.

Но Алексея не оказалось рядом. Полынин увидел его за дальним столиком. Он весело о чем-то говорил, и добродушная улыбка не сходила с его лица. Полынин затравленно вжался в стул и остановившимися глазами вперся в зал. Со всех сторон доносились усиливающиеся пьяные голоса, и он невольно ловил обрывки разговоров: «Я ему хорошую телку подбросил, а он мне тираж в два раза увеличил…а я ему резину для машины достал…я его перевел, теперь он меня переводит — на том и посябровались…пепельницы у нас реликвия, в чашку сбрасывай пепел…дурак Володька, какого хрена он вылез со своими объяснениями…А Женька – все они в дерьме одинаково погрязли, не отмоются…да, блаженный теперь в гениях, а они…А кто из них Солженицына защитил? Один Витька, да и то теперь, когда  такая неразбериха вокруг…Бутылку коньяка возьми на мой счет…Гришка, упьешься, завтра президиум – а мне все равно где спать…»

— Милочка, Мадагаскар – это тебе не Париж. Мадагаскар, я тебе должен сказать, — рядом с Полыниним раздался картавящий голос.

Прямо на него шел известный писатель, которого изучали в школе, вытягиваясь на цыпочках и держа под руку высокую полнотелую даму в ярко-голубом платье с низким вырезом на колышущейся груди. Она зычно расхохоталась и величественно потрепала его по наполовину облысевшей макушке:

— Ты разве отдаешь долги…

Полынин невольно привстал и поздоровался с ним, назвав его по имени-отчеству, но отсутствующий взгляд того скользнул мимо, как луч сквозь стекло, и обезличил.

Квадратная спина, облаченная в ядовито-зеленый джемпер, медленно исчезла в боковых дверях.

Полынин плюхнулся на стул и зажал ладонями горящие уши. Чувствовал себя оскорбленным и тряс головой, пытаясь избавиться от обжигающего потока обидных, сумбурных мыслей, которые навязчиво рождались от этого униженного состояния.

Что-то тяжелое и чужеродное опустилось на плечо, и он трудно поднял глаза. Знакомое бородатое лицо, но неузнанное им, наконец, прояснилось, словно выплыло из толщи воды.

— Пошли! — скомандовал чужой голос.

Полынин послушно встал, уже понимая, что перед ним Алексей. И внезапно, выбросив руки в прокуренный зал, выкрикнул:

— И это инженеры человеческих душ!

— Ты что, пьян? – Алексей, странно взглянув на него, схватил за обе руки и потащил из зала. – Да что с тобой, старичок?

Полынин не ответил. Сдавленный, глупый, отрезвляющий смех давил его до слез.

 

4

 

Они вышли в холл. В широком кожаном кресле полулежал Евгений Павлович, свесив на запавшую грудь отяжелевшую голову с растрепанными волосами.

— Нажрался, скотина! – выругался Алексей. — Придется домой затащить.

Они подхватили его грузное тело с двух сторон и поволокли к выходу. Дежурная равнодушным взглядом проводила их.

— Ты знаешь, где он живет? – спросил Полынин, когда они втиснули обмякшее тело  на заднее сиденье.

— Не впервой, — усмехнулся Алексей. — Только бы его жены дома не было – злющая корова! А дочка у него сочная телка. Я как-то было приударил за ней, она уж и готова была отдаться, да вот его пожалел, — кивнул он на постанывающего в пьяном сне Евгения Павловича. – Мог бы на ней жениться, но тогда это не входило в мои планы, времени было жалко: по шестнадцать часов в сутки работал. Хотя, кто знает, в те времена он в большой силе был…Теперь уже надо жениться – надоело по бабам шляться…

— А его дочь?

— Поздно уже. По рукам пошла. Зря он ее с собой в дом творчества возил: девка видная – всякий на нее глаз положит. Сейчас живет на иждивении одного профессора – литературоведа. Палыч хотел было ему рожу набить, да тот от него откупился… Все это жизнь, старичок. Жизнь! – с циничной усмешкой продолжал поучать Алексей. – Ее надо, как бабу в постели, изучать. Они там откровенны, много полезного могут рассказать. Ум у бабы тонкий, цепкий. Нам, мужикам, этого не хватает. Думаешь, зря Лев Николаевич по бабам бегал? Психологию изучал, проникал в глубины души человеческой. Почитай его дневники в молодости…И я многому обязан женщинам в своем творчестве. Не думай, я не бабник и в долгу перед ними не остаюсь: ни денег на них не жалко, ни времени, ни здоровья, — расхохотался он.

Алексей был обнажено откровенен перед Полининым, и первое чувство неловкости от его признаний начало проходить – уже не коробил его цинизм.

Полынин вдруг вспомнил про бабу Катю и, нетерпеливо, перебив его очередной монолог, рассказал ее историю и, умоляюще глядя на Алексея, попросил:

— Помоги, Леша. Напиши об этом статью. У нас теперь гласность, пресса может многое сделать для человека.

— Мелкая эта тема, старичок, — Алексей снисходительно похлопал его по колену.

—  Причем здесь тема?! – вспыхнул Полынин.

Тот покосился на него, выпустил правой рукой руль и дружески обнял за плечо:

— У твоей бабки есть хоть крыша над головой. А ты бы знал, сколько людей у нас в стране вообще без квартир маяться.

— Пойми, — горячился Полынин, — разве в этом дело? – он остро почувствовал чужеродную тяжесть его руки и напрягся.

А тот, словно не слыша его, продолжил:

— То, что к двухтысячному году у каждой семьи будет отдельная квартира – это очередной блеф власти! Помнишь, как нам обещали – торжественно обещали! – коммунизм к восьмидесятому году? Где он? Может, перестройка – коммунизм? – он засмеялся, но,  отметив, что Полынин не поддержал его, доверительно понизил голос: — Некогда мне, старичок. Некогда. Над романом еще года два отсидеть: надо торопиться, пока благоприятные времена. Кто знает – надолго ли? Мы с тобой уже не раз пережили в жизни подобное.  Помнишь, надеюсь?

— История не повторяется! – упрямо выпалил Полынин и настойчиво высвободился из-под его руки.

— Да знаешь ли ты, — повысил голос Алексей, — что в стране опять развернулась настоящая гражданская война? И силы пока еще далеко неравны: вся власть в руках чиновников. Вот тебе парадокс: они страну погубили, и они же перестройку возглавили. Начитались вы прессы и уши развесили! А как с Ельциным поступили – это вам, сударь, не урок?.. Мне надо торопиться напечатать то, что раньше не удавалось. Уже и сейчас все труднее становится – одних покойников печатают. Понимаешь, если я успею прорваться в элиту, тогда можно и твоей старушкой заняться. Имя надо иметь! Имя! – он грохнул кулаком по рулю, и машину резко отбросило в сторону.

Они чуть не врезались в грузовой автомобиль. Что-то ругательное выкрикнул им из окна водитель и зло погрозил кулаком.

— И ты спешишь урвать от перестройки! – вдруг раздался за их спинами хриплый голос.

Крутой небритый подбородок Евгения Павловича мрачно светился в свете уличных фонарей, глаз не было видно. Надвинувшись на них исказившимся лицом, он дышал перегаром и, слизывая на губах пену, закричал:

— Не выйдет! Это не твоя перестройка, а наша! Что ты для нее сделал? Это мы ее подготовили. Это мы доказали, что так дальше жить нельзя. Это мы зажимали таких, как ты, — проверяли на прочность. Мы улучшали породу! Вот теперь самых сильных и печатают – и почти каждая книга шедевр! Вон как поднялись тиражи журналов. Это мы ковали настоящую литературу. Давай, вали  теперь на нас рукописи, диссидент! – захлебываясь словами, он кричал уже в полный голос, раскачивая машину.

Он схватился рукой за ручку – и дверца открылась. Полынин успел подхватить его, вываливающегося из машины, за шиворот и отбросил на сиденье.

— Не трожьте меня! Не хочу! – заорал плаксиво Евгений Павлович.

Алексей круто свернул на обочину дороги, затормозил, пересел к нему и начал успокаивать, поглаживая по голове, как ребенка.

— Куда вы меня везете? – запричитал тот.

— Домой.

— Не хочу домой! Нет у меня ни дома, ни жены, ни дочери! Все они у меня отняли, все испоганили! Отблагодарили, сволочи, за то, что я в точности исполнял их указы. Сами там пригрелись, пристроились, а мне под зад! Гнать, значит всех гнать! – он тяжело дышал, плача и размазывая ладонями слезы по мокрому грязному лицу.

— Палыч, дорогой, успокойся, — уговаривал его Алексей. — Все будет у тебя хорошо. Ты гений в своем деле. Тебя вернут, еще просить  будут…Хочешь, я за тебя похлопочу?

— Домой! Хочу домой! – всхлипывал он. Лицо его стало красным и жалким. – Отвези меня домой – я с тобой рассчитаюсь.

— Вот и хорошо, дорогой, — сказал Алексей и пересел за руль.

Машина мчалась по ночной Москве.

В сумрачном молчании Полынин порой рассеянно отмечал проносящиеся мимо знакомые дома и памятники, но все теперь виделось далеким и чужим и не трогало его душу. То восторженное состояние, которое он всегда испытывал при встрече с Москвой, окончательно исчезло.

Такая тоска навалилась на него, что он мечтал теперь лишь об одном: поскорее уехать, умчаться в свою провинциальную глушь с ее забытостью в этом огромном противоречивом мире, с ее старенькими домишками, в которых живут простые и понятные ему люди, с которыми, оказывается, он успел сжиться, принимал их, как часть своей жизни. И ему показалось, что нет для него сейчас ближе человека, чем Егоровна с ее ворчанием и непреходящей обидой – и он впервые понял и простил ей все злые слова, которые наслушался от нее в адрес новой, советской, жизни, где так страшно запутались Добро и Зло. И он вдруг понял, почему и сам уже давно не рвется перебраться в город, как это его мучило в первые годы.

Вся страна ему сейчас виделась расколотой на два лагеря: в Москве жили избранные, они занимали небольшой участок земли, застроенной и заваленной всеми богатствами, которые они беззастенчиво, уверенные в своем праве и непогрешимости, грабили отовсюду – все же остальные, разбросанные по необъятным просторам страны, были ее поданные племена, подневольные люди, которые работали, кормили и платили ей непосильную узаконенную дань. И пылающий в огнях лозунг на крыше высотного дома «Сделаем Москву коммунистическим городом» словно подтверждал эту мысль.

«Все мы для нее рабы», – тоскливо подумал он. Ущербная эта была мысль, пугающая, но она завладела им, и он, обхватив себя за плечи, невольно вжимался в кресло при виде несущейся навстречу суетной и высокомерной громады столицы.

А Алексей, словно и не видел его угнетенного состояния, опять говорил безумолку, учил жить. Он называл какие-то неизвестные и известные ему фамилии и имена и объяснял, кто и как из них сделал себе карьеру, имя, деньги, кто и с кем жил и спал. Какие-то группы, кланы, мафии…

И тускнели в сознании Полынина знаменитые имена. Он не хотел, противился этому верить, но тот рассказывал так убежденно и с такими мелкими подробностями, что трудно было этому не поверить. И, не смея ему противоречить, Полынин начал в душе негодовать на Алексея, и обреченно подумал: «А я к нему с бабой Катей…»

Машина вырвалась на новый проспект и издали засверкала стела с фигурой Гагарина. На здании гостиницы горела реклама, мелькали дома с освещенными окнами, и хилая листва деревьев отбрасывала на дорогу прозрачные тени, обволакивая машину бесконечно скользящей сетью.

Наконец, они въехали в арку между двумя желтыми домами, и, петляя между темными силуэтами легковых машин на тесном дворике с мусорными ящиками, остановились около подъезда.

— Я затащу его домой, — сказал Алексей. — Ты подожди меня здесь. Ночевать будешь у меня. А завтра, — он загадочно улыбнулся, — махнем к моему приятелю на дачу, попаримся в баньке с девочками…

Полынин помог ему выволочь из машины грузное тело Евгения Павловича. Тот упирался, пьяно бормотал: «Не трогайте меня… не хочу домой…» и матерился. Алексей встряхнул его за шиворот, поставил на ноги, поволок к подъезду и затолкнул в лифт.

Полынин вернулся в машину, устало откинулся на спинку кресла и опустошенно смотрел на темный дворик. Мимо прошла старушка в старомодной шляпке и круглых очках, рядом на поводке семенила на кривых, как у хозяйки, ногах лохматая болонка. Мелькнула между машинами и скрылась в освещенном подъезде женская фигура с растрепанными волосами и в распахнутой розовой кофточке, и вслед ей загромыхал чей-то молодой разнузданный голос: «Катька, сука, вернись, я сказал!» Шарахнулась и стремительно взмыла на дерево кошка, сверкнули два зеленых огонька. И снова стало тихо.

За закрытыми занавесками светились окна квартир с чужими незнакомыми ему жизнями. Полынину вспомнились слова Алексея о волчьих нравах столицы, и  показалось, что из окон, как из логова, смотрят на него сейчас пристально мрачные, враждебные ему существа.

«Нет, — словно продолжая так и не начатый спор с Алексеем, подумал Полынин. – Это люди, такие же, как баба Катя, Дмитрич, Вася, как я сам… И у каждого из них есть свои горести и печали, своя трудная судьба. Нас много таких, большинство…Как ты можешь судить так о нас, писатель…» — процедил он сквозь сжатые зубы, чувствуя и себя  оскорбленным Алексеем.

Полынин  решительно вытащил из кармана записную книжку и торопливо написал: «Талант писателя не в том, чтобы написать большущий роман. Талант – понять душу самого маленького человека и помочь ему. Литература – это сострадание». Он прикрепил записку к рулю машины, захлопнул дверцу, выбежал из двора на пустынный проспект и споро зашагал в сторону тревожно светящейся в дали красной букве «М».

Полынин вышел из метро на первой же случайной станции и побрел по Москве. Высились громады домов, проносились потоки машин, сверкали рекламы, шли бесконечные пешеходы, время от времени раздавался предупреждающий и резкий звук милицейского свистка. Беспокойно-монотонный гул сотрясал город. Но Полынин не слышал и не видел ничего вокруг себя, поглощенный своими мыслями, и не находя успокоения в душе.

Чем ближе подходил он к Красной площади, тем чаще появлялись на стенах домов мемориальные доски, и он начал бессознательно вчитываться в них. Перед каждой фамилией, словно оправдывая ее право на бессмертие перед потомками, сообщались все звания и регалии, которые получил  данный человек при жизни.

Так дошел он до улицы Горького и еще издали увидел в освещении старинных фонарей знакомую фигуру на пьедестале. И, как бабочка на свет, потянулся к ней. Бронзовый человек, заложив руку за борт сюртука, с грустной понимающей улыбкой  смотрел на него и, казалось, сейчас он спустится, положит ему руку на плечо и скажет: «Плывем… Куда ж нам плыть?..»

Одно короткое, понятное, знакомое и любимое с детства слово выделялось на пьедестале: Пушкин.

«Как просто и величественно», — подумал Полынин.

 

5

 

Прошло лето. Полынин в этот приезд дольше обычного погостил дома. Он помог матери поставить памятник на могиле отца и, когда они возвращались с кладбища, неожиданно спросил:

— Это правда, что отец когда-то писал в ООН?

— Ты чего это вспомнил? – удивилась мать.

— Так писал? – настойчиво повторил он.

— Не знаю…но верю. Когда человека доведут до ручки – он делается отчаянным и может на все решиться. Вот, слыхал, как сейчас весь народ поднимается, митингует – потому что терять больше нечего…А отец был прямой человек, раз сказал – сделает. Он никогда не врал и ни перед кем ни лебезил. Оттого и трудно было с ним жить…Но я его уважала.

И мать начала рассказывать об отце, вспоминая такие истории, которые Полынин слышал впервые. Затаив дыхание, он слушал ее, просил рассказать еще и еще, и сам вспоминал о нем только хорошее…И с запоздалым прозрением думал о том,  как мало знает о нем и как быстро смирился с ранней смертью отца, словно такой исход и был его предрешенным уделом.

Вернувшись в поселок, Полынин порывался рассказать Дмитричу о своем  разговоре с Грозовым насчет бабы Кати, но мысль о том, что тот может подумать: «Раз  дружки у тебя такие – то и сам ты не лучше!» – удерживала. И при встрече с ним он постоянно испытывал стыдливое чувство, словно предал его: казалось, старик видит его насквозь своими въедливыми нащупывающими глазами и осуждает.

Шли дни, а он так и не решился исповедоваться перед ним, и начал избегать встреч.

Однажды, столкнувшись в магазине, Дмитрич взял его под руку, отозвал на улицу и сказал:

— Не кори себя, Андрей. Мы с тобой сделали, что могли, и наша совесть чиста перед Катериной.

Полынин, радуясь тому, что его понимают, с благодарностью посмотрел на него и тут же торопливо рассказал о своей встрече с Грозовым и поделился мучившими его сомнениями.

— Писатель, говоришь? – сказал Дмитрич. – А ведь святой человек должен быть. Во что сотворилось на свете: и блаженные духом пали. Оно и ясно – от земли оторвались. А правильная жизнь от земли идет. И чем выше от нее взлетаешь – тем больней падать. Вот у них все силы и уходят на то, чтобы удержаться на высоте. А оттуда человека не видно… одна масса под ними.

Полынин согласно закивал и почувствовал, что Дмитрич становится для него сейчас родным, как мать и отец, и намного ближе, чем те, с кем выпало ему когда-то дружить.

С тех пор его неудержимо тянуло к Дмитричу. Все чаще навещал его, помогал по хозяйству. Закончив работу, выпивали до дна бутылку водки, которую уже привычно приносил с собой Полынин, и отводили душу в откровенных разговорах.

Постепенно Дмитрич рассказал ему историю своей жизни. После смерти жены он уже десять лет жил один. Старшая дочь с мужем завербовались на Великую стройку, а сын с семьей жил в городе, работал на заводе и наезжал к отцу на своей машине лишь на время сезонных сельскохозяйственных работ: весной помогал засадить огород, а осенью, загрузив машину урожаем, исчезал опять до весны. И старик зимовал один. Чувствовалось, что его уже тяготит это одиночество при живых детях, но он не подавал виду и всегда находил причину не винить их.

— Они меня к себе особо и не зовут, — как-то откровенно признался он. – Да я и сам не поеду. Пока есть силы – проживу, а им от меня большая помощь…Вот, может, скоро Марья с мужем вернутся – будет тогда кому похоронить. И дом без хозяина не останется…

Он помолчал, жадно затянулся сигаретой, выплюнул окурок, раздавил ногой и с обреченной уверенностью заметил:

— Нет, чует мое сердце, не вернется. Ими теперь рубль правит. За длинным рублем родную землю забыли… А, может, и не их то вина. Как начали людей со своей земли в колхозы сгонять – так и приключилось все это безобразие. Сам посуди: пахали с утра до вечера, а заработков никаких, еще и ты пред колхозом в должниках ходишь. Вот и свихнулись люди, понесло их по белу  свету. Чужинцами они земле стали… Только вот что я тебе скажу: глупа та птица, которая  гнезда своего не имеет. В чужой могиле  даже кости по родине плачут.

Бывало, заглядывала к ним на огонек баба Катя, молча слушала их беседу и согласно кивала головой, зябка пряча под куцевейкой свои тяжелые темные руки. Сидела она как-то осторожно на краю скамьи, словно отбившаяся от стаи испуганная  птица, откашливалась, так и не решаясь сказать своего слова. А когда Полынин пытался разговорить ее, она вдруг подхватывалась и виновато поясняла в дверях:

— Пойду Надю проведаю…

Кошка бежала за ней следом.

Как-то увидев около дома, где ютилась баба Катя, привезенные для дров бревна, Полынин предложил Васе и Сергею пойти к ней в воскресенье и вместе напилить и наколоть их. Мальчики за эти два года подросли, окрепли  — в них уже угадывались очертания будущих мужчин. Вася вытянулся, стал выше всех в классе и носил длинные неуклюжие руки в карманах. Сергей обещал быть небольшого роста, но крепким, широкоплечим, с крутым гордо поднятым подбородком.

Ребята молча выслушали его и отказались: Васе надо было ехать с отцом в  город за покупкой велосипеда, а Сергей  отправлялся с отцом на свою первую охоту.

Полынин договорился с ними пойти на следующий выходной. Прождал все утро, но они не явились. Он отправился один. Думал и не мог понять, почему не пришли ребята. Он видел их в субботу в школе, но специально не напомнил о встрече – решил проверить. Вот и проверил. И все же он искал им оправдание. Но ничего путного не приходило в голову, и это раздражало. Зло и настырно пилил он дрова, словно очищал душу от обмана. Руки от этого состояния становились непослушными, и он чуть не поранил себя топором: острые отхватило кромку подошвы сапога, и топор глубоко вошел в землю.

Через несколько часов подошел Дмитрич, молча перехватил виляющую ручку пилы. Закончили они работу вдвоем под вечер, посидели за нехитрым угощением бабы Кати, раздавили бутылку самогона.

Когда Полынин возвращался домой, он уже чутьем различал дорогу в темноте, дурное состояние и злость на ребят прошли. Было приятно осознавать, что сам он хорошо поработал, сделал старухам доброе дело, и будут они теперь греться долгими зимними вечерами у огня и вспоминать его хорошим словом.

А Вася и Сергей так и не вспомнили о  своем обещании. Сам же Полынин не завел с ними разговора, тайно надеясь, что совесть заставит их хотя бы покаяться.

И он терпеливо ждал…

 

6

 

В январе баба Катя простудилась. Потом уже Дмитрич рассказывал Полынину, что встретил ее поздно вечером в поселке. Сидела она, уже привычная для всех, напротив двухэтажного дома и, кутаясь в сермяжную поддевку, смотрела, словно помешанная, в окно своего отнятого у нее жилья, как выгнанная из дома собака. Рядом с ней подвывала кошка. Дмитрич силком утащил бабу Катю домой, напоил чаем и заставил лечь в постель.

Лечилась баба Катя сама, и спохватились уже поздно: у нее оказалось воспаление легких. Утром собирался Дмитрич отвести ее в больницу, но ночью она скоропостижно умерла, сгорела, как дом на ветру.

Похоронили бабу Катю на старом сельском кладбище, в березовой роще на краю обрыва. Дмитрич отдал ей свой гроб, поставил деревянный крест и прибил на нем фигурку Христа, которую вырезал за ночь из куска липы.

Обхлопав лопатой промерзлые, в тугих обледенелых комках,  края могилы, он снял суконную рукавицу, вытер обожженное ветром лицо и сказал:

— Вот так, Андрей…Освободилась Катюшина душа от нашей всероссийской непутевой жизни. Государство не могло ей жилья дать. Я дал на вечность. Добротный и теплый – для себя старался.

Возвращались они рядом в скудной группке людей, провожавших в последний путь бабу Катю, зажав под мышками лопаты и обкуривая друг друга. Впервые закурил Полынин и с наслаждением испытывал успокаивающую силу крепко пахнущего самосада Дмитрича.

Вдруг со стороны кладбища раздался отчаянный крик. На свежем могильном холмике стояла на задних лапах кошка и царапала крест.

— Дмитрич, давай ее домой  возьмем, — предложил Полынин.

— Не встревай! – ответил Дмитрич. — Пусть живая душа по родной душе выплачется.  Говорят, кошка к месту привыкает, а собака к хозяину. Дудки! Душа к душе тянется. Она же ее котенком из речки вытащила. Целый выводок кто-то в мешке бросил… ее  одну и выходила.

Держался морозный чистый день. Холодно и светло стыло над кладбищем тугое солнце. Носились потревоженные стаи ворон. Чуть видимая на заснеженном поле, тянулась впереди свежепротоптанная тропинка – в этом году эта была первая смерть в поселке.

После поминок Полынин зашел к Дмитричу. Тот поставил на стол бутылку самогонки, нарезал сала с хлебом, почистил две луковицы и выставил горшок квашеной капусты. Молча, не чокаясь, помянули бабу Катю. По морщинистому и вдруг ставшим очень старому лицу Дмитрича поползли красные пятна. По хмельному качая головой, он сказал:

— За всю свою жизнь не было Катерине своего места на земле. А там каждой душе отведено то место, которое ты заслужил здесь. Нет там очищения. Нету! — стукнул он кулаком по столу. — Чистилища тута, в нашей распроклятой жизни. Каким ты был – таким и перед Богом предстанешь. И верю: коль встретились родные души на земле и полюбили друг друга, то и на небе будут жить они в полном согласии. Там все по-божески, полная совместимость, как у космонавтов…

В углу комнаты под иконой Спасителя горела свеча. Большие печальные глаза его смотрели на них в молчаливой скорби и понимании. И Полынину казалось, что беседуют они втроем, и присутствие этого третьего, в которого он никогда не верил, не тяготило, а придавало их беседе какое-то новое непривычное состояние: эти всевидящие глаза помогали наладить согласие их душ. Отчего же иначе, наперекор всем наветам и отрицаниям, люди верили ему, страстно желали верить, что явится он на зов в трудный час и подскажет, как жить дальше?

Полынин вдруг бесстрашно и свободно подумал, что нельзя не верить тому, кто сам принял муки и отдал бескорыстно жизнь, страдая за других.  Впервые эта красивая легенда приобретала для него смысл, и ему хотелось верить, что все так и было на самом деле, потому что за свою жизнь он не встречал такого человека среди живых. Все, кого он знал, ловчили, изворачивались, оберегая свое бренное тело. И чем выше человек поднимался над тобой, тем искусней проявлялась в нем эта способность «борьбы за выживание».

Засиделись они заполночь, откровенно беседуя, вспоминая свои жизни и жизни близких им людей, и между ними установилось такое понимание, словно  каждый  из них прожил и жизнь другого. И стали они одной неразделимой душой. Полынин чувствовал, что возрождается в нем какая-то новая еще неизведанная им жизнь, обогащенная этими опытами, и он верил, что теперь ясно осознает, как жить дальше.

Над миром стояла тихая белоснежная ночь. За темным окном можно было различить крупные яркие звезды, они таинственно мерцали, притягивая к себе внимание. И каждая звезда виделась Полынину чей-то ушедшей из мира душой, уже навсегда успокоившейся от мирской суеты.

Вдруг оторвалась от земли и медленно воспарила к небу новая звезда. Еще смутно различимая, она уверенно разгоралась.

— Видишь, — протянул в ее сторону руку Дмитрич. – Полетела душа Катерины. — Полынин не удивился его словам и согласно закивал. — Сейчас тихо воткнется в небо, как иголка в стог сена. А люди живут так, словно ни с кем из них такого не случится…Неужто на этом свете мы все чужаки меж собой?!

— Нет! Нет! – трезвея и порывисто тряся головой, впервые за этот вечер не согласился с ним Полынин. – Мы с тобой видели? Видели! Все переменится к лучшему, иначе жизнь на земле не имеет смысла…Понимаешь ты меня, пьяный старик?..

1988 г

 

Reply

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте, как обрабатываются ваши данные комментариев.