Далекое и необходимое

 

В эту субботу вечер старшеклассников затянулся позже обычного: ответственным дежурным был добрейший Иван Павлович, он, конечно же, не мог отказать ребятам. И только близко к полуночи школа опустела.

Иван Павлович зашел в учительскую и сделал запись в журнале, добросовестно заполнив страницу. Поднимая голову, увидел свое отражение в большом зеркале. На уставшем лице светились между воспаленными веками остановившиеся глаза. Он посмотрел на себя в профиль, поджал большие губы и чертыхнулся. Надевая пальто, заметил повязку дежурного на рукаве, не развязывая, стянул ее, повесил на гвоздик у двери, вновь неуклюже влез в пальто и медленно пошел к выходу по длинному коридору, поднимая на пути бумажки и засовывая их в карман. «Насорили и ушли, — устало подумал он. – А…и в учительской к концу дня бывает не лучше». Хаотически мелькали в памяти эпизоды сегодняшнего дня. На мгновенье ясно увидел он среди них, как Лена Галина из десятого «А» с опущенными глазами приглашает его на танец. «А ведь я ей сегодня поставил двойку…» — удивился Иван Павлович и, открывая дверь на улицу, сделал попытку улыбнуться.

Морозный чистый воздух приятно взбодрил его. Иван Павлович поплотнее надвинул шапку, поднял воротник  и зашагал по утоптанной тропинке между сугробами снега. До дому было два километра пути через рощу и поле.

Хрустел под ногами снег. Гулкий звук разносился в тугой тишине, и, казалось, это он пробивал серую мглу на небе, обнажая временами яркий диск луны. Иван Павлович сбивался с тропы – путались ноги, увязая в снегу, — и злился на сельмаг, в котором вот уже полгода не было батареек для фонарика.

Теперь, когда он остался один среди звезд и ночи, на тропе, знакомой ему до каждой ветки низкорослого клена в конце рощи, он почувствовал себя легко и свободно, словно не было позади изнурительного рабочего дня, а пять лет, проведенной им в этой глухомани, показались ему затянувшимся сном. Он зевнул легко, с наслаждением и зашагал быстрее.

Но вдруг в его памяти начали возникать картины традиционной недавней встрече с одноклассниками, загораться и гаснуть. Ему не хотелось сейчас ни о чем думать, и он гнал их от себя, разглядывая знакомую дорогу, таинственную и новую в серебреном свечении ночи. Дрожащий свет неба играл на каждой ветке, и роща, казалось, притаилась, прислушиваясь к его мыслям. Но некуда было деться от них, одному против освещенного луной мира, прекрасного в своем ночном откровении. И он сдался…

Он ясно вспомнил, как при той встрече кто-то сказал за его спиной: «…Неудачники становятся учителями». Когда он оглянулся, все мило улыбались ему, и он сам улыбнулся в ответ, а в груди словно что-то оборвалось, но он нашел в себе силы сделать вид, что ничего не слыхал, и отвернулся к окну. За его спиной тот же голос, так и неузнанный им за давностью лет, продолжил: «Есть странная порода людей. Они в юности подают надежды, а вот поди ты…Судьба, что ли?»

— Судьба, что ли, — скажу и я себе однажды… — прошептал он луне, ослепляющий свет которой, казалось, безжалостно проникал сейчас в отдаленные уголки  его затаенных  мыслей и выволакивал оттуда, на обжигающий мороз все то сокровенное, личное, что он сам когда-то загнал в потаенные глубины памяти, тревожить которые боялся даже наедине с самим собой. – Неужели это я – лучший математик в школе, к которому даже учителя  обращались за решением трудных задач?  Боже мой! Когда же все это случилось?

Иван Павлович давно уже понял, что позднее прозрение ничего не сможет изменить в жизни, но сейчас, в этой огромной тишине, где он был совершенно один между луной и чистым снегом, он ничего не мог с собой поделать. Надо было однажды и навсегда  понять, как все это произошло, чтобы больше уже никогда, если это только возможно, не мучиться тем, чего уже не вернуть.

