На волю, или соната для голоса с ветром

Борис  Роланд

 

На волю, или соната для  голоса с ветром

Повесть

Часть первая

 

1

В предутреннем небе звезды дрожали, как капли росы на стекле. В полумраке комнаты все отчетливей проступали знакомые и уже давно опостылевшие вещи. Павел Никонов соскочил с печки и, осторожно ступая  босыми ногами по грязному полу, вышел во двор. Передернув плечами от прохлады, разделся донага, подхватил с лавки полное ведро воды и окатил свое жилистое тело. Не спеша, широкими мозолистыми ладонями согнал с себя воду, оделся и вошел в дом. Так же не спеша, аккуратно начал складывать в приготовленный с вечера вещмешок кусок сала, буханку хлеба, баклагу молока, вареные яйца, рыбные снасти. Затем вытащил из кармана куртки кошелек, пересчитал деньги, помедлив, отложил на стол, на виду, пять красных купюр. Услыхав, как за стеной завозилась жена, замер на миг, но, зная уже из горького опыта, что после вчерашней попойки, она еще долго будет отсыпаться, решительно вошел в комнату к сыну.

Саша лежал с открытыми глазами. Он поднял голову и спросил:

— Я не проспал, папа?

Он отбросил одеяло, и Никонов увидел, что сын одет.

— Ты так и спал? – удивленно спросил отец.

Саша кивнул головой, затем соскользнул на пол, сунул ноги в носках в ботинки и начал их зашнуровывать.

— Я тебя ждал, папа…Пошли скорее, — мальчик нетерпеливо схватил отца за руку.

Никонов вскинул вещмешок на плечо и открыл дверь.

 

2

 

Они пошли улицей. Окна в домах еще сонно молчали, отражая в себе их фигуры и  темные стволы деревьев с влажными от июньской росы кронами.

Вдруг впереди в одном из домов вспыхнул свет: яркий сноп электричества пересек им дорогу, высветив рытвины в вихляющей колее. Никонов застыл как вкопанный, сжал сыну руку, затем свернул с улицы и, озираясь, увлек его за собой боковой тропинкой вдоль огородов. Сразу запахло луком, молодым картофляником, укропом.

— Ты чего испугался, папа? – едва успевая за ним, удивленно спросил Саша.

— Дурной глаз у тетки Веры, — буркнул он. – Да и раструбит по всей деревне.

— А чего она так рано встала?

— Вчера в магазин товары завезли. Видимо, работа какая срочная.

За огородами начинался луг со скошенной травой, а справа сразу же упирался в лес.

— Папа, слышишь, как птицы раскричались? – Саша дернул отца за рукав.

— Солнце будят, — улыбнулся Никонов. – Ишь, как распелись пернатые.

— А кто зимой солнце будит?

— Птицы не все улетают. И где их больше остается  — там и солнце теплей…

— Почему так?

— Они его громче зовут – вот оно первыми их и слышит.

— Тогда пойдем туда, где много-много птиц! – весело крикнул Саша, и голубые глаза его ярко вспыхнули: из-за горизонта показался край солнца. – Ой, как лучики  звенят! – воскликнул он.

— Это колосья, — объяснил Никонов. – Видишь, озимые цветут.

— Да нет же! – возразил Саша. – Колосья не звенят, а шепчутся. Ну, послушай же!..

Они остановились и замерли. Но сколько ни напрягал слух Никонов, он слышал лишь шум колосьев, шелест листвы, пение птиц, скрип сухого дерева на опушке да едва уловимое дыхание сына.

— Ну, слышишь? – настойчиво добивался Саша.

— Чудной ты у меня парень, — улыбнулся Никонов. – Луч звенеть не может – он не железный.

— Может! Может! – вдруг раздраженно запротестовал Саша. – У меня он вот тут звенит! Тут!- он поднял руки к голове и осторожно постучал пальцами  по вискам.

— Ладно, пусть будет по-твоему, — поспешно согласился Никонов. – Конечно, каждая вещь свой голос имеет, но, видно, не всем это дано слышать. – И весело добавил: — А может, с голодухи у тебя этот звон? Утром да на природе особенно есть хочется…

 

3

Они выбрали сухое место на опушке. Вокруг рос можжевельник, а над ним возвышались, разнося сладкий аромат, розовеющие кусты шиповника. Никонов бросил на траву куртку, раскрыл вещмешок и начал доставать из него продукты.  Саша бегал по заросшему цветами лугу, а отец, радостно улыбаясь, прислушивался к его звонкому восторженному голосу: «Красиво как! Какие цветы! Как много их!»

Никонов приготовил бутерброды, разлил молоко по кружкам и позвал Сашу. Сын долго не отзывался. Наконец он прибежал с раскрасневшимся лицом и протянул ему букет:

— Посмотри, какие они все разные – как звуки!

— Каждая вещь свою примету имеет, — отозвался, любуясь сыном, Никонов. – Давай есть.

Но Саша, не взглянув на еду, разложил перед ним букет и спросил:

— А как зовут их, ты знаешь?

— Всех нет, — ответил Никонов. – Их на свете целые тысячи, а может, и миллионы…

— А что больше: тысяча или миллион?

— Конечно миллион.

— А сколько это будет?

— Много…за день не пересчитаешь.

— А вот этот как зовут? – Саша протянул ему нежно-голубой цветок.

— Этот ты и сам уже давно должен знать, — ответил Никонов. – Голубая незабудка.

— Голубая незабудка, — медленно повторил Саша.

— А вот это, — Никонов начал перебирать букет. – Это синий мышиный горошек, это желтый язвенник многолистный, чина луговая, белый тмин, одуванчик, этот василек голубой, а это василек синий… — он неспеша произносил названия трав и цветов и, поглядывая на сына, отмечал, как тот с внимательным и сосредоточенным лицом повторяет за ним каждое слово. – А это розовые кукушкины слеза…

— А говорил – не знаешь! – восхищенно смотрел на него Саша.

— Да как же мне их не знать, — рассудительно ответил Никонов. – Всю жизнь с ними рядом живу, как с соседями. Грех не упомнить.

— Я ведь тоже живу, а не знаю, – виновато произнес Саша.

— Ты еще мало с ними жил. Ты стремись знать – в жизни это самое главное.

— А я уже их всех знаю! – уверенно ответил Саша.

— Ну-ну! Не спеши…

— А ты спроси меня.

Отец перемешал букет и начал поочередно вынимать из него веточки. Саша отвечал не сразу, принюхивался, почему-то подносил к уху, словно прислушиваясь, — и точно называл каждый цветок.

— И как ты сразу все запомнил? – удивился Никонов.

— Так они же все разные, — ответил Саша, улыбаясь. – И у каждого свой голос есть.

— Какой голос? – недоумевал Никонов. – У них форма, расцветка, одежка своя…А голос бывает только у живых тварей…

— Так они же живые! – воскликнул Саша.

— Ну что ты, сынок…Цветы – это неживая природа. Живая природа – это люди, животные, птицы…

— Нет, все живые! – перебил его Саша.

— Почему ты так думаешь?

— Раз они живут, значит, живые и имеют голос.

— Какой еще голос? – не понимал сына Никонов.

— Особенный… Я их всех по голосам узнаю.

— Ладно, пусть будет по-твоему, — согласился отец и с каким-то настороженным интересом посмотрел на него. – А теперь давай есть. Нам идти пора.

 

4

Они шли по пыльной проселочной дороге навстречу солнцу. Оно уже сияло на небе в полную силу, тепло его к полудню согрело  все вокруг: камни, песок, людей, душно было даже в лесу. Голоса птиц и то, казалось, стали тише. Саша все время забегал вперед, заглядывал под кусты и деревья, искал новые травы и цветы и спрашивал их названия. Отец отвечал ему, а сам шел вдоль опушки и собирал в кружку первые ягоды лесной земляники.

— Папа, а чего это птицы все время летают? – спросил Саша.

— Детвору им кормить надо. Малые птахи очень прожорливы. Вот родители целыми днями и стараются – ловят то мушку, то бабочку, то гусеницу, то жучка или червячка. А за один раз птица много унести не может, у нее же нет кошелки, — весело улыбнулся Никонов. – Вот и хлопочут бедолаги.  Стриж за один день может налетать до тысячу километров, скворец делает двести прилетов…Один только что вылупившийся кукушонок за два часа съедает до ста шестидесяти гусениц. Горихвостка за лето вылавливает до миллиона насекомых, мухоловка – свыше пятидесяти тысяч мух, а синица до шести миллионов насекомых. Вот и прикинь, сколько птицам надо полетать…

— А как же это ты посчитал все, папа? – мальчик с восхищением смотрел на отца.

— Это не я. Это ученые-натуралисты…Они в природе все наблюдают, изучают и записывают, а потом в различных книжках  печатают. Я в детстве любил такие читать, особенно журнал «Юный натуралист». – Он как-то горько вздохнул, помолчал и тихо добавил: — Была у меня в жизни одна заветная мечта…Была да сплыла…

— А что такое мечта? – спросил Саша.

— Это то, что тебе нравится больше всего в жизни. И ты делаешь все возможное, чтобы этого добиться.

— А ты что же?

— Да так уж вышло, — вздохнул Никонов и замолчал.

— Расскажи, папа,  — Саша взял его за руку и заглянул в глаза.

— Что уж про это рассказывать, — отмахнулся было Никонов, поправляя вещмешок на плече, но увидев умоляющие глаза сына, начал свой рассказ.

 

5

Отец Никонова вернулся с войны инвалидом и вскоре после рождения сына умер. Мать через год погибла: упала с копны, наткнувшись на вилы. Никонова забрали в детский дом, а затем отправили в школу интернат, в четвертый класс. Вскоре он привык жить там, потому что другого жилья у него не было. Только суббота напоминала ему о прежней жизни. В этот день родители забирали детей домой, а сироты, человек двадцать, оставались на двое суток в тоскливо-звонкой тишине опустевшей школы. Их по очереди пасли разные учителя и воспитатели: детям приходилось подстраиваться под привычки и характер каждого из них. Изредка дежурил учитель биологии. Он приводил детей в свой кабинет на целый день, сам читал свои книжки, а детям разрешал трогать чучела и макеты, всякие папки с гербариями и листать книжки и журналы. И такой удивительный мир открывался перед Никоновым, что он забывал все на свете и с ужасом обнаруживал наступление вечера, когда учитель разводил их спать по своим спальням. Лежа один в гнетущей тишине спальни, Павел вспоминал все увиденное и плакал.

В шестом классе Павел Никонов впервые убежал интерната. Шатался по улицам, забрел на базар, там познакомился с голубятниками. И все чаще потом убегал к ним. Голубятники сжалились над мальчиком-сиротой и подарили парочку голубей. Никонов устроил им гнездо на чердаке школьной кочегарки, и все свободное время проводил с птицами. Вскоре должны были появиться первые птенцы. Он с нетерпением ждал, когда она начнут проклевываться из скорлупы, и, наконец, однажды уловил их слабые удары клювом. Но тут прозвенел звонок на урок, и он вернулся в класс: за опоздание строго наказывали. На третьем уроке вспомнил, что впопыхах забыл закрыть дверцу чердака.  Он начал отпрашиваться у учителя, но тот обругал его, вызвал к доске и поставил двойку. Со звонком он бросился на чердак – в разрушенном гнезде увидел страшную картину: в яичных скорлупках птенцов не было, а окровавленная голубка лежала рядом с перегрызенной головой. Никонов зарыдал и сбежал из школы. Через несколько дней его нашли в подвале, он пылал от жара. Его отвезли в больницу, там он пролежал целый месяц.

— А потом мне стало неинтересно жить, — заключил свой рассказ Никонов и, взглянув на сына, увидел в его глазах слезы. – Ты что, Сашок?

— Птичек жалко, — всхлипнул Саша.

— Вот и моя мечта погибла, как эти птички, — погладив его по голове, грустно сказал Никонов. – Мне хотелось стать натуралистом…Ладно, ты еще в этом мало понимаешь…маленький.

— Я все понимаю! – возбужденно выкрикнул Саша. – Мне скоро семь…

— Ну, спасибо, сынок, — растроганно проговорил Никонов и подхватил его на руки.

За разговорами они не заметили, как из-под горы вынырнула лошадь, запряженная в телегу. На телеге, упираясь ногами в передок и натягивая вожжи, сидел усатый старик в пыльном плаще и соломенной шляпе.

— Тпру-у! Чтоб тебя! Ты что, слепой?! Дороги не видишь? – набросился на Никонова старик.

— Чем кричать – лучше подвези, — весело отозвался Никонов и опустил Сашу на землю.

— А куда путь держите? – спросил старик, вытирая рукавом вспотевшее лицо.

— Со Святой воли на волю, — прищурившись, ответил Никонов.

— Загадками говоришь, человек, — усмехнулся старик и подвинулся чуть вперед,  освобождая на телеге место: — Ладно, садись…

 

6

Никонов усадил Сашу на телегу, вспрыгнул сам, старик потянул вожжи, и лошадь тронулась. Старик, несколько раз заинтересованно всматриваясь в них, спросил напрямую:

—  И куда это вы собрались, путники?

—  Я же сказал: на волю, — загадочно повторил Никонов.

— А ты знаешь, где она живет та воля.

— Вот тут она, — постучал себя по груди Никонов. – Только надо помочь ей вырваться. Так, Сашок? – Он прижал к себе сына и добавил. – И его душу выпустим на волю.

— Никак с дому сбежали? – подозрительно посмотрел на них старик и, сдвинув на глаза шляпу, почесал затылок. – Нашкодили, небось?

— Одно ты, дед, угадал, — улыбнулся Никонов. – А про другое долго рассказывать.

— А нам спешить некуда – дороги еще часа на два будет. Ты же в Телеханы собрался?

— До Огинского канала нам надо добраться.

— А там что?

— По воде поплывем.

— Туристы! – усмехнулся старик своей догадке. – Так бы и сказал.

Он вытащил пачку сигарет, закурил и предложил Никонову, но тот отказался:

— Завязал с этим дело, как сын родился. Чтобы не было ему дурного примера рядом.

День повернул уже на другую половину, солнце заметно снизилось, но жара не спадала. Под колесами пылила дорога, густая пыль вихрем закручивалась за телегой, доставая спины седоков.

Лошадь время от времени лениво помахивала хвостом, то сбавляя шаг, то прибавляя.

— Звон какой интересный, — заметил Саша.

— Где звон? – насторожился старик.

— Хвост у лошади звенит, как ручей на повороте, — пояснил Саша.

— Да, вижу, с вами не соскучишься, — покачивая головой и удивленно взглянув на них, проговорил с усмешкой старик. – Вы, смотрю, оба чудики будете. Я на ней уже десять лет езжу, но… чтобы хвост звенел – такого никому в голову не придет, — он хмыкнул, сплюнул на дорогу и, повернувшись к Никонову, напомнил:

— Ну, давай рассказывай…

Никонов сразу как-то охотно начал свой рассказ. Он ловил себя на том, что никогда еще не был таким откровенным перед чужим человеком, словно сидел рядом не случайный спутник, а родной отец, которого он уже и не помнил, но желание встретиться с ним почему-то усиливалось с годами. Видимо, он так истосковался по родной душе, что потребность высказаться стала непреодолимой. Этот старик с добрым обветренным лицом чем-то подкупал его – очень напоминал, казалось, уже забытого отца. Никонов и сам так увлекся своим рассказом, что забыл о своем слушателе, забыл о сыне: погрузившись в свою душу, он откровенно извлекал из нее все то, что накипело в ней за годы жизни.

Саша сидел к нему спиной, но отчетливо слышал взволнованный голос отца. Он еще не знал, что его обостренный слух чутко воспринимает то, что не дано многим другим людям. Звуки преследовали его всюду и постоянно: по их особым оттенкам он узнавал голоса людей, узнавал дома своих соседей по лаю собак, мычанию коров, кудахтанью кур на огородах, по шороху ветвей в их садах. Даже по гулко хлопающим по вечерам дверям он понимал, в каком настроении был человек. Он улавливал звуки падающих капель дождя еще до того, как они касались земли. От хоровода всех этих звуков он не мог заснуть и, обессилив от них, зарывался с головой в подушку, но и тогда слышал, как трутся между собой перья под наволочкой.

Саша слушал отца, затаив дыхание. Хотя многое ему было непонятно в его рассказе, но по тону чувствовал, что говорит он что-то очень важное и для него, потому что не было в мире ближе и роднее ему человека, чем отец, особенно сегодня. Каждое слово отца проникало в душу и находило место, будто давно уже уготованное ему там. Он боялся пошевелиться, а по его побледневшим щекам катились слезы.

 

7

Забрали Никонова в армию со стройки. Его, хорошего каменщика, отправили строить генеральские дачи, класть камины и пилить дрова на зиму.  Вроде и служба была полегче, чем в строевой, и кормили вдоволь, и копейку подрабатывал, но вскоре он начал тяготиться ею, почувствовал себя крепостным холопом. Начал открыто возмущаться тем, что, призванный исполнять священный долг перед родиной, принужден обслуживать  краснолампасых буржуев. Он разругался с командиром и отказался работать – за неподчинение его загнали в дисбат. Там он хлебнул горюшка столько, что жизнь в интернате казалась раем. Не один раз приходила ему в голову страшная мысль: застрелиться. Но, стиснув зубы, он всегда пересиливал себя. Когда его выпустили, вернулся в родной Пинск в солдатском обмундировании и с сухим  пайком в тощем мешке – вот и все его богатство. В военкомате его отчитала за дисбат, но поставили на военный учет, а в стройтресте, откуда призвали в армию, сказали, что для таких, как он, места нет и не будет еще сто лет.

Несколько ночей провел на вокзале, прячась от патрулей и милиции. Однажды вспомнил про своего однополчанина, который жил в деревне с красивым названием Святая Воля, и решил, что только там он сможет жить по-человечески.

Утром вышел на дорогу и на попутных машинах добрался до места. Деревня понравилась ему сразу: небольшая и уютная, она располагалась среди лесов и болот. Но оказалось, что товарищ его после демобилизации завербовался на какую-то далекую стройку. Его родители, узнав про желание Никонова, отвели его к председателю, и тот принял в бригаду строителей. Никонова начал работать, и трудился так, словно не было позади изнурительных лет в дисбате.

Но в бригаде были одни пьяницы. Выпив прямо с утра, лежали на досках и посмеивались  над его прытью. Когда пришел день расчета, Никонов получил в зарплату  столько же, сколько они. «Ну, понял, дурак, — язвили мужики, — у нас сколько пуп не надрывай, больше других не выпишут». Не поверил он им и в следующий месяц работал еще старательней – в расчете опять вышла уравниловка. И начал он жить, как все вокруг: ходил и делал вид, что работает, пил с мужиками, рано ложился спать, а по воскресеньям изредка наезжал в Телеханы  постричься, сходить в кино да кое-что прикупить из одежки.

И так опостылела ему эта бесприютная жизнь, что понял он: надо жениться. А тут и случай выпал. Его армейский товарищ нашел себя жену на великой стройке, а местная  невеста его затосковала и с горя пить начала. Вот и подумал: надо ее спасти и себя пристроить. У нее был дом, хозяйство и огород, а мужика в доме не было, одна мать больная. Уговорил он ее, поженились, и вроде пошло у них все хорошо. А вот как родился сын да настояла жена, чтобы назвать его именем ее жениха, понял, что пошла она за него замуж от тоски. Но простил ей это. Жить-то надо, да и сын его к дому привязал. Но жена все чаще начал возвращаться домой пьяная. И уговаривал он ее, и жалел, и бил – ничего не помогало. Только упреки слышал от нее и тещи: из жалости, мол, его приютили, а он, голодранец, на чужое добро позарился.

Никонов давно бы ушел из дому, да сына было жалко. Придет, бывало с работы, а сын грязный, ободранный и голодный на задворках от пьяной матери прячется. Он понимал: не будет сыну жизни в этом доме, как и ему самому не было. И затаил он в себе думу заветную: как придет срок сыну в школу идти, заберет он его с собой,  уйдут они вместе новую жизнь строить.

— Вот и наступил этот срок, — закончил свой печальный рассказ Никонов и добавил с грустью в глазах. – Название какое красивое —  Святая Воля…а не было нам там воли. Вот какие дела, дед. Понял ты меня?

Саша боялся пошевелиться, слезы душили его. Все, о чем рассказывал отец, такой болью отзывалось в его душе, что стало трудно дышать, и этот счастливый день на свободе помрачнел в его сознании, будто и не было его вовсе.

— Вот мы и приехали, — сказал старик, сердобольно поглядывая то на сгорбившуюся спину Саши, то на Никонова. – Вон моя хата под шифером с краю дороги стоит.

Впереди показались первые дома городка, утопающего в густой зелени домов. Сбоку мелькнула излучина реки, а под кронами высоких деревьев сверкнул в багровеющем солнце купол церкви.

— Ночевать где будешь? – спросил старик.

— Дал Бог день – даст и пищу! – с веселой независимостью отозвался Никонов, легко спрыгнул с телеги, забросил вещмешок за плечо и взял на руки сына.

— Смотри же, — дружески предупредил старик. – Мы гостю всегда рады.

 

8

Саша первый раз находился так далеко от дома, и все было ему в новинку. Он поминутно дергал отца за руку и восхищенно восклицал:

— Какая  большая деревня!

— Это город, — объяснял Никонов. – Телеханы называется.

— А почему он так называется?

— Может, от белорусского слова теляхи – необработанное дерево значит, — живо отозвался отец, радуясь любознательности сына. – А вообще, в народе говорят, что во время нашествия татар здесь был похоронен какой-то хан. Вот и получается: тело хана.

Они шли неспеша по залитым зеленью улочкам. Саша все не переставал удивляться: и как много здесь людей, и центральная улица заасфальтирована, и какие большие красивые дома…

Саша смотрел во все глаза на людей в светлых, чистых одеждах, на добротные крашенные дома с маленькими ухоженными огородами, на снующие машины, задержался у двухэтажного здания школы с шумевшей во дворе детворой, рассматривал витрины магазинов. Никонов охотно и подробно отвечал на все его вопросы. Понимая его состояние, он охотно бродил с ним по городу, не останавливался поговорить со встречными знакомыми, лишь изредка кивая им головой.

В центре городка на широкой площади они зашли в магазин, купили хлеба, консервов, соли и спичек. Отец купил сыну губную гармошку.

Когда они вышли из магазина, вдруг раздался никогда не слышанный  Сашей звон. Поначалу осторожный, он начал нарастать и шириться – и вскоре один он звучал над городом, заполнив все пространство между небом и землей.

Никонов оглянулся – Саши не  было рядом. Он бросился искать его  среди толпы. Наконец увидел его маленькую ссутулившуюся фигурку, устремлено идущую на колокольный звон. Никонов хотел прикрикнуть на него, обругать, но его поразило то, что он видел: Саша шел с высоко поднятым побледневшим лицом, не видя ничего перед собой, а голубые глаза, затуманенные слезами, смотрели в одном направлении, как у слепого, — в сторону высящегося  у реки купола церкви.

Никонов взял сына за руку. Пальцы Саша застучали в его ладонь, согласуясь с ритмом удара колоколов. Так они стояли до тех пор, пока не утонуло последнее эхо отыгравших вечернюю службу колоколов. На закатном небе, играя в лучах багряного солнца, медленно оседавшего за вершинами леса, величественно светился купол церкви, а на колокольне, в просвете ее проемов, застыли, искрясь темной медью, умолкшие колокола.

— Что это? – на одном дыхании произнес Саша, не в силах оторвать взгляд от потрясшей его картины. Его порозовевшее, напряженное лицо испугало Никонова

— Это церковь, — сказал Никонов и, опережая его вопросы, объяснил: — Тут люди изливают и очищают свои души. А чтобы услышал их Бог, они призывают его звоном колоколов.

— А где живет Бог?

— В космосе. Он не виден глазу людскому, но слышит душу каждого, кто верит в него…

— А ты в него веришь?

— Раньше не верил…А теперь, — Никонов замолчал и выпустил руку Саши: отчего-то стало не по себе перед его взглядом, — может быть, все мои беды в жизни оттого и случились…

— А я буду верить! – новым, повзрослевшим голос заявил Саша.

— Почему ты так решил?

— Колокола звенят, как лучи солнца. А ты сам сказал, что солнце дает всем жизнь.

 

9

Солнце зашло, и вытянувшаяся тень от церкви последней растворилась в земле. Тихая река отсвечивала ее строгий силуэт, прибрежные дома и деревья, и, казалось, там, в этой темнеющей глубине, жил другой, таинственный город, но только вместо людей медленно скользили по его пустынным улицам редкие кучевые облака.

Они шли вдоль реки, молча слушая уходящий ко сну живой мир на земле. Все тише и таинственней становился он, лишь с нарастающим журчанием текла вода, отражая в себе вечернее небо и их фигуры.

Когда скрылись позади последние огоньки города и рядом пошел сплошной стеной темный, пахнущий смолой и ягодами лес, Никонов сбросил вещмешок на землю, вытащил топорик и сказал:

— Вот здесь и заночуем.

Он взял веревку, углубился в лес и вскоре вернулся с охапкой дров за плечами. Через минуту запылал костер, весело потрескивая и разнося по сторонам разноцветные искры. Никонов завернул Сашу в овчину и уложил спать, затем дождался, когда костер разгорелся в полную силу, накатил на него три бревна и лег спать.

— Теперь нам на всю ночь тепла хватит, — вдохнув полной грудью чистый ночной воздух, сказал он и, обняв худенькие плечи сына, прошептал ему на ухо: — Считай, первый день на воле мы с тобой прожили.

— И ты первый? – задумчиво переспросил Саша.

— Да, сынок.

— Почему? Ты же вон сколько на свете живешь.

— Ладно, слушай, если ты захотел узнать все за один день…В детском доме и в интернате, как в тюрьме, жил – всякое свое желание только по команде разрешалось исполнять. После восьмого класса почти всех нас по училищам распихали. А там тоже попробуй не подчинись – на голодный паек посадят. Когда на стройку попал, без квартиры по общежитиям мыкался. Одна мечта была: свой угол заиметь. Знаешь, какая жизнь в общаге: пить, курить да драться. Одному только, считай, там и научился: боль переносить да синяки  на лице от ударов мелом  заштукатуривать. По вечерам так тошно порой становилось, что шлялся по улицам и в чужие окна заглядывал с завистью – все мечтал, как бы я там жил: свой стол и кровать поставил, стены бы украсил картинками со зверями, да разместил бы клетки с птицами и аквариумы с рыбками.  У меня, знаешь, кроме чемодана фанерного ничего не было. А в нем только книжки да картинки о птицах и животных – с детства их собирал. Потом все это мое богатство пропало в общаге. Однажды на работе нам радостную весть объявили: будем хозспособом свой дом строить. А мне опять не положено, потому что я холостой. Пока бегал по всем начальникам да упрашивал – тут повестка в армию подоспела. А когда из армии вернулся да женился на твоей мамке, какая жизнь была, ты не хуже меня знаешь…Спишь?

— Нет, папа…Я думаю…

— О чем, сынок?

— Мы с тобой теперь будем жить только на воле.

— Обязательно будем, — Никонов крепко прижал к себе сына и зашептал: — Вдвоем мы с тобой нигде не пропадем.

 

10

Утром они проснулись от теплых солнечных лучей. Костер уже погас, только дымились, дотлевая, обуглившиеся бревна: легкий дымок, колыхаясь на свежем ветерке, тянулся к воде и растворялся в густом тумане над рекой.

Они позавтракали, притащили из леса восемь бревен, перевязали их между собой веревками, поверх, поперек, уложили жердями и прибили прихваченными из дому большими гвоздями. Затем натаскали из свежих копен сена и застелили палубу. Плот вышел на славу! Никонов усадил Сашу вперед, сам сел сзади и, взяв в руки приготовленные весла, оттолкнул плот о берега.

— Вот так мы и поплывем до самого Пинска! – весело крикнул он. – Я покажу тебе красивый город, в котором родился.

— А церковь там есть? – спросил Саша.

— И церковь, и костел, и большие дома, и парки, и даже пароходы.

Никонов начал рассказывать про свой город с его большой площадью у реки, с красивой набережной вдоль Пины, про величественный костел Успения, монастырь францисканцев, про иезуитский коллегиум, про Варваринскую церковь и про многое другое, что врезалось до боли в его память. Рассказывал он и про чудо, которое случается в городе каждой весной: когда разливаются три реки одного города, получается настоящее море – второй берег можно увидеть лишь в солнечный день, а на поверхности голубой воды колышутся белоснежные кувшинки и желтые кубышки – водяные лилии…

Саша, затаив дыхание, слушал его рассказы. Город вставал перед ним, как старинная сказка.

Так они плыли день за днем по тихой реке и вслушивались в звуки вокруг. Саша вспоминал рассказы отца и дул в губную гармошку, стараясь передать звуками то настроение, которые вызывали эти воспоминания. И когда находил такие звуки, радостно кричал отцу:

— Папа, похоже?!

— Ты смотри – вот что музыка может! – подбадривающе отзывался отец.

Саша счастливо улыбался ему в ответ.

По пути они ловили рыбу, причаливали к берегу, чтобы приготовить пищу. Саша уже многое научился делать сам. К вечеру, вытянув плот на сушу, они, обнявшись, заворачивались в овчину и крепко засыпали, утомленные, но счастливые.

 

11

Вдоль берега тянулись леса, луга, болота – и все вокруг было заполнено голосами. Саша уже без подсказки отца узнавал по голосам всех птиц. Он часами дул в губную гармошку, подражая  им, и радовался своему умению передать каждый голос. Но вскоре он все чаще начал нервничать оттого, что те звуки, которые хотелось услышать, ему не удавалось извлечь из гармошки. Тогда он сидел, нахмурившись, в задумчивости, не отвечая на оклики отца. Никонов, не понимая, что с ним  происходит, беспокойно спрашивал:

— Уж не заболел ли ты, сынок?

—  Нет, папа, — безразличным голосом отвечал Саша, вслушиваясь в неутихающие в себе звуки – они мешали думать и видеть все вокруг себя, даже слышать отца.

Он начал подражать звукам голосом и тихим свистом и радовался, что это ему удается легче, чем на губной гармошке. Теперь он подолгу выводил голосом один и тот же звук, уточнял его, выравнивал, приводил в согласие с тем, который звучал в нем.

А Никонов все больше тревожился за сына. Причалив к берегу, бегал по лугам и лесам, собирал лекарственные травы, заваривал в котелке и заставлял его пить приготовленный настой: то валериану – для успокоения нервного возбуждения, то зверобой – от боли в желудке, то цветки паслена черного – от ревматизма и заболевания горла.

Наконец Никонов понял причину беспокойства сына. Он отправился в лес, долго искал подходящие породы деревьев и сделал несколько свистков и дудочек: каждая из них издавала свой собственный звук. Саша быстро освоил игру на них, но заявил, что и этого ему все равно не хватает, чтобы передать звуки, которые слышит.

— У каждого, конечно, есть собственный голос, — растерянно рассуждал Никонов. – Вот если собрать их все, ты мог бы тогда извлечь любой из них. А это может только оркестр или орган.

— А что такое оркестр? – спросил Саша.

Никонов рассказал ему все, что знал об оркестре и его инструментах.

— А орган – это трубы, которые играют все вместе, — объяснил он. – Органы есть в костелах. Когда мы приплывем с тобой в Пинск, сходим в костел — ты сам все услышишь.

— А как звучит орган?

— Ну, этого словами не передашь,  — улыбнулся Никонов. – Это услышать надо.

— Расскажи, — нетерпеливо попросил Саша, — еще так долго ждать.

— Представь себе. Лежишь ты на траве в чистом поле, рядом шумит лес и над тобой плывут облака. А вокруг – ни души, ты один. И вдруг начинаешь слышать и шелест трав, и шум деревьев, и голоса птиц, и даже музыку облаков. Каждый поет свою собственную песню, и никто никому не мешает.

С тех пор, когда они делали стоянки на берегу, Саша убегал в  луга, ложился на землю и смотрел в небо. Вольный ветер щедро, как подарки, приносил ему все новые голоса и звуки природы. Он слушал, улавливал их разноголосицу, и среди этого разнообразия оттенков, окраски запоминал звучание каждого, подхватывал их голосом, на гармошке или на дудочке – был счастлив, когда ему удавалось передать их. Он вскакивал на ноги с просветленным лицом, возносил руки навстречу  ветру и, ощущая его прохладу, гладил ладонями его непокорно струящуюся гриву и мчался наперегонки с ним.

Вернувшись на зов отца, задумчиво сидел у костра, ел медленно, нехотя и все нетерпеливей спрашивал:

— И когда же мы приплывем в Пинск?

— Скоро, уже совсем скоро, — отвечал Никонов, все еще не понимая до конца тревожащее его беспокойство сына.

 

12

Внезапно, в полдень, река вдруг резко повернула влево, вода забурлила, запенилась, и плот стремительно понесся вперед. Никонов, напрягаясь всем телом, с силой удерживал его посредине реки.

— Чего это река так разозлилась? – испуганно спросил Саша.

— В Ясельду вплыли, — улыбнувшись, спокойно ответил отец. – Теперь нам и грести не надо, только управляй, чтобы в берег не врезаться. С таким течением скоро в Пинске будем.

— А почему Ясельда называется?

— Видно, от слова «ясли». Это колыбель Днепра. Сначала ясли, как детство, оттого и игривая такая, затем Припять, как молодость – там уж чуть потише пойдет, за ней и Днепр, большой и серьезный, как взрослый…Видишь, совсем как у людей.

— Значит, я буду как Ясельда, — заметил Саша. – А ты кто?

— Я…видно, как Днепр. Молодость моя уже давно прошла.

— А в каком возрасту человеку лучше быть?

— Это у кого как жизнь сложится. У меня, например, ни в одном возрасте счастья не было, — вздохнув, сказал Никонов, но тут же, весело подмигнув, добавил: — Но теперь мы с тобой его сами отыщем. Раз вырвались на волю – тут все от нас будет зависеть.

Вода вокруг пенилась и играла, шумно хлюпая о бревна;  звонкие, искрящиеся на солнце капли холодили лицо и образовывали радужную пелену перед глазами.

— Вымокнешь! – крикнул Никонов и закутал Сашу в свою куртку.

Плот летел по чистой воде, а Саша вглядывался в сменяющийся пейзаж, освещенный то полным накалом солнца, то задумчивым вечерним светом, то голубым, призрачным рассветом. Каждый уголок земли был так прекрасен, что он не мог решить, какой ему больше по душе. Он оборачивался к отцу, заставлял и его смотреть и восхищаться окружающим пейзажем.

С каждым днем Саша все больше привязывался к отцу – и это радостное чувство так переполняло его, что он все реже вспоминал оставленную ими мать. Порой какое-то чувство вины перед ней вдруг начинало мучить его. Тогда он вызывал в памяти картины жизни с ней: ее пьяную ругань, постоянные ссоры с отцом, частые подзатыльники по любому случаю, ее распластанное на дворе тело с бесстыдно задранной юбкой – все эти безобразные сцены все больше отдаляли его от матери. Он мучился от непонимания того, что происходило, и, так, не найдя ответа, заставлял себя вовсе не думать о доме. Новая жизнь с отцом на воле захватывала и волновала его, а предстоящая встреча с красивым городом, где он увидит много интересного, о чем каждый день рассказывал ему отец, становилась главной мыслью в его сознании – она вытесняла все остальные мысли о постылой жизни в родном доме.

 

13

Утром они позавтракали, уселись на плоту, и отец, отталкиваясь веслом от берега, весело сказал:

— Ну, Сашок, готовься – к вечеру в Пинске будем!

Вскоре речка повернула вправо, песчаные берега стали шире, а течение успокоилось.

— Это Припять, — заметил отец.

Вдали, на высоком берегу, проплыло большое селение. Никонов объяснил, что это Городище – так обычно называют места, на которых когда-то находились поселения древних людей.

Затем они миновали деревню Высокую, тоже расположенную на крутом берегу. Плот медленно двигался против течения, и Никонов держал его ближе к берегу, все сильнее отталкиваясь от мелкого песчаного берега.

Когда проплывали мимо Пинкович, Саша вдруг ясно различил какой-то новый странный, никогда не слышанный им звук. В его приближающемся шуме он уловил равномерный перестук, словно где-то в лесу, соревнуясь между собой, торопливо стучали неугомонный дятлы. Он не знал, откуда исходили эти звуки, и, напрягая слух, пытался понять их. На грозу это было совсем не похоже, да и небо с той стороны было безоблачно чистым. А звук приближался, нарастал, догонял их, неся в себе какую-то неведомую и тревожную тайну.

— Папа, — не выдержал Саша, — что это?

— Поезд, — ответил как-то равнодушно отец.

Наконец из-за поворота с грозным шипением и свистом появилось черное чудовище. Паровоз, окутанный дымом, уверенно летел вперед, а за ним ровным строем мелькали голубые вагоны.

— Так это и есть поезд? – с радостным чувством узнавания воскликнул Саша. – Вот он какой, оказывается! А куда он везет всех этих людей?

— Кому куда надо, — ответил отец.

— А мы с тобой поедем на поезде?

— Обязательно поедем. Потерпи немножко. Вот устроюсь на работу, заработаю денег, и мы с тобой и на поезде поедем, и на самолете полетим, и на пароходе поплывем.

Поезд уже скрылся из виду, давно не было слышно его звуков, а они все беседовали о том, как будут жить, работать, учиться, вечерами гулять по улицам, ходить в церковь, в кино, а когда получат квартиру, заведут полный дом цветов и птиц.

За разговорами они не сразу заметили красивую, вдоль всего города, набережную Пины. А когда опомнились, город был уже рядом. Вскоре можно было различить и услышать и людей на улицах, и бегающих вдоль берега собак, и даже сидящую на подоконнике открытого окна кошку.

Никонов подогнал плот поближе к берегу и не спеша повел его, показывая Саше город. Миновав огромное, массивное здание Коллегиума иезуитов, они приплыли к базару, который располагался прямо у реки. Ловко втиснувшись между качающимися на воде лодками, причалили к берегу и, наконец, ступили на желанную для них землю.

— Вот мы и прибыли! – весело сказал Никонов и потрепал взлохмаченные волосы сына.

— А мы тебя, ждем, Никонов! – раздался рядом грозный голос.

Отец и сын оглянулись.

Перед ними стояли четыре милиционера. В их строгих насупленных взорах Никонов прочитал для себя тот же приговор, какой присудили ему когда-то в армии и отправили в дисбат.

Он никак не мог поверить в повторение того, что уже пережил однажды. Все это показалось ему повторением кошмарного сна, который преследовал его с тех пор, когда он вышел из дисбата. Не веря собственным глазам, он испуганно заморгал, всматриваясь как-то тупо и обреченно в эти грозные фигуры перед собой,  и, чертыхаясь, замахал на них руками, как будто отгонял едкий дым от костра. Страх сковал его с такой силой, что ноги стали пудовыми, коленки задрожали, и он, не осознавая, что происходит, вдруг закричал:

— Не виноват я!

— А это мы уже разберемся, — холодно произнес сухопарый лейтенант.

 

14

В ту ночь, когда Никонов с сыном уходили из дому, в их деревне ограбили магазин. Следствие установило, что воры проникли сквозь узкую форточку, через которую взрослый  человек пролезть был не в состоянии, и унесли кассу и два ящика водки. К вечеру, когда приехала милиция и начался опрос жителей, продавщица тетя Вера сказал, что видела спозаранку две фигуры, одну поменьше, другую побольше, — которые огородами пробирались к лесу.  Жена Никонова, протрезвев к полудню, хватилась искать сына, но так и не нашла. Жители Телехан рассказывали, что в тот день встречали человека с вещмешком и с голубоглазым мальчонком при нем. Разыскивая пропавших, милиция узнала, что жители окрестных деревень видели на плоту двух человек.

И вот в Пинске, рассчитав их маршрут, им устроили засаду. Задержание подозреваемых было осуществлено на основании прямого указания очевидцев.

Состоялся суд. Никонов полностью отрицал свою вину, но собранные против него улики и усугубляющая военная судимость сделали свое черное дело. За хищение государственного имущества и привлечения к нему малолетнего (а это уже инкриминировано как групповое преступление) Никонова осудили на десять лет строгого режима.

Испуганный Саша молчал, плакал и, все больше заикаясь с каждым допросом, просил: «Папочка! Мой папочка! Пустите меня  к нему!»

Мальчика все время держали отдельно от отца, а после суда, в связи с тем, что его мать лишили родительских прав, определили в школу-интернат для особо трудных детей.

 

 

Часть вторая

 

1

…Шел второй год жизни в интернате, а Саша все никак не мог привыкнуть ни к режиму дня, ни к противоречивым требованиям учителей и воспитателей, ни к своему сиротству при живых родителях – все болезненно обжигало его чуткую, восприимчивую душу, к тому же познавшую  радость в счастливом, пусть и кратком путешествии с отцом.

Мальчик стал нервным, вздрагивал от резких слов, бесконечных замечаний и укоряющих взглядов  — все это вызывало дрожь в теле и головокружение. Подавленный, он убегал во двор и находил убежище в тени кустов, зимой часто прятался в платяном шкафу. Ночью плакал во сне, развился анурез, вызывая этим насмешки товарищей, брезгливые взгляды воспитателей. Когда няня будила его среди ночи, он испуганно вскакивал, боясь не добежать до туалета.

На педсоветах уже шла речь о том, чтобы Сашу Никонова отправить в спецшколу для ослабленных детей.

Но Саше неожиданно повезло: к счастью, жизнь наша порой зависит от случая. Судьба второй раз после неудачной попытки отца увести его от мерзостей жизни протянула ему свою спасительную руку.

Как-то ранней весной в интернат приехал преподаватель музыки для отбора одаренных детей в школу при государственной консерватории.

Воспитатели строем приводили к нему в музыкальный класс детей, а он, выстукивая карандашом различные ритмы и наигрывая мелодии на фортепиано, просил повторить их все этот голосом.

Сашу даже не позвали, может быть, о нем так и не вспомнили. Но один из мальчиков, безуспешно пытавшийся воспроизвести заданные ему звуки, похвастался:

— Зато наш Санька все может. Он на гармошке и на дудке играет, свистит, как птицы, и лает, как собака.

По просьбе преподавателя бросились искать Сашу. Привели испуганного – опять, мол, будут ругать.

Преподаватель музыки, немолодой уже человек в круглых очках и с приветливой улыбкой на больших губах, попросил:

— Сашенька, будь добр, сыграй нам что-нибудь.

— Не буду! – буркнул тот и отвернулся.

— Он у нас дикарь, — пояснила, краснея за него, воспитательница. – Вот так с ним и мучаемся.

Преподаватель музыки поморщился, молча подошел к Саше, положил ему на плечо свои теплые руки и попросил воспитательницу:

— Будьте так добры, оставьте нас вдвоем, пожалуйста.

Воспитательница, как-то обиженно повернувшись, вышла и тихо прикрыла за собой дверь.

Долгое время ничего не было слышно. Затем начали раздаваться попеременно то звуки пианино, то гармошки или дудочки – мелодия детских игрушек в точности передавала звуки инструмента. Эта игра длилась так долго, что воспитательнице надоело ждать, и она потеряла всякий интерес к их занятиям.

А когда, наконец, открылась дверь, появился усталый, но довольный преподаватель музыки и восторженно заявил:

— Это божий дар! Мы принимаем его без экзаменов.

— Когда? – спросила воспитательница, не скрывая радостного освобождения от этого трудного мальчика.

— Прямо сейчас.

— Посредине года?

— Да! – коротко ответил этот бог весть отчего возбудившийся человек и побежал к директору школы.

Утром они уехали. Преподаватель нес в одной руке свой потертый портфель и Сашин узелок с вещами и сухим пайком на дорогу, а другой крепко держал мальчика за руку.

 

2

Поезд прибыл в Минск поздним вечером. Они вышли на огромную, освещенную яркими огнями привокзальную площадь. Саша с настороженным интересом вглядывался в высокие дома, в снующие толпы людей, вереницы машин, вздрагивая от звуков трамвая и гудков. Впервые он слышал, как звуки словно ссорились между собой и, так и не придя к согласию, глохли под напором новых.

Семен Михайлович (так звали преподавателя), не выпуская Сашиной руки, покачал головой и сказал:

— Тут полная какофония, Сашенька. Привыкай учиться не слышать их, — но тут же безнадежно махнул рукой и добавил: — Правда, сам я этому так и не научился…

В маленькой однокомнатной квартире Семена Михайловича стены были заставлены  полками с книгами. Посредине, на пыльном ковре, стояло большое, словно расплющенное, пианино.

— Это рояль, — пояснил тут же Семен Михайлович, уловив Сашин взгляд.

У широкого окна стояли два кресла, между ними низенький столик, заваленный газетами, журналами и стопками писем. На стене было много фотографий, молодые смеющиеся люди на них были одеты в странные черные костюмы с бабочками на шее.

Семен Михайлович пригласил Сашу в ванную комнату, помог помыться, вытер его, как маленького, мягким махровым полотенцем, надел на него длинную, до колен, рубашку, усадил в кресло и, извинившись, сам тоже пошел принимать душ. Затем он приготовил яичницу, они поели, после чего Семен Михайлович заставил Сашу выпить два стакана горячего молока. Уложил его на диван, накрыл, подвернул одеяло со всех сторон, пожелал спокойной ночи и выключил свет.

Когда утром Саша проснулся, Семен Михайлович спал под роялем на ковре в спортивном костюме, укрывшись пледом.

 

3

Прошло семь лет.

Трудно было узнать в этом четырнадцатилетнем высоком и худощавом подростке с голубыми глазами под непокорной русой челкой  того затравленного мальчонку, которого впервые увидел Семен Михайлович. Хотя Саша почти на два года позже своих сверстников поступил в школу при консерватории, он как-то быстро освоил музыкальную грамоту, догнал и перегнал многих из них по сольфеджио – с закрытыми глазами узнавал звучание каждого аккорда, с одного прослушивания писал музыкальные диктанты, был запевалой в хоре, а по специальности (фортепиано) играл программу старших классов. Он научился смотреть прямо, высоко нес свою русую голову,  смело вступал в разговоры со взрослыми, спорил с ними так горячо, что это выглядело даже вызывающе – в чем порой его и обвиняли. Но он не принимал этих укоров, а, увлекшись, настойчиво желал узнать то, что его интересовало в разговорах на любую тему. А когда взрослые уходили от ответа на его прямые вопросы или, пожав плечами, намекали на бестактность, он отвечал, улыбаясь:

— А мой папа не учитель, но всегда честно отвечал на мои вопросы.

— Поэтому его так далеко и упекли, что слишком много знал, — как-то съязвил учитель истории.

Эти слова уже не раз вертелись у него на языке, но он все время сдерживал себя. На этот раз его терпение лопнуло: этот мальчик с нахально-голубыми глазами смотрел на него с какой-то затаенной насмешкой. Ему, учителю истории, было особенно сложно преподавать свой предмет, в отличие от математики или химии. Он понял давно, что жизнь была и есть совсем не такой, чему он учил своих учеников. Но он был вынужден  говорить то, что сам уже давно не думал, согласуя учение с инструкциями и изложением материала в государственных учебниках. Это была его работа, которая позволяла ему, человеку с высшим образованием, содержать в среднем достатке свою семью. Он, как и многие его коллеги, жил уже давно двойной жизнью, ожидая, как освобождения, ухода на пенсию. А этот мальчик со своими вызывающими вопросами ставил его в идиотское положение: заставлял выкручиваться перед классом – порой нести полную околесицу.

Потом ему было стыдно. Он понимал, в каком обмане прошла его собственная жизнь. Зачем же он сознательно теперь обманывает других. А ведь он и сам был когда-то таким же прямым и откровенным, как этот мальчик. Но все прошло. Поэтому он терпеливо ждал, когда и Саша образумится, успокоится, хотя сознавал, что такие, как этот одаренный в музыке мальчик, ломаются не скоро, и прилагал все усилия, чтобы не сорваться.

И вот не выдержал. С ужасом услышал он собственный голос, уже обессиленный догнать, вернуть те слова, которые произнес.

— Он не виноват! – зло выкрикнул Саша ему в лицо. – А вы…вы…Ваша история – это сплошной обман! В жизни совсем не так! – он расплакался и выскочил из класса.

Саша перестал учить историю и начал пропускать уроки.  Все это могло кончиться для него плохо, но вмешался Семен Михайлович, и историк, поставив тройку за четверть, предупредил Сашу:

— Скажи спасибо Семену Михайловичу. Только из-за уважения к нему…

Учителем по фортепиано у Саши был Семен Михайлович. С того памятного дня, когда он впервые положил ему на плечо свои добрые руки, Саша постоянно чувствовал их тепло на себе. Часто он ловил себя на том, что, сравнивая его с отцом, отдает предпочтение учителю – и ему становилось стыдно. И, чтобы снять этот невольный грех с души, он заставлял себя вспоминать отца и дрожащими губами просил прощения. Как ни трудно ему это давалось, наконец, он нашел в душе для каждого из них свое место: это были самые затаенные и желанные уголки. Правда, в последнее время он все отчетливей сознавал, что эти два образа меркли перед его главной любовью – к музыке: она занимала всю его душу и властвовала в ней.

 

4

Семен Михайлович на каждом уроке работал с Сашей так, что порой, увлекшись, доводил его до изнеможения, настойчиво и строго добиваясь точности звука, интонации, верности исполнения. Нередко срывался со стула, бегал перед ним с сердитым лицом и требовал:

— Пальцы! Пальцы! Перед тобой клавиши, а не дудка! Клавиши — как лучи солнца, каждая несет свой звук, имеет свой оттенок. Только надо уметь затронуть ее.

— Пойми – это же Моцарт! – объяснял он. – Это игра ветра в садах и лугах. Это весна в самом расцвете. Это вольная песня птицы.

— А это Бах! – взывал он, вознося над собой ладони с трепещущими пальцами. – Это звездное небо. Космос. И земля в нем, как вольная птица. Все это надо прочувствовать и понять, пропустить сквозь себя и снова выпустить на волю… — Возбудившись, он неуспокоенно кружил по классу и рассказывал о Бахе, его философском понимании мира, выраженном в музыке: — Бах – это музыкальное мироздание, проявленное самой жизнью в вечном движении.

Он рассказывал о философе Готфриде Лейбнице, который был ближе всех Баху по музыкальному миросозерцанию, о его теории, он сравнивал этих двух титанов человеческого духа, которые жили в одно время, никогда не виделись, но так созвучны были их чувства и мысли. Он часто цитировал любимого философа: «Ничто так не приятно для чувства, как созвучность в музыке, а для разума – созвучность природы, по отношению к которой первая – лишь малый образец».

Однажды они долго бились над очередной фугой Баха. Семен Михайлович терпеливо объяснял:

— Фуга – это мелодичный бег голосов, где ведущий голос звучит в главной тональности, потом передает ее другим голосам в побочной тональности. Фантазия разрабатывает главную тему, но подчиняется законам многоголосия. Все голоса вступают в различных последовательностях и в разных тональностях – тогда мелодия звучит в зеркально обращенной форме и приобретает новые звуковые облики.

Саша никак не удавалось достичь этой полифонии звучания.

Семен Михайлович сердито отодвинул его плечом и начал играть сам. Несколько раз повторил он одно и тоже место, затем безжизненно опустил руки на колени и сказал обреченным голосом:

— Нет, не могу…

— А как же тогда я? – оправдываясь, спросил Саша.

— Ты уже перегнал меня, — искренне признался Семен Михайлович и, глядя в изумленные от такого откровения глаза Саши, твердо добавил: — Ты должен и можешь сыграть.

— А если нет?

— Значит, я в тебе ошибся, — холодно, с помрачневшим лицом сказал Семен Михайлович и отодвинулся от него вместе со стулом.

Саша почувствовал леденящую душу пространство между ними.

Семен Михайлович устало поднялся, подошел к окну и тихо произнес:

— Раньше я никогда не ошибался…И если такое произошло – значит, пришло время меня списывать…

Саша презирал себя за беспомощность и недоумевал: ведь в душе он ясно слышит то, что требует от него любимый учитель, об этом красноречиво кричат и ноты, стоящие перед ним на пианино.

Семен Михайлович повернулся, они встретились взглядами. Уменьшенные сквозь толстые стекла очков  глаза учителя умоляли, требовали, и Саша решил, что он сделает все возможное, чтобы глаза эти смотрели, как в самые счастливые мгновения: возвышенно и благодарно.

Каждый день, порой забывая пообедать, он просиживал за инструментом, изнуряя себя до того, что еле плелся в столовую, жевал там без аппетита остывший ужин и заваливался спать.

 

5

Последнее время все чаще, добываясь точности исполнения, торопясь поскорее показать свой успех и порадовать Семена Михайловича, Саша звонил ему домой. Тот всегда охотно соглашался на встречу, и до прихода Саши бегал в магазин купить торт.

Они занимались, обсуждали игру, подолгу беседовали на разные темы и чаевничали. Когда Саша задерживался у него допоздна, Семен Михайлович звонил в школу и предупреждал, что оставляет его у себя ночевать.

Семен Михайлович уже десять лет жил один, единственная дочь была замужем и жила в другом городе. С женой они разошлись. Когда он впервые рассказал об этом Саше, тот понимающе кивнул головой и спросил:

— Она была пьяницей?

— Боже упаси! С чего ты это взял?

— А мы с папой из-за этого и убежали из дому.

— Просто мы с ней оказались разными людьми, — объяснил Семен Михайлович. – Она хорошая женщина, я очень трудный человек в быту. Знаешь, люди искусства самые несчастные в семейной жизни. Видно, такова наша участь: за высокое счастье надо расплачиваться…Но я бы не променял ни на что свою жизнь и никогда об этом не жалею.

— И мы с папой были счастливы, — задумчиво произнес Саша и, нахмурившись, добавил: — Но нам  не дали…

Семен Михайлович никогда не спрашивал, что произошло с его отцом. Саша однажды сам рассказал. Потрясенный его рассказом – исповедью, Семен Михайлович порывисто обнял его. Сам впечатлительный, он всем сердцем откликался на малейшую несправедливость. Вот и на этот раз лицо его покрылось пятнами, руки беспокойно задвигались, и он, забыв о возрасте своего собеседника говорил, говорил…О трагической истории страны с ее постоянными распрями, войнами, о ее великих людях, которые в таких ужасных противоречиях способны были создавать шедевры  искусства. Он нелестно говорил о революции, говорил совсем не так, как учили в школе, подчеркивал, что этот путь для родины оказался губительным: она напоминала ему белый рояль Рахманинова, который безумствующий народ выбросил из его дома со второго этажа.  Он говорил о том, что, отвергнув Бога, люди потеряли нравственность. Он приводил много примеров из жизни великих людей, которые бескорыстно отдавали свой талант родине, но в этой безумной атмосфере становились изгоями и расплачивались собственной жизнью за свою преданность истине и правде. Многие имена Саша слышал впервые и просил рассказать об этих людях. Учитель охотно и подробно рассказывал – и всегда это была история не только человека, но и страны, в которой он жил…

— Наша жизнь в родном отечестве, — сказал Семен Михайлович, — это сплошная какофония. Но нам с тобой повезло. В служении искусству – наше спасение, и этого у нас никому не отнять. А музыка, как ни одно из искусств, способна отразить самые глубины души. Если искусство кровь человека, то музыка его сердце…Но запомни, Саша: ты сможешь развить свой талант и стать счастливым человеком лишь тогда, когда будешь любить искусство, а не себя в искусстве. А для этого ты должен работать и работать – только тогда твоей обогащенной душе не страшны будут никакие мерзости нашей жизни. Ты будешь словно на другой планете…

Увлекшись, они забывали о времени, теряли ощущение окружающего мира…Лишь стук соседей в стену прекращал их занятия. Но и улегшись спать, они все продолжали беседовать. Семен Михайлович обычно засыпал первым. А Саша еще долго ворочался на ковре под роялем, отсчитывая равномерный стук настенных часов, напоминавший о приходе новых суток.

Боясь опоздать на занятия к первому уроку, Саша вставал рано, завтракал и уносил всегда собой новую книгу или нотный альбом. Семен Михайлович составил ему программу для самообразования на несколько лет вперед, и Саша охотно и увлеченно выполнял ее, часто отодвигая на задний план общеобразовательные школьные предметы – они казались ему второстепенными и отдаленными, как мать, которая вроде и нужна была ему, но при воспоминании о которой всегда набегали на глаза горькие слезы.

 

6

Каждое утро начиналось одинаково: резко вспыхивал резкий свет и раздавался поторапливающий голос воспитательницы Ксении Александровны (Кассандры, так звали ее ребята): «Быстро встали, заправили постели и – на зарядку!»

Саша нехотя поднимался, заправлял постель, подвигал кровать вровень с другими и, всегда опаздывая, бежал в спортивный зал, где под звуки бодрых маршей, прыгали, махали руками и топали ногами ребята. «Никонов нам опять черепашьи бега демонстрирует!» — подгоняла его избитая шутка  учителя физкультуры.

Затем все грудились в темном умывальнике, визжа, покрикивая и обливаясь водой. Кассандра стояла в дверях и, пропуская каждого в отдельности, требовала: «Покажи уши. Зубы чистил? Да тут такие залежи, что впору картошку сажать!» И самых нерадивых возвращала перемываться, осуждающе качая головой с выкрашенными хной волосами. Саша доставалось больше других: всегда опаздывая, он мылся небрежно, усердствуя лишь в тех местах, которые проверяла Кассандра. Но и пройдя удачно проверку в умывальнике, часто слышал за спиной ее напоминание: «Майка грязная. Сегодня же постирать!»

Наскоро позавтракав, он мчался в класс, но еще долго не мог сосредоточиться, хотя слушал, писал и отвечал на вопросы. Лишь где-то ко второму-третьему уроку приходил в себя. Вот так каждодневно и текла привычно и скучно равномерная школьная жизнь с занятиями, шумными переменами, спорами и толкотней в коридорах.

Но когда первым уроком была музыка,  день всегда начинался желанно, и Саша входил в него, как в продолжение своих озвученных снов.

На урок к Семену Михайловичу он торопился, всегда волнуясь и счастливо улыбаясь. Открывая дверь в класс, ловил его карие внимательные глаза. А через минуту они оба уже сидели за инструментом, увлеченные занятием, и порой трудно было угадать, кто из них учитель, а кто ученик.

Кончался урок, входил следующий ученик, а они, не замечая, продолжали заниматься. Тот уверенно приближался к инструменту, давая понять, что наступило его время занятий. Саша, вздохнув, нехотя уступал ему место, а, выйдя в коридор, искал свободный класс – но это не всегда удавалось. Он бродил по коридору, где за каждой дверью звучали мелодии – он всегда угадывал каждую. Иногда, не выдержав фальшивого исполнения, врывался в класс, отталкивал от инструмента нерадивого ученика и играл сам, попутно объясняя, что и как надо делать. Обычно все это заканчивалось ссорами, а то и потасовкой.

— Зазнайка! – кричали ему.

Он не понимал такого отношения за свое искреннее желание помочь, а когда переставали с ним разговаривать – просто не замечал. Неизменным и дружественным оставались для него музыка и любимый учитель. Перед счастьем этого общения все отступало и забывалось, казалось чуждым.

Однажды на классном собрании все дружно начали его обвинять в зазнайстве, неряшливости, опозданиях, отлынивании от дежурства по столовой и в спальне, а он молчал, как-то странно улыбался и, определяя звуки каждого голоса, находил им соответствующую тональность.

— Ты все понял? – донесся, наконец, до него голос Кассандры. – Дай слово, что исправишься.

Он поднял голову, отрешенно посмотрел на всех и ответил:

— Я должен подумать.

Саша не понимал, что требовали от него все эти ребята,  о каждом из которых можно было сказать то же самое, в чем обвиняли его.

Дружное всеобщее молчание становилось гнетущим. Ему вдруг стали чужими все эти лица ребят, с которыми он столько лет жил вместе, учился, беседовал, делился радостями и сомнениями, помогал в музыке. Все перепуталось в его оскорбленном сознании. Обнаженными чувствами он чувствовал каждый осуждающий его взгляд. Закружилась голова, перед глазами поплыли розовые круги. Саша задрожал, сжал кулаки и, выкрикнув: «Вы все мне завидуете!» — и выбежал из класса.

 

7

Ему объявили бойкот. Но Саша словно не замечал его. В его жизнь вошел Бах. С тех пор, как он впервые услышал Ре минорную токкату и фугу, ее звучание, емкость содержания и драматизм потрясли его. Он теперь жил только в этой захватившей все его  существо музыке, учил на пианино, мысленно повторял каждую строчку, выстукивал пальцами по парте, в столовой, по кровати. Эта величественная музыка, казалось, вмещала в  себя не только то, что он уже знал о жизни, но и то, что предстояло еще испытать в ней. Она возвращала его в счастливые дни путешествия с отцом, когда он, лежа на лугу, смотрел в бездонное небо и парил вместе с землей под его куполом, слыша одновременно согласованное звучание голосов деревьев и трав, птиц и насекомых, звон наплывающих друг на друга облаков – этому хору восторженно и учащенно вторило  сердце. Но раньше он только слышал эти звуки, а теперь хотелось понять, как было создано это произведение композитором, чтобы передать не только его мысли и чувства, но и свои. И хотя он уже исполнял его на прослушивании, и на экзаменах, и выступал по телевидению, но она каждый раз как-то по-новому звучала в душе. Теперь он слышал в ней мятеж бунтаря, который познал какую-то главную истину, и она уже никогда не позволит  смириться ни перед трудностями жизни, ни перед осуждающими взглядами и укорами «толпы непросвещенной», как сказал его любимый поэт.

Но сколько он ни пытался выразить это чувство на фортепиано, оно уступало исполнению на органе. Это был лишь слабый отголосок – так отличается игра дилетанта от исполнения мастера.

Теперь Саша не пропускал ни одного органного концерта.

Теплым майским вечером, насыщенным густым запахом распустившихся в полную силу деревьев и цветов, возвращались они из филармонии. Перебивая друг друга, делились впечатлениями от игры известного органиста.

— Я хочу стать органистом, — решительно заявил Саша.

— Сначала ты должен стать хорошим пианистом, — почему-то сухо возразил Семен Михайлович. – Тебе еще очень много надо освоить в фортепианной игре. Это самый главный инструмент. – Саша почувствовал в его голосе нескрываемую обиду. – Только он может передать дух Шопена и Моцарта, Листа и Чайковского…

Они шли, не замечая того, что давно миновали перекресток, на котором им надо было проститься. На небе густо высыпали мерцающие звезды, уменьшился поток машин, отчетливей стали в воздухе голоса прохожих и шорох колес на асфальте.

Когда они спохватились, в школе уже давно прошел час отбоя.

Саша отказался от предложения Семена Михайловича переночевать у него; он так и не решился рассказать ему о бойкоте в классе и своих натянутых отношениях с Кассандрой. Попрощавшись, знакомой аллеей  через парк побежал в интернат.

В освещенном вестибюле, нахохлившись, сидела на скамейке Ксения Александровна.

— Да вот же он, голубчик! – радостно улыбаясь, воскликнула вахтерша баба Катя. –Уж вам, Александровна, надо бы привыкнуть к его причудам и поберечь свои слезы. Вон сколько их у вас, этих чудиков…

— Он меня в могилу загонит! – дрожащим голосом ответила Кассандра и сурово посмотрела на Сашу: — Где ты шлялся, горе мое?

— Касандрочка, миленькая, — ласково заговорил Саша, — вы же знаете, раз я задержался – значит, был в филармонии.

— Нормальные люди давно уже дома. Почему так поздно? Почему я должна тебя ждать и волноваться…

Но он перебил ее и начал возбужденно рассказывать о концерте, об изумительной игре органиста, и своем желании стать органистом. Она, не вслушиваясь дальше, быстро встала и, застегивая дрожащими пальцами пуговицы плаща, сказала:

— Кто знает, станешь ли ты хорошим музыкантом, но что век мой укоротишь, так это точно! – И, обернувшись у дверей, бросила: — Немедленно спать. Завтра я с тобой разберусь!

Ксения Александровна одиноко шла темной улочкой, торопясь поскорее выйти на освещенное место. «Господи, — думала она, — и почему с этими вундеркиндами так трудно работать?  Почему именно талантливые дети ведут себя не так, как положено? Ведь раз они такие умные – значит, быстрее других должны осваивать элементарные правила поведения. Как все это понять, учесть и найти подход к каждому из них? А ведь за каждого, талантлив он или нет, я головой отвечаю. Если что-то случится, не только с работы полетишь, а можно и за решеткой оказаться…»

Потом она подумала о том, что уже свыклась с этой работой, а ведь когда училась в университете, не представляла даже, что такая работа есть. Когда устраивалась сюда, думала временно,  а вышло…Верно говорят, что нет ничего постоянней временного.

Назавтра Кассандра уже забыла о своих переживаниях. Но, делая Саше замечание, все-таки пригрозила:

— Не думай, что терпение мое беспредельно…

Саша только добродушно и загадочно улыбнулся. Взрослея, он начал понимать и ее заботу, и ответственность за него, и ее трудную жизнь с нагрузкой  в полторы ставки; он прощал ей даже непонимание музыки, хотя и не представлял, как человек может жить без нее. Он просто жалел ее.

Желание стать органистом затмевало в нем все неприятности. Он стал даже меньше заниматься на фортепиано. Все время просиживал в кабинете музыки, нацепив наушники, слушал и переслушивал органные произведения. Перестал учить уроки, когда его вызывали, что-то бормотал или сразу же отказывался отвечать. В журнал посыпались двойки. Его за что-то ругали, водили к директору, грозились выгнать из школы. А он все никак не мог понять, что от него хотят, за что ругают. Начал огрызаться, стал раздражительным, не в силах ничего сказать в свое оправдание, начал высокомерно заявлять, что им просто не дано понять того, что сам он чувствует и понимает.

 

8

В субботу Саша проснулся задолго до подъема, быстро оделся и, не умываясь, побежал в учебный корпус. Вахтер баба Катя еще дремала на стуле, опустив голову на сложенные на столе руки. Он прошмыгнул мимо нее на цыпочках и помчался по галерее, сумрачно освещенной предутренней синевой, взбежал на четвертый этаж и вошел в самый дальний класс.

На открытом пианино переливались матовым цветом клавиши. Оставленные на ночь в одиночестве, они, казалось, обиженно стыли в тишине, затаив в глубине  инструмента готовые вырваться на волю звуки. Саша сел на стул, привычно нашел удобную позу, легонько потер еще не проснувшиеся руки. Легкая тень от ладоней заскользила по клавишам, и  широкими аккордами полилась музыка. Дух Моцарта, воплощенный в сонате, оживил все вокруг и заструился над пробуждающейся землей – эхом отозвались дальние дома, деревья, легкие облака, и, словно разбуженные музыкой, начало подниматься над городом ярко-оранжевое солнце.

Не доиграв сонату, Саша вдруг резко оторвал руки от клавиш и откинулся на спинку стула, злясь на свою беспомощность, что не смог передать то, что он слышал. Недовольный своим исполнением, он повторял вновь и вновь, меняя интонацию, темп, высоту звука – и все равно то, что воспроизводили его пальцы, не передавало тот образ, который так чисто и стройно звучал в душе. Вчера он весь вечер бился над этим местом, пока не прогнали спать, даже ночью выстукивал пальцами по спинке кровати, искал нужную пальцовку, ритм, нюансы. И он настойчиво продолжал заниматься.

Солнце поднялось над парком, позолотило вершины деревьев, крыши домов, багрово отражаясь в окнах, и, приникнув в класс, ярко-оранжевым светом озарило край пианино и клавиши в басовом ряду.

Вдруг он услышал в порыве ветра шум деревьев и голоса вскрикнувших птиц. Ветер перемешал эти звуки, слил в одну согласованную мелодию – и она стала ведущей в полифонии утренних голосов. И Саша понял, как надо играть.  Встряхнув русыми волосами, склонился над пианино, чувствуя покорность пальцев. Он играл все увереннее, и счастливая улыбка озаряла его посветлевшее лицо. Сердце его учащенно забилось, а в освобожденной душе стало необычайно просторно.

— Опять ты здесь! – раздался за спиной возмущенный голос, и пальцы Саши, скорежившись, застыли на клавишах.

Перед ним стояла Кассандра.

— Все утро тебя ищу! Сколько же можно говорить тебе одно и тоже! Все, мое терпение кончилось…

— Касандрочка, миленькая, не надо кричать, — умолял Саша.

— Опять голодный останешься, — не унималась Ксения Александровна. – Беги скорее в столовую, я твою порцию оставила на столе.

— Не хочу! Уйдите! – глухо сквозь зубы процедил Саша, сжимая одеревеневшие пальца.

— Ну, знаешь!.. Вот это благодарность за мою заботу о тебе, — начала она оскорблено, но, увидев, как на его бледном лице  недобро вспыхивают его потемневшие глаза, попятилась из класса.

 

9

Слухи о Сашиных неурядицах начали доходить и до Семена Михайловича. Но он, довольный его успехами, как-то не придавал им значения, лишь укоризненной веселой улыбкой наставлял:

— Сашенька, исправь ты эти погрешности – тебе это ничего не стоит: история с географией – не гармония, прочитал и ответил.

Саша обещал ему, налегал на учебу и благодаря своей феноменальной памяти легко исправлял двойки.

На очередной педсовет пригласили Семена Михайловича. За двадцать лет работы он редко посещал их, обычно ссылаясь на занятия с учениками, и, отмахиваясь, насмешливо приговаривал: «Это важнее всех педсоветов». На этот раз сам директор заглянул к нему в класс и предупредил:

— Все это слишком серьезно, уважаемый Семен Михайлович – я уже устал от жалоб учителей и воспитателей. Вы же сами, надеюсь, понимаете, что наша главная задача готовить не узких специалистов, а всесторонне образованных и культурных личностей…

Педсовет начался с общих вопросов. Учителя говорили о нежелании детей учиться, воспитатели – об их плохой дисциплине, все жаловались на хозяйственные неурядицы. Каждый говорил о том, что у него наболело. Семен Михайлович вначале пытался слушать, даже бросил с места несколько колючих реплик, но его одернули, и он потерял интерес. Терпеливо ждал, когда речь зайдет о Саше.

Он и сам не осознавал, отчего так привязался к этому мальчику. За свою педагогическую жизнь он выпустил уже десятки учеников, многими из которых гордился: среди них были заслуженные артисты и композиторы. «Может оттого, что я остался один в старости, — размышлял он. – Ведь так хочется иметь рядом  понимающую тебя душу…»

Наконец зашел разговор о Саше. Размахивая руками  и оттягивая сползающие на ладони рукава кофточки, Ксения Александровна пыталась убедить педсовет:

— …разлагает дисциплину в классе. На каждое мое слово – выдаст сто, да с такой насмешкой, словно я ровня ему. Глядя на него, и другие ребята учатся не уважать нас, взрослых. Может, для вас Семен Михайлович, он и хороший музыкант, но, вспомните мои слова: хорошим человеком не станет, — она раскраснелась, и, загибая пальцы, начала перечислять все, что не нравилось ей в нем. Пальцев скоро не хватило, и она закончила: — А вы носитесь с ним,  как с писаной торбой…

Многие учителя поддержали ее, и в каждом голосе звучали то обида, то возмущение.

Семен Михайлович все это слушал, но не мог понять, о чем идет речь: на каждое обвинение в адрес Саши он находил в нем совершенно противоположные качества. За годы общения с ним он не переставал удивляться, откуда в этом мальчике из глухой деревни, с его нищенской забитой жизнью, столько чуткости, интеллигентности, глубокого понимания тонкости в искусстве и оригинальных точных рассуждений о прочитанных книгах. Он уже не впервые приходил к мысли о том, что не образование и не среда, а вложенный в человека каким-то высшим божеством дух – есть начало и развитие личности. Хотя эта мысль и не доступна понимают, но она уже становилась его убеждением. Оценивая свою жизнь, свои мечты и каторжный труд над своим усовершенствованием, он понимал, что ему не дано было стать больше того, кем он стал: рядовым учителем музыки. Общаясь с Сашей, иногда с завистью отмечал, что тот легко, играя, осваивает то, на что он сам потратил годы. Он чувствовал себя с ним рядом словно Сальери и Моцарт. Но, в отличие от Сальери, не завидовал, а радовался успехам своего ученика и благодарил судьбу, что в конце жизни и педагогической деятельности она принесла ему такой подарок.

И то, что он слышал сейчас, просто возмутило его:

— Одумайтесь! О чем вы все здесь говорите?!  Взгляните лучше на себя! Ему дано Богом, что никому из нас не дано! Вот отчего  вы все негодуете…это кощунственно!..

Голос его потонул в хаосе возмущенного негодования. Вглядываясь в эти вглядывающиеся в него со всех сторон глаза, Семен Михайлович вдруг почувствовал такой страх и обреченность, какой испытал впервые слушая шестую симфонию Чайковского. Все в нем сжалось, словно его туго запеленали, и он, опустив голову, шаткой походкой покинул учительскую.

…Только на третий день (а это случилось в пятницу) спохватились, что Семена Михайловича нет на работе. Начали звонить – телефон не отвечал. Послали гонцов – на звонок никто не ответил. Вызвали милицию, пригласили понятых и взломали дверь.

Семен Михайлович лежал навзничь на ковре посредине комнаты. Его длинные синюшние пальцы сжимали бутылочку из-под валерьянки, а на светлом пыльном ковре темнело коричневое пятно от уже высохшей жидкости. Рядом лежали очки с разбитыми стеклами.

 

10

Прошел год после смерти Семена Михайловича.

Первое время Саша часто приходил на его могилу, подолгу стоял у потемневшего столбика с осевшей уже землей и разговаривал с ним. На глаза наворачивались слезы.

Но особенно обострилась горечь потери, когда он приходил к новым преподавателям по фортепиано. С одним из них возник конфликт уже на втором уроке. Саша играл заданные еще Семеном Михайловичем «Прелюды Листа». Учительница Валентина Никифоровна, потирая посиневшие в холодном классе руки, перебила его:

— Ты совсем неверно делаешь акценты.

— Так учил меня Семен Михайлович, — начал пояснять Саша.

Но она, раздраженно откинув прядь волос с узкого лба, сухо  сказала:

— Если хочешь учиться у меня, постарайся это забыть.

Он собрался возразить ей, но она отстранила его от пианино и начала играть сама, на ходу объясняя, что надо выделить более ярко, а где уйти в пиано-пианисимо.  Все в его душе восстало против такой интерпретации, но он заставил себя слушать внимательно и верить ей. Но когда он начал играть сам – вновь получилось так, как учил Семен Михайлович и что так согласно отзывалось в его душе.

— Нет! Не так! Не те акценты! – раздавался над ним нетерпеливый голос Валентины Никифоровны. — Пальцы! Выше кисть!

Когда он явился на следующий урок, она, прервав его игру,  сказал бесстрастно:

— Ты так ничего не понял из того, что я целый час втолковывала тебе.

— Я так чувствую, — ответил он. – И Семен Михайлович мне так объяснял.

— Я уважаю Семена Михайловича, — перебила она. – Он был хороший, милый человек. Но «Прелюды Листа» — мое любимое произведение. Я его еще в консерватории на выпускном концерте на «отлично» сыграла. А, знаешь, у кого я училась? – она назвала фамилию своего преподавателя и подчеркнула, что это один из лучших педагогов в республике. – Надеюсь, теперь ты меня понял, — улыбаясь, словно они уже обо всем договорились, заключила Валентина Никифоровна. – Поэтому хорошенько подумай над тем, что я тебе сказала и все переделай. Я желаю тебе только хорошего.

Но ни на следующий урок, ни через неделю он к ней не пришел.

Валентина Никифоровна поспешила к завучу. Та вызвала Сашу, пыталась добиться от него вразумительного ответа. Саша только и попросил:

— Дайте мне другого учителя.

— Ладно, — сдалась завуч. – Только  из-за уважения к Семену Михайловичу.

За год он сменил несколько педагогов. В итоге ему поставили условие: или он будет учиться в этой школе, или пусть уходит играть на похоронах – это был намек на то, что он сам освоил несколько духовых инструментов: трубу и тромбон.

Саша испугался этого решительного тона. Поначалу даже казалось, что он смирился: начал регулярно ходить на уроки, прилежно выполнял все требования  нового учителя. И никто не знал, что, закрывшись один в классе, он играл ту же сонату или концерт так, как она звучала в его душе и как (он верил в это) учил бы его все понимающий Семен Михайлович.

Так в жизни и в музыке он стал жить какой-то, пугающей и его самого, двойной жизнью. Чтобы не вызвать нареканий, старался исполнять так, как требовали от него, а наедине давал волю своему сердцу.

Но ему не доставало ответного, согласованного голоса, поэтому он все чаще убегал на могилу Семена Михайловича и выговаривал там свою замкнувшуюся душу.

 

11

Воскресенье было, пожалуй, радостным единственным днем для Саши  Не надо было идти на уроки, отпрашиваться у воспитателей и отчитываться за каждый шаг. Главное, чтобы дежурный учитель отметил тебя в списке детей, оставшихся на выходной. Поэтому, появившись утром в столовой, он первым делом подходил к нему и стучал себя в грудь:

— Отметьте. Никонов на месте.

На воскресенье в интернате  оставалось совсем мало детей. Иногородние еще в пятницу под разными предлогами старались уехать домой. Саше после смерти Семена Михайловича деваться было некуда. За эти восемь лет он ни разу не видел мать, а отец почему-то даже не писал.  Где он  находился, было неизвестно.  Но то, что Саша понимал, где он, тяготило его, поэтому он никогда не произносил вслух слово «отец». Осмысливая это страшное событие, разлучившее его с отцом, все чаще вспомнил его и верил, не мог  поверить в то, в чем его обвинили.

Мысли об отце все чаще приходили к нему в воскресенье. Он не мог понять, почему именно в этот день он особенно остро ощущал свое сиротство. Служило ли поводом то, что одноклассники разъезжались по домам? Или оттого, что в этот день не смолкал междугородний телефон, который находился в холле школы, от крика в трубку: «Папа! Мама!» А, может быть, оттого, что только в этот день он чувствовал себя свободным  от жесткого режима с его беготней по урокам, каждодневной суетой и почти неизбежными  ссорами-стычками.

Он часто вспоминал рассказы отца о том, как тот, будучи в интернате, проводил выходной день в кабинете биологии, изучая цветы, повадки зверей и птиц.  Он и сам несколько раз заставил себя провести воскресенье в кабинете биологии, подражая отцу, но вскоре потерял к этому интерес. Он запирался в музыкальном классе, где всегда его поджидало пианино, и играл свободные импровизации, изливая тоску об отце. Однажды поймал себя на том, что вспоминает отца чаще, чем Семена Михайловича.

С каждым днем он все острее ощущал свое одиночество. Казалось, жил среди таких же сверстников, как и сам, все были причастны к музыке, но не находил он среди них тех, с кем бы было так же хорошо, как с отцом и любимым учителем. Правда, последнее время он подружился с одним из старшеклассником – это был Илья, скрипач, высокий черноволосый юноша с карими, как у Семена Михайловича, глазами и такими же сросшимися на переносице бровями.

 

12

Вначале они, сталкиваясь в коридорах, просто дружески улыбались друг другу и перекидывались короткими фразами. В столовой старались сесть рядом. Затем стали заходить в классы друг к другу во время музыкальной самоподготовки, играли и обсуждали исполнение музыкальных произведений, быстро и легко приходили к согласию. Потом начали вместе ходить на концерты и, возвращаясь пешком, всегда делились впечатлениями. Первое время говорил больше Илья, и Саше порой казалось, что рядом идет Семен Михайлович. У них оказалось много общих любимых композиторов и исполнителей. Но если Саша говорил увлеченно и страстно, нередко противореча сам себе, то Илья как-то взвешенно, осторожно, перебивал его: «Старик, тонешь в эмоциях. Помни о гармонии».

Если они не виделись день-другой, Саша сам искал с ним встреч. Он уже многое поведал ему из своих тайн и сомнений, рассказал о постоянной тоске об отце, о незабывающейся потере любимого учителя. Поделился с ним свой мечтой стать органистом. Илья, лучший скрипач в школе, признался, что и он очень любит этот инструмент. Однако Саше посоветовал: «Не торопись. Все в жизни надо делать последовательно. Сначала закончить школу, поступить в консерваторию, стать хорошим пианистом. А там уже – как повезет…»

Саша не согласился с ним, но не скала об этом. И только наедине в свободных импровизациях изливал он на пианино тайное желание своей души, которое не понял и Илья.

Однажды он решился показать ему свои импровизации. Илья, стоя рядом, слушал с возбужденно-возвышенным лицом, вдруг порывисто обнял его за плечи и крикнул: «Я сейчас!» Выскочил из класса и вернулся со скрипкой. Они начали играть вместе, попеременно задавая тему и вместе развивая ее. Увлекшись, они забыли обо всем. Прервал их голос  дежурного учителя:

— Отбой! Мне надо закрывать корпус.

— Подождите одно мгновенье, — одновременно отозвались они, продолжая играть.

В спальнях еще раздавались голоса, хлопали двери, из туалета выбегали мальчишки в одних трусах, задевали их на ходу веселыми шутками и скрывались в комнатах. А они, счастливые от проведенного вечера, еще долго не могли расстаться. Устроились на диване в дальнем углу коридора и продолжали беседовать, и то, что они не досказали друг другу в музыке, теперь торопились передать дружескими взглядами, понимающими улыбками, восторженными жестами.

— Идея! – воскликнул Илья, перебирая струны зажатой под мышкой скрипкой беспокойными, еще не остывшими пальцами. – Мы с тобой можем неплохо заработать. Ты можешь играть на аккордеоне?

— Надо будет – сыграю, — коротко ответил Саша.

— Отлично! – не удивившись его самоуверенности, сказал Илья и объяснил: когда он приезжает на выходные в себе в деревню, его приглашают играть на свадьбах и вечеринках. – А мы с тобой вдвоем заменим целый оркестр.

— Но меня не пустят, — сказал Саша.

— Это я беру на себя,  – заверил его Илья.

— Детки, уже давно заполночь.

Перед ними стояла ночная няня баба Глаша, низкорослая и щуплая, как подросток. Из-под овчиной безрукавки, колоколом обвиснувшей на ней, чуть виден был байковый халат и сморщенные чулки на худых ногах.

Саша сразу же вскочил и побрел в спальню. Звук ее тихого, ласкового  голоса всегда действовал на него так, что ему иногда хотелось броситься к ней и обнять. Как-то всегда получалось так, что именно она оказывалась рядом, когда он, обиженный кем-нибудь, еще маленький, понуро брел по школе. Она спешила к нему, гладила своей теплой ладонью по голове, смотрела добрыми глазами, совала ему в руку конфету или пряник и успокаивала. Повзрослев, он уже стеснялся ее ласки, хотя иногда и оговаривался: «Мама- баба Глаша…» Теперь он обожал ее и за то, что она делала вид, будто не замечает, когда он, нарушая режим, пробирался поздним вечером в музыкальный класс.

Бабе Глаше тоже нравился этот мальчик. За много лет работы в школе она особым чутьем угадывала, понимала причины поступков детей и никогда не жаловалась на них ни воспитателям, ни директору. К тем же из них, кто покорил ее отзывчивое сердце своей игрой, она относилась с почтением и благоговением. Она любила музыку и не пропускала в школе ни одного концерта. Тихонечко сидела в углу актового зала, восторженно смотрела на маленьких музыкантов, среди которых были и ее любимцы. Иногда, прикрывая глаза платочком, плакала то ли от музыки, то ли от чудесной игры отмеченных Богом юных счастливцев, то ли оттого, что она сама, когда-то самая голосистая девушка в деревне, была обделена в жизни…

 

13

Все чаще Саша стал просыпаться по ночам от звуков,  которые,  казалось, распирали голову. Они так мучили его, что, зажимая голову руками, зарывался лицом в подушку и силился вызвать в памяти самые счастливые часы в жизни. Но то ли их было так мало, то ли звуки были сильнее воспоминаний, но они не прекращались. Звуки рождались где-то внутри груди и, теснясь, поднимались к пересохшему горлу, сковывая дыхание, и с нарастающим гулом скапливались в голове. Порой хотелось разбежаться и удариться головой о стену, чтобы выпустить их. После таких ночей он тяжело вставал, ходил с бледным лицом и воспаленными глазами, рассеянный, сонный, плохо слышал учителей на уроках, ел без аппетита, остро различал различные запахи. Он начал жаловаться на головную боль и бегал на переменах к медсестре за таблетками.

Однажды ночью он опять проснулся от звуков. Не в силах уже сопротивляться этому наваждению, он с покорной терпеливостью начал вслушиваться в них. Вдруг отчетливо, словно, наконец, поймал кончик нитки в запутавшемся клубке, услышал доминирующий в этом хаосе звук знакомого аккорда в соль-минорной тональности. Он задержал его и проверил каждую ноту. Он перешел ко второму аккорду – и какофония прекратилась: звуки, рассыпавшись, выстроились в ясную  согласованную мелодию. Она росла и ширилась, к ней подключались новые голоса, образуя полифонию. Саша ясно представил каждый инструмент, издающий эти звуки. Это было вступление к какой-то незнакомой ему симфонии. Удерживая ее в памяти, он старался вспомнить известные ему произведения, сравнивал, но не находил схожего. А музыка продолжала звучать, словно выпущенная им на волю. Он узнавал высокий голос первой скрипки, ударный и раскатистый – фортепиано, и где-то далеко вступил и вторил ему   тонкий  и хрустальный перезвон колокольчиков. В темноте спальни Саша, словно на партитуре, стоящей перед ним, читал бегущие ноты – страницы бесшумно переворачивались перед глазами.

Боясь спугнуть это озвучение видение, Саша лежал не дыша. В проясняющееся окно тихо, на цыпочках, входил рассвет. Низкие серые облака таяли на бледно-голубом небе, вольный ветер  гнал их перед собой, и они, расступаясь, освобождали дорогу встающему на востоке солнцу.

Дождавшись подъема, Саша бросился в класс, схватил нотную тетрадь и начал лихорадочно записывать музыку – но лишь несколько строчек удалось воспроизвести ему. Больше он ничего не мог вспомнить.

Теперь Саша ложился спать, сунув под подушку бумагу и карандаш. Просыпаясь ночью от музыки, заходил в туалетную комнату (не решался разбудить светом ребят), садился  на подоконник и писал. Утром проигрывал записанное на фортепиано и чувствовал, что этот инструмент не может передать то разнообразие оттенков звуков, которые слышал. Он мучительно переживал свою беспомощность и понимал: только орган способен передать то, что переполняло его чувства, мысли, душу.

 

 

14

Учиться в школе надо было еще два года. И хотя Саша отлично отыграл на отчетном концерте и учился по всем предметам без троек, но после смерти Семена Михайловича никто уже не говорил о нем как о способном музыканте; правда, все единогласно признавали, что в консерваторию он, несомненно, поступит. Сам Саша не говорил об этом даже с Ильей, который усиленно готовился к вступлению в консерваторию.

Илья привез ему из дома аккордеон, и Саша легко и быстро освоил игру на нем. Они составили программу, чтобы играть на вечеринках и свадьбах, и разучили ее.

Илье исполнилось восемнадцать лет, но выглядел он намного старше: высокий, чуть сутулый, как все скрипачи, широкоплечий, с синевой на щеках даже после тщательного бритья. Он договорился с директором школы и брал теперь Сашу с собой в деревню якобы для отдыха. Каждую субботу и воскресенье они ездили «халтурить», как это называют музыканты, и зарабатывали неплохие деньги. Саша пристроил на подставках свистульки и дудочки, играя при этом на аккордеоне, и вместе с Ильей они заменяли полный оркестр.

Впервые Саша имел карманные деньги и теперь мог позволить себе покупать многое из того, на что раньше только глядел. Как сирота, он находился на государственном обеспечении и был неприхотлив во всем. Почувствовав вкус денег, начал требовать от учеников плату за свою помощь в решении задач по гармонии. За этим к нему многие обращались уже давно. Он решал быстро, не понимая, как и почему не могут другие. Он просто касался пальцами клавишей, брал заданный аккорд и тут же, казалось, не задумываясь, перемещал их по клавиатуре, диктуя их решение  и обращение в любой тональности. Увлекшись, он начинал фантазировать, сочинял на ходу новые варианты решений и жаловался на то, что для полного звучания ему не хватает пальцев. Читая Баха, он был радостно удивлен, что и тот, играя даже на органе, чувствовал тоже и иногда пользовался палочкой, зажатой в зубах.

Саша взахлеб читал все об органной музыке, об истории органа, о творчестве композиторов с древнейших времен, играл многое из Телемана, Маттезона, Генделя, Вивальди, но Бах был для него океаном, как назвал его Бетховен. Все это приносило ему радость,  и  с каждым днем ему все больше хотелось научиться играть на органе.

Уже несколько раз после посещения органных концертов в филармонии он, задержавшись в зале, прокрадывался на сцену, подбегал к органу и с трепетом касался пальцами мануалов, сохранивших еще тепло рук органиста, скользил ладонями по кафедре управления с различными рычагами, притрагивался ногами к ножной клавиатуре и, запрокинув голову, с восторгом смотрел на уходящие ввысь блестящие металлические трубы и матово отсвечивающие деревянные.

Он не мог больше ждать. Разыскал в библиотеках литературу по устройству органа и игры на нем, изучил и соорудил в школьном подвале  его подобие с пультом управления и рычагами, проставил нумерацию и, закрывшись от постороннего глаза, приступил к обучению. Через полгода он легко находил каждую педаль, рычаг, определял нужный мануал. Увлекаясь, он всегда был настолько уверен в своих силах, что делал так, словно вспоминал уже известное ему. Так он, однажды, поспорив с товарищем, научился за полгода играть в шахматы с закрытыми глазами, выучил наизусть «Евгения Онегина» и «Словарь музыкальных терминов»  по-итальянски.

Освоив весь механизм, перешел к изучению органных произведений. Бруски вместо педалей, шуршали и скрипели под ногами, сделанные из проволоки рычаги гнулись под руками. Звуков не было, но он слышал все, что должно было при этом звучать.

Однажды после концерта в филармонии он бросился на сцену к уходящему под аплодисменты музыканту, остановил его и попросил:

— Дядя, разрешите мне поиграть на органе!

Органист взглянул на него с усталой улыбкой, бросил охапку цветов на рояль и, поправляя фрак, ответил:

— Мальчик, купи себе гармошку и играй на здоровье.

Саша хотел сказать ему, что он умеет играть и на гармошке и на пианино, и на многих других инструментах, но больше всего любит орган…Но сказать было уже  некому: тот, подхватив цветы, скрылся за дверями.

Саша застыл один перед раздражающим глаза бордовым занавесом. Стиснув от обиды зубы, он кулаком отшвырнул занавес и, путаясь в нем, ушел со сцены.

Он рассказал об этом Илье, рассказал о своем тайном обучении на самодельном органе. Илья выслушал его с интересом и пообещал помочь: у них в городке есть орган в костеле.

В ближайшее воскресенье они поехали туда, нашли дом органиста, сутулого, горбоносого, с землистым лицом и тусклыми глазами пожилого человека. Долго уговаривали его, но он был неумолим. Тогда Илья сунул ему в руки деньги и пообещал бутылку водки. Сделка состоялась. По узкой винтовой лестнице он провел их  на хоры, спросил Сашу, что он будет играть и собрался делать настройку органа. Но Саша подошел к кафедре, сделал все необходимое сам и тронул мануалы.

Первые чистые согласованные звуки придали ему уверенности. Начал он с Телемана, затем перешел к Баху. Органист вдруг сбросил его руки с мануала и испуганно прошептал:

— Кощунство! Этого нельзя играть в костеле!

— Это Бах! – с гордой и счастливой улыбкой ответил Саша. – Лучшей музыке в костелах еще не было на свете…

Он играл несколько часов подряд, не замечая ни времени, ни людей рядом. Наконец органист тронул его за плечо и сказал:

— Хватит на первый раз.

— Ну как? – с волнением спросил Саша, вглядываясь в его глаза.

— Я так не могу,  – искренне признался органист. – Да и орган у нас не приведи господи, на ладан дышит. Вот в Вильнюсе органы, да в Пинске есть один – старые мастера делали…

— В Пинске? – воскликнул Саша и вскочил. Но тут же лицо его нахмурилось.

 

15

Наступило лето. Ученики после экзаменов разъезжались по домам.  Сашу, как обычно, собирались послать на весь сезон в лагерь отдыха. Но Илья упросил директора отпустить его к себе в деревню.

Саша не пробыл у него и трех недель. Заработал деньги на свадьбах и вечеринках, пересчитал их и заявил Илье, что поедет повидаться с матерью.

Через несколько дней он добрался до Вильнюса. Город потряс его с первых минут. Небо было кристально чистым, ослепляющее синим, отовсюду тянулись к нему купола церквей и костелов. Старинные узкие улочки, петляя, терялись между древними строениями с башенками, фигурными балкончиками, увлекали его за собой вглубь уютных двориков – и в каждом из них таилась своя тайна. Все восхищало, трогала, волновало и просило быть отображенным в музыке.

Каждый день он заходил в костелы, поднимался на хоры к органистам и упрашивал, чтобы ему дали поиграть. Все они смотрели на Сашу с удивлением, но он был настойчив в своем желанию: просил, умолял, даже плакал и почти всегда добивался своего. На случай, когда его спрашивали, кто он и откуда, Саша придумал для себя историю, что он учится в московской консерватории, и льстил каждому из них, говоря, что специально приехал в этот божественный город, чтобы послушать их превосходную игру и поучиться мастерству. Подкупленные его рассказами и искусной лестью в их адрес, органисты становились покладистей, уступчивей и растроганно играли ему сами. А он жадно слушал, присматривался к их движениям, запоминал, задавал вопросы – старался выведать их секреты игра. Вечерами, по ночам в парке или на вокзале, где находил он себе ночлег, все это записывал в толстую тетрадь, делал свои выводы и замечания.

Многие органисты города уже узнавали его, некоторые даже доверяли ключи от комнаты с органом. Почувствовав уверенность, он начал исполнять свои сочинения, правил то, что казалось ему уже законченным, и все чаще пускался в свободные импровизации, передавая в музыке то восторженное состояние, которое приносил ему каждый новый день.

Вскоре у него кончились деньги, не за что было купить поесть. Он ходил на базар, делал вид, что приторговывается к покупке, пробовал то ягоды, то семечки, то брал яблоко, огурец, отщипывал лист капусты. Мылся и стирал прохудившуюся одежду в реке, прячась в кустах, сушил трусы. Носки давно порвались, и он аккуратно перевязывал их чем-нибудь. На исхудавших ногах  натирались от них волдыри, он прикладывал к ним листья подорожника.

Зато каждый день с непреходящим волнением, чувствуя, как дрожат ноги и  колотится сердце, поднимался на хоры, словно на вершину горы, с которой сейчас откроется перед ним желанная даль – и он один будет видеть ее в ширь, вбирать в себя, чтобы потом, воплотив в музыке, открыть эту радость постижения другим.

 

16

Вернулся Саша в школу к началу занятий и принялся рассказывать всем, как прекрасно провел время у Ильи в деревне.

— Что-то по тебе этого не скажешь, — тревожно заметила Ксения Александровна, недоверчиво оглядывая его опавшие щеки. – Похоже, там тебя совсем не кормили…

— А я занимаюсь йогой, — бесстрастно соврал он. – Как раз вчера закончилось мое двухнедельное голодание.

— И зачем тебе все это надо? – вздохнула жалостливо она. – И так бог весть на чем душа держится.

— Для очищение души, — весело ответил он. – А вы знаете, что художник, перед тем как писать икону, постится две недели.

— Идем-ка я тебя накормлю.

Ксения Александровна схватила его за руку, как маленького, и потащила в столовую. И, глядя, как он жадно накинулся на еду, все охала и вздыхала, подкладывая добавку. Потом вдруг сурово и решительно заявила:

— Все, больше я тебя никуда не пущу.

Саша оторвался от еды, как-то по-новому взглянул на нее и вдруг почувствовал свою вину перед ней. Нежно и благодарно улыбаясь, обнял ее за плечи, поцеловал и сказал:

— Спасибо вам за все, дорогая Касандрочка! Я буду вас всегда помнить.

— Да ты что? Ты что это? – залепетала она, и губы ее задрожали. – Ну, слава Богу, значит, ты не только растешь, но и умнеешь…

— Да, Касандрочка, я уже совсем взрослый,  — ответил он и устыдился непривычной для него откровенности.

— Собери-ка свою одежду. Пойду постираю, — сказала она. – А сам прими душ. И чем это ты только пропах?

— Музыкой, — загадочно улыбаясь, ответил он.

Она провела его в спальню, собрала грязные вещи и отправила в душ. После душа он первым делом бросился в шкаф, чтобы взять свои сочинения – но в нем было пусто. Он начал искать, расспрашивать. Оказывается во время ремонта весь мусор собрали и сожги во дворе.

— Да что с тобой? – спросила Ксения Александровна, увидев его побледневшее растерянное лицо.

Но он уже не слышал ее: он думал о том, что многое из написанного надо будет исправить и переписать. Теперь он знает, как это надо сделать. Он перестал жалеть о потере дорогих для него тетрадей и вскоре вообще вспоминал о них равнодушно.

Очередной учебный год ничем интересным его не порадовал, ни удивил. Все было привычно тоскливым: уроки, обязательные занятия с педагогом музыки, с которыми они так и не нашли общего языка: его требования к исполнению произведений не удовлетворяли, не соответствовали тому, что он сам слышал и понимал, читая партитуру. Он по-прежнему готовил два варианта исполнения: старательно – для учителя, раскрепощено и радостно – для себя. Теперь он отчетливо представлял, как это будет звучать на органе. Счастливые воспоминания о нем и полюбившимся городе всегда вызывали волнение, радостные мысли и чувства, а жизнь в школе становилась все тягостней. Он начал раздражаться по любому поводу, ссориться с ребятами и дерзить учителям.

А ночью просыпался от музыки. Но теперь он знал, что с ним происходит. Брал тетрадь, запирался в туалетной комнате и спешно записывал свои сочинения. Его воображение без конца рисовало все новые и новые картины, в которых он узнавал себя и все то, что было с ним в жизни: и горечь тоски по родному дому, и образ отца, всегда светлый и желанный, и совместное путешествие, и несчастье, постигшее их, и родство душ со случайно встретившимся  Семеном Михайловичем – все это может связать в одно только самое прекрасное на земле – музыка.

Он по нескольку раз переписывал свои сочинения, пытаясь найти разгадку жизни и изменить весь строй музыки, но каждый раз обнаруживал, что вся она звучит в минорной тональности.

Ощущение бессмысленности дальнейшего пребывания  в школе сковывало его, мешало спокойно и свободно думать, искренне говорить – он все острее чувствовал, как это сказывается на его сочинениях. Все становилось для него чужим, омрачало то самое желанное и светлое, ради чего стоило жить. Конечно, он понимал, что должен благодарить судьбу и в первую очередь Семена Михайловича за то, что попал в эту школу. Иначе, как бы повернулась его судьба, кто знает. Но надо было учиться еще два года, а он больше не мог ждать.

В конце первой четверти он пошел на могилу Семена Михайловича и рассказал ему про свои планы.

 

17

Утром Ксения Александровна вошла в спальню будить ребят. Она включила верхний свет и не успела произнести своей дежурной фразы: «Быстро встали, оделись…», как что-то толкнуло ее к кровати Саши Никонова. На аккуратно заправленной постели белел листок бумагу. «Милая Касандрочка, — прочитала она туманящимися от предчувствия беды глазами, — спасибо Вам за все, что Вы сделали для меня. Простите, если можно, что я доставил Вам много хлопот и неприятностей. Вы для меня стали  роднее матери. Но наступил момент, когда я должен следовать за тем, что мне дороже жизни. Не ругайте меня и не ищите. Я сам дам о себе знать. Обнимаю Вас. Александр Никонов».

Она несколько раз перечитала записку, зачем-то отбросила покрывало с кровати и начала ощупывать простыню, словно он спрятался под ней. Открыла шкафчик. Впервые там было все аккуратно сложено. Не было куртки, штанов и ботинок. Она бросилась в коридор к дежурной. Та, моргая сонными глазами, божилась, что мимо нее не пролетит незамеченной даже муха. Ксения Александровна растормошила ребят и начала допрос, но никто ничего вразумительного не мог сказать. Она доложила директору. Все всполошились и начали шумно обсуждать случившееся. Разыскали в консерватории Илью. Но и тот ничего не знал. Правда, у него мелькнула догадка, но он промолчал. А затем, хорошенько поразмыслив, все понял. Даже позавидовал ему и подумал, что сам бы на такое не решился. Правда, в душе осталась обида на Сашу, что даже ему, своему лучшему другу, ничего не сказал.

Директор позвонил в милицию и просил начать розыск. Но сухой уверенный голос ему объяснил: раз взрослый парень, ничего не украл, не сотворил преступного, значит, нечего пороть горячку, и розыск по закону начинается спустя три дня после исчезновения человека.

— Будем ждать, — сказал директор, но вдруг, багровея, нервно закричал, почему-то весь свой гнев обрушив  на Ксению Александровну: — Надо было раньше думать! Вы же его знаете! – А когда та заплакала, смягчившись, начал успокаивать ее: — Пусть подурит. Голод не тетка – скоро к государственной кормушке пригонит…

Через день в школе появился невысокий, широкоплечий мужчина с впалыми щеками и грустными голубыми глазами. На нем была выгоревшая брезентовая куртка  с отвисшими глубокими карманами, за плечами вещмешок. Он стянул с головы мятую серую кепку, пригладил ладонью коротко остриженные жидкие волосы, вежливо, конфузясь, поздоровался и попросил позвать Сашу Никонова.

Прибежала всполошенная Ксения Александровна. Пристально вглядевшись в него, уверенно сказала:

— Вы отец Саши.

— Да, — ответил он, застенчиво улыбаясь. – Я хочу увидеть сына.

— Только, пожалуйста, не волнуйтесь. Я вам все расскажу, — засуетилась она и пригласила в свой класс.

Ксения Александровна, волнуясь и путаясь, перескакивая с одного на другое, рассказывала о Саше, отводя взгляд от его внимательных прищуренных глаз. Он слушал спокойно, сдержанно, даже, казалось ей, как-то равнодушно. И это еще больше волновало ее. Обычно родители перебивали, задавали вопросы, старались говорить о своем ребенке только хорошее, отводя их от необоснованных, как им всегда казалось, нападок.  Он молча выслушал ее. Ксения Александровна закончила свой длинный рассказ и, горько вздохнув, сообщила:

— Мы уже с ног сбились. Но так и не знаем где он.

— Спасибо вам за заботу и ласку о сыне. А теперь вы не волнуйтесь, я знаю, где он, -улыбнулся Никонов.

— Знаете?! – смущенная и тронутая его благодарностью, удивленно спросила Ксения Александровна.

— Мы с ним, как птицы, — светлея лицом, произнес он.

— Вы уже свободны?

— Да, отпустили по справедливости – признали невиновным.

— Саша всегда в это верил.

— Он правду душой чует, — сказал Никонов.

— А почему вы ему не писали?

— Не хотел, чтобы здесь о нем плохо думали…

— И куда же вы теперь? – спросила Ксения Александровна, провожая его из класса.

— Куда же мне еще – к Саше. Кроме него, у меня ничего в жизни не осталось.

— А где вы будете искать его?

— Выйду в поле и кликну. А ветер сам мой голос до него донесет.

 

 

 

 

Reply

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте, как обрабатываются ваши данные комментариев.