Он вспомнили, как остались у него на руках два младших брата да спившийся отец-инвалид, который после смерти матери шлялся по городу, просил милостыню. Бывало, приходил домой через несколько дней, валился одетый в постель и, уткнувшись небритым лицом в правый пустой рукав, всхлипывал сквозь сон, как ребенок. Иван снимал с него сбитые ботинки и клал мокрое полотенце на красный, обожженный в войну, лоб.  Обшарив карманы в надежде найти оставшиеся деньги, иногда находил смятый кулек конфет, купленный для детей и забытый.

С тех пор Иван стал кормильцем семьи. И то, чего он не достиг за девять лет в школе, далось ему за один год без матери. А тогда, после войны, чтобы выжить, учиться приходилось многому: латать прохудившуюся одежду, работать на хлебопекарне и даже воровать уголь на станции, пока младший брат Колька отвлекал сторожа.

Лишь поставив братьев на ноги и схоронив отца, он вспомнил о себе. Как-то пришло письмо от Николая – тот уже получил распределение после института. И тут незаметно и зло вкралась в сердце зависть. Не сознавая, что с ним происходит, он начал лихорадочно рыться в сундуке, разбрасывая белье, в поисках заветной тетради, в которую годами записывал математические формулы. В ту ночь он не спал: теребя запутанные волосы, бился над задачками, давно забытыми, школьными. И, не реши он их тогда почти все, кто знает, как бы поступил дальше. Но то, что он смог их решить, один, спустя столько лет, определило его выбор.

Однако уже в институте, проводя бессонные ночи над учебниками, теребя начавшие седеть виски, Иван Павлович все острее начал понимать, что не дано ему проникнуть в тайну этих загадочных знаков, перед которым он благоговел. А уже работая в школе, он окончательно понял, что учитель – это не только математика, это еще и ученики, и, значит, опять опека, опять ответственность за кого-то. А он так устал от всего этого. Но и теперь по выработанной годами привычки он по-прежнему чувствовал себя ответственным за судьбу каждого, с кем сталкивала его жизнь. И подумать только: полшколы почти он учит – и за каждого надо быть в ответе. А ведь за четверть любой из них не  более трех-четырех раз застывает перед ним у доски на пять-десять минут. Вот и не просмотри Ломоносовых и Курчатовых, если ученик для тебя тайна, а мнение учителей о нем – самые противоречивые. Где же найти ту силу, которая способна открыть истинное лицо человека. А без этого всякая ответственность формальна. Да и что можно узнать о другом, если память хранит столько непонятых до конца собственных поступков и мыслей?..

В последнее время, возвращаясь домой, он начал бояться самого себя. Откуда-то из глубины воспоминаний, отбрасывая настоящее, безжалостно вставало прошлое: мысли о несбывшейся мече юности, как шорохи, скапливались в голове и превращались в плотный, преследующий его гул, от которого некуда было деться. И всегда на смену ему приходил страх. В такие минуты он ускорял шаг, как испуганный конь, яростно мотал головой и смотрел в небо, словно можно было утопить в его бездонности эти тревожные думы.

Снег хрустел под ногами, как свежая капуста. Полная луна раскалено пылала в проруби облаков, и края ее в красных отсветах словно дымились; небо, казалось, сейчас вспыхнет разом – и мир погибнет в бескрайнем, от горизонта до горизонта, огне. Сгущающиеся облака тянулись из-за дальнего леса и пропадали за низкими домами деревни, вжатыми в снег. Звезды холодно мерцали, как искры от расплавленного диска луны. Тени от деревьев стояли широкие, плоские и печальные и гасили отблески звезд на снегу.

В этой синей печали ночи было хорошо и страшно одному среди звезд, теней и света. Мир безмолвствовал и жил, поражаясь своему собственному величию, бескрайности и сломанной ветке, упавшей на узкую тропу. Одинокая тень Ивана Павловича, короткая и зыбкая, одна среди теней, послушно двигалась за ним. И когда она исчезала в тени деревьев, словно уходила из мира, он поспешно сходил с тропы, рвался к освещенным местам, чтобы снова увидеть ее на снегу. И тогда ему казалось, что он не один – страх покидал его. Да, ушла молодость, думал он, гаснут мечты и планы, рушатся безвозвратно, потому что уже нет ни времени, ни сил, способных осуществить их. Но сам он еще есть на этой земле, в этом мире, безжалостном и прекрасном, где, видимо, не каждому дано постичь то, о чем мечтаешь. А все же живешь и надеешься, порой ощущаешь  желаемое почти реально, но…Но как бы жестоко и зла ни была судьба, он может спокойно смотреть в глаза и людям, и деревьям, и звездам, потому что всегда оставалась чистой, пробиваясь сквозь все сомнения, его совесть. И ему теперь было не страшно от этой осознанности.

Иван Павлович посмотрел в неподвижный лик луны, возникающей вновь за грядой двигающихся облаков, и вспомнил детскую считалку:

-Вы-шел-ме-сяц-из-ту-ма-на-вы-нул-но-жик-из-кар-ма-на-бу-ду-ре-зать-бу-ду-бить-с-кем-оста-нешь-ся-дру-жить….

Он повторял ее, отбивая ритм каждым шагом, и чувствовал, как от быстрой ходьбы возникает тепло, расползается по всему телу. Только лицо, открытое морозу и ветру, внезапно налетевшему откуда-то, стыло. Он снял рукавицы, прикрыл ладонями лицо и начал хукать.

Внезапно за спиной раздался писк, и он резко оглянулся. За ним бежала собачонка. Иван Павлович нагнулся и, причмокивая губами, похлопал себя по колену. Собачонка приблизилась и, виляя хвостом, замерла рядом. Это был щенок, дворняжка, черный, с большим белым пятном на морде. Вздрагивающим боком он прижался к ногам Ивана Павловича, ткнулся  холодным носом ему в ладонь и задышал в нее тепло и доверчиво.

— Ах ты хороший мой, — приласкал его Иван Павлович и, присев на корточки, взял щенка на руки.

Щенок сунул ему голову под мышку и затих. Короткое дыхание его успокоилось. Казалось, оно искало общий ритм  с дыханием Ивана Павловича, и оттого, что он не приходил, рождалось ощущение чужеродности.

Ивану Павловичу захотелось рассказать этому сжавшемуся у него на коленях комочку о том, что сегодня суббота, что где-то есть девушки и театры, что вот уже пятый год он не может привыкнуть ни к этому месту, ни к своей работе, что ему уже под сорок, и он мог бы жить иначе, если бы…Но он не сказал этого. А быть может, он вовсе и не собирался рассказывать об этом – все это жило в нем уже давно.

— Что будем делать? – обратился Иван Павлович к щенку и, потрепав за длинные уши, спустил на землю. Щенок прижался к его ногам, поднял доверчиво морду – и в глазах сверкнул отблеск луны. – Ладно, пойдем со мной. Что-нибудь придумаем.

Иван Павлович зашагал по длинной деревенской улице и, оглядываясь, видел, как щенок неуверенно семенит за ним, словно раздумывая, идти ему или вернуться.

— Идем, идем, — решительно подбодрил его Иван Павлович. И неожиданно подумал: хорошо приютить его, вырастить – и появится у него своя собака, свое близкое существо, которое будет встречать его после работы, ходить с ним в лес, ждать…Хорошо и тепло стало от этой мысли, и он легко взбежал на крутой бугор.

Деревня спала, сонно уставившись на дорогу темными замороженными окнами. Вдоль длинных заборов стояли одетые инеем деревья, изредка роняя его с ветвей. Ветер усиливался и разбрасывал снег. Стала еще темнее тропинка среди беспорядочных сугробов. Тьма сгущалась, и небо, тяжелея, оседало на лес, деревню, поле. Оно теперь не было выпуклым, спускающимся по горизонту к земле. Прямое и рыхлое, как истоптанный снег,  оно казалось нанизанным на высокие деревья, мачты антенн, трубы.

Сворачивая с дороги к заметенному недавней метелью забору, Иван Павлович поймал себя на том, что уже давно думает, куда деть щенка. Жил он в одной комнате с хозяйкой-старушкой. Маленькая и ворчливая, жила она замкнуто и одиноко, не поделив чего-то с детьми. Они, правда, звали ее к себе, но она упорно отказывалась; доходы ее – пенсия за погибшего мужа, урожай с огорода, который вспахивал ей по весне колхоз, да его квартплата.

— «Пущу в хату»,- решил он, взял длинную палку и, нагнувшись над сугробом, постучал в окно.

— Иду, иду же, — раздался сонный голос, приглушенно зашлепали по полу босые ноги, и хлопнула дверь.

Когда крючок упал, он постоял немного – не из чувства стеснения: хозяйка спала в платье, без простыни и наволочки на большой деревянной кровати, задвинутой за печь, — а с тем, чтобы можно было без лишних слов впустить щенка в дом.

Щенок первым юркнул в открытую дверь и принялся обнюхивать углы. Загремела кочерга.

— Тиши, слышишь, — тихонько прикрикнул на него Иван Павлович и, бросив кусок колбасы на пол, вошел в комнату и начал расстилать постель.

В кухне опять загремело. Он открыл дверь и погрозил кулаком светящимся в полумраке зрачкам. Щенок застучал хвостом по полу. Иван Павлович уложил его под лавку и погладил, успокаивая.

Вернувшись в комнату, взял со стола газету. Промелькнула мысль: как давно не получал писем. Потом почему-то вспомнилось, как прошлым летом он был в гостях у брата, и племянник Вовка, худой подвижный мальчишка трех лет, прощаясь с ним, плакал на руках у Николая и тянулся к вагонному окну: «Дядь Вань, к тебе хочу!» Зря не поехал к ним на зимние каникулы, вздохнул он, зря.

Глаза остановились на газете, Иван Павлович пробежал заголовки.

За дверью раздался шум, зашевелилась в кровати хозяйка.

Иван Павлович быстро вышел в кухню и включил свет.

Щенок, оскалившись, стоял над гусиной тушкой. Рядом валялась еще одна. Хозяйка приготовила их к воскресенью на базар. С пятницы чистила, скоблила, мыла, чтобы выглядели лучше; вздыхая, говорила о труде и заботах, которые положила на них, прикидывала, много ли дадут.

— Ах ты, дрянь! Тебя, как человека, в дом пустили, а ты! – прошипел Иван Павлович, схватил щенка за холку, открыл дверь и вышвырнул на улицу.

Щенок взвизгнул несколько раз и замолк. Пока Иван Павлович устранял следы беспорядка, настыла рубашка и стянуло лицо – кухня зимой не отапливалась.

Он вернулся в комнату и, стараясь больше не думать ни о чем,  быстро разделся, бросил пальто на тонкое одеяло и лег, съежившись.

За окном усиливался ветер, в  старых стенах что-то, осыпаясь, шуршало, потом к этому шороху  прибавился шелест обоев – мыши. Шум ветра привычными звуками нагонял сон, и с проходящим возбуждением наплывали его предвестники – грезы.  И все виделась ему какая-то женщина с затуманенным лицом, бегущая к нему навстречу, желанная и теплая, как ладонь, которую он подложил под щеку.

Сквозь налетающий порыв ветра раздался настойчивый визг щенка. «Ну, что мне с тобой делать?» — мысленно обратился к нему Иван Павлович. Он наконец-то согрелся, и ему совсем не хотелось сейчас вставать. Да и щенок, кажется, затих.

А за окном выл ветер, шуршал по стеклу сухим снегом, да мышь то замолкала, то вновь принималась за свою работу в разных углах дома. Иван Павлович засыпал. Ветер навевал ему первый сон, но вновь заскуливший за окном щенок заставил его вздрогнуть и открыть глаза.

Чуть освещенные луной окна провисали в темном пространстве, перекрещенные рамой.

Он рывком сбросил с себя одеяло, выскочил в кухню в одном белье, тыкающимися в дверь руками выдернул крючок из петли. Холод ввалился в открытый проем двери.

— Мпу, мпу! – чмокал Иван Павлович. – Иди сюда! – И хлопал, хлопал ладонями по стынущим коленям. И только один ветер жался к его ногам и обжигал своим холодным языком лицо и шею.

Иван Павлович вернулся в комнату и лег, свернувшись калачиком, накрылся одеялом с головой и задышал открытым ртом в ладони, прижатые к лицу. И под дыхание, согревающее ладони, к нему вновь начало приходить ощущение чего-то полузабытого, далекого, но необходимого, как тепло, чтобы согреться и заснуть, как сон, который даст покой возбужденным мыслям и откроет для него утро, полное новых забот и движений грядущего дня.

 

 

 

Reply

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте, как обрабатываются ваши данные комментариев